Начало февраля
22 февраля 2020 г., 16:18
Примечания:
#np муджус - химия
Утро.
Не совсем утро — скорее, наметки будущего дня, около десяти, может, не поймешь, часы-то стояли на столе, а до него, как до смерти, было четыре шага, а Родя уже снимал с Эдика носки. На кровати снимал, как положено. Положено в смысле затылком, спиной и жопой — и все в ласковый наволочный беж, в одеяло, в простынь, в матрас, в сколиозные ребра каркаса, в огнедышащее ядро земли, вжато в бесконечные слои — на горошине принцесса, только без гороха и без принцесс, тут не садоводческий кооператив и не диснеевский мультик, один лишь Эдик. С голыми почти-почти, негеометричными — овалы коленок, конусы щиколоток, ломаные косточек у мизинцев — ногами, а носки Родя свернул один в другой бережно, ну чтобы Эдик не ругался, и не запулил в угол, а положил шариком — улиткой на край, обычные, кстати, носки, зеленые, с растянутой резинкой, с нитками на рубчике, вот. Прислушался заодно: чужая квартира молчала, немая от коврика в прихожей до рамных щелочек, не распевался сосед-хорист тяжелыми богоугодными октавами, и Соня — София Эдуардовна Каспарова по паспорту и по совести — сидела где-то далеко, в пропахшем оптимизацией, хлоркой и чернилами шариковых ручек приемном покое, и думала, что у Эдика литература, а у Эдика была прикладная биология. С химией, с такой, блядь, химией, что горело и без спиртовки.
Родя развернулся назад, от общего беззвучия — к частным, дыхательно-сбитым шумам, откинул со лба волосы, разморгался — Эдик вытянул ногу, левую, по-балетному, до напрягшихся связок, помаячил ей у лица, игрался еще, весело щурился, и Родя взялся ладонью в обхват лодыжки, удержал, поцеловал в подъем, в самую горбинку. Захотелось потому что. Эдик перестал улыбаться на раз. На два дернулся, но Родя не пустил, поцеловал снова, теперь на сгибе стопы. На три — уперся пяткой в родиково плечо, не отталкивал, так, упреждал, щекотно задел пальцами висок.
— И зачем?
— Не нравится? — спросил Родя, вжавшись щекой ответно. — Я не брезгливый, тем более, это ты.
Эдик выдохнул.
— Нравится. Странно просто.
— Ну давай не будем.
— Нет, давай будем, — надтреснулся голосом Эдик. Маленький диктатор в разворошенном гнездовище постели, красный рот и красные шорты, распятые руки — стигматы родинок, беспокойный кадык, а пятнадцать минут назад пил чай с «мишкой на севере» и жаловался, что вафелька сухая. Родя придвинулся, скосил глаза на тонкую синюю дельту вены, на выцветающий синяк, на темно-русые волоски вверх по голени, короче и длиннее, целое солнечное поле ржаных колосков, крученых, как вопросительные знаки, — Родя отвечал «да» прямо сейчас, — примятых кое-где от плотного носка — современное искусство остро нуждалось в дискурсе об эдиковых ногах, и без него сосало с заглотом.
Эдик поерзал, любопытный и нетерпеливый, и склонил вбок голову, приготовился будто к сбору исследовательских данных, Родя хмыкнул, подул, долго и до мурашек, посмотрел, как мгновенно встают волоски дыбом — чисто котячья шерсть, подумал и провел по ним горьким и горячим от чая языком в порыве кристального нефильтрованного ебанутства. Получилось безвкусно, но интересно, по-новаторски, хотя сравнить было не с чем — обычно чужие ноги Родя не лизал, не приходилось к контексту.
— Ого, — сообщил Эдик.
Родя прищипнул влажный след губами.
Эдик погладил ему верхние позвонки ступней. Как мог, постучал скорее, роботически вывернув внутрь коленку, запутался пальцами в нестриженых вихрах, растрепал до трещания статики, Родя позволил повозиться у себя в волосах, — эксперимент работал в обе стороны для наибольшей чистоты, — затем все-таки поцеловал опять: в другом месте, повыше лодыжки, теперь с зубами, и слюнями — неизбежно — тоже, и снял эдикову ногу с плеча — неудобно же так, затекает шея — поставил, согнул сам, как надо, сдвинул назад, зафиксировал ладонью. Галатея не возражала, лежала и дрожала ресницами, и только шепотом айкнула, когда Родя приложился ртом к ее акварельно-желтому синяку.
