Сунь
Наступило самое голодное время зимы. Близился ее конец, уже жарко и сильно светило солнце. Хорошо и привольно под таким солнцем, но запасы еды, как глубоко ты их ни прячь, отсыреют, заплесневеют и пропадут. Опасно сохранять еду до весны, опасно питаться весной. Даже мы с братом, такие маленькие, это понимали. Но Большой словно не понимал. Каждый раз вокруг него пахло одинаково сытно и плотно, когда он садился в теплой части своего убежища и начинал поглощать то, что нашел в этот раз. Будто умел даже в тепле прятать съестное так, что оно не портилось. Мой нюх не проведешь. Он ел хорошее, свежее, во всякий день, но в этот раз ко мне в логово долетел слабый горький запах. Неправильно горький. Так не пахнет ни смола, ни хвоя, ни любой другой плод, который хоть чуть-чуть, но можно погрызть. Так пахнет то, что есть нельзя. Вроде той горькой скорлупы орехов, которые Большой давал мне и сам же очищал, выкидывая скорлупу прочь. Нельзя, нельзя такое есть! В ярости я застучал зубами. Глупый Большой! Плохо, очень плохо будет, если он съест такое! Внезапно все логово зашевелилось, запах горечи стал тоньше — а потом ко мне протиснулись пальцы Большого, пахнущие привычно и не страшно. Я нашел между ними пару кусочков ореха, а затем Большой почесал меня когтями хорошо и спокойно, так, как я любил. Он не станет есть горькое и невкусное, понял я. Другие станут, но не он. Но сам Большой будто засомневался, заопасался. Понял, верно, что еды может на всех не хватить. Видно, даже для таких больших весна тяжела. В другой день он позвал меня играть, так, как звал обычно, когда от самых его лап вдруг запахло горько и зло. Я не хотел вылезать из логова, Большой меня чесал, гладил, успокаивающе ворчал и хрюкал что-то, но я боялся. Наконец, он сам меня вытащил, посмотрел в мои глаза своими большими глазами с широкими светлыми белками, почесал между ушей и угостил орехом. Я не хотел, чтобы он злился, и остался сидеть на его лапе — и тогда он сам другой лапой взял скорлупку и поднес к моей мордочке. Из нее пахло зерном, сытно, но невкусно, я не люблю такое зерно. Я лишь понюхал, и за это Большой почему-то угостил меня орехом. Но потом он взял другую скорлупу, с таким же зерном, но от нее разило этой горечью страшно и сильно. Я застучал зубами, зажмурился… а Большой внезапно весело фыркнул, почесал меня и вновь угостил орехом. Он делал так не один раз, хотел, чтобы мы играли с этим зерном, будто его нюх был недостаточно остер, чтобы отличить плохую пищу от хорошей. Он приносил и показывал мне все новые скорлупы, с все новыми запахами. От одних пахло совсем слабо, я едва-едва чуял испорченное, но от других воняло так сильно, что я сжимался в лапе Большого и стучал зубами еще прежде, чем он подносил скорлупу ко мне. Но бывало и совсем странно. Большой подносил к моей морде очередную скорлупу, я не чуял ничего опасного и плохого — а Большой морщил морду и вздыхал совсем печально, и не угощал меня орехом. В другой раз, чуя тот же запах, я стучал зубами