— Это где?
— Об стул в прихожей. Никакой героики, извини.
— Моего разбитого носа на двоих хватит, — утешил Родя. Сгреб ладонью кожу под чужой сложенной коленкой, совсем голой и гладкой, — ничего на ней не росло почему-то, — круглой, как храмной купол, разве что не золотой, и вот в нее снова и снова поцеловал, мелко и бисерно, и в ямки по бокам, и в морщинки сгиба — пунктир развертки тела: пригнешь здесь, подержишь тут, так и соберешь готового Эдика.
У Эдика, кстати, поджались и распустились широко пальцы. Родя подполз ближе и потерся ему подбородком об коленную чашечку: туда-сюда.
— И?
— Продолжай, — попросил Эдик, неравномерно пятнистый, как салями, потому что краснеть всегда начинал лбом и концами ушей, а потом уже остальным-прочим по-человечески — локальный дефект при самой первой небесной сборке, но ему шло, потому что все, что у Эдика было — ему шло, естественно и правильно, даже эти гуманоидские штучки. Родя съехал обеими руками дальше по плоскости бедра, оставляя за собой волнистые светлые полосы — линии прибоя — по четыре на каждую сторону, сколотый ноготь на безымянном правом вдавился чуть глубже и царапнул чуть сильнее, а Эдик на это удивительно промолчал, и Родя отвел ему ногу вбок, до упора, и, конечно, щедро выцеловал свою случайность дюжиной — чертовой — тавр. Тронул напрягшуюся мышцу на раскрывшейся под шортами изнанке бедра, белой — как молоко, притягивающей — как с ножами, Эдик чего-то коротко хныкнул, и Родю этим звуком — неудержанным, ломким — продрало по хребту. Он поднял голову на Эдика посмотреть, но Эдик подцепил ему очки за мостик и снял, убрал на пол или в другое измерение, — в общем-то похуй, — а потом вернул ладонь Роде на щеку, а Родя подслеповато вгляделся в чужое размытое лицо — с таким центром мутный мир не казался незнакомо-страшным — и разомкнул рот, в который можно — нужно — было класть палец, что бы там не предписывал лубочный фольклор. Эдик так и сделал — перехватил родиков мозговой импульс, что ли, или они теперь додумывали друг за друга даже интимно-всратое, — нажал на нижнюю губу, потянул вниз, выворачивая мякотью наружу, и:
— Я…
— Ага, — согласился Родя, легко и на все сразу: на скользкие от слюны пальцы и февральские звенящие серебряные утра, прогулянные уроки, невкусные конфеты, незаконченные слова, сумасбродные, смешные — и не очень — вещи, пока они еще были, и почувствовал, как Эдик вздрогнул, и поднялся на якоре локтя, и обвел ему медленным кругом рот. Нарисовал, став Пигмалионом сам, придумал заново: и ямку над губой, и трещину в уголке, и лезущий сверху маленький и злой вестибулярный клык тоже, — пересоздал созданное, — а потом сел рывком, как шарнирный, и Родя чуть не стукнулся носом об его живот. И спросить не успел, лишь отдернулся, а Эдик тут же прижал к себе обратно, обнял за шею и поцеловал — торопливо и лихорадочно, будто через две минуты на Деринск собиралась обрушиться атомная бомба, и снести этот дом к черту, и их — к черту, — в пустоту, в не-су-щест-во-ва-ни-е, но ничего не случилось, разумеется, только родиково сердце зашлось в мертвой аортальной петле. Эдик целовал — и не останавливался, и Родя гладил ему спину под футболкой, и они так по-дурацки стояли — на коленях и напротив друг друга, а вокруг ведь было так много кровати — даже слишком — для двоих.
Эдик вибрировал где-то изнутри, в желудке, может, и эта тихая дрожь перекинулась и на Родю — воздушно-капельно, языко-десенно, до почти озноба, — и он всунул ладонь в эдиковы шорты, снизу, под кант, а Эдик взял его ладонями за лицо, с трудом отстранился, помотал головой.
— Нет? — удивился Родя.
— Подожди, ладно, — сказал Эдик. — Еще есть время, целый день — наш.
И на этот раз поцеловал медленно и долго, не убирая рук, не закрывая глаз, — почти досыта, но только почти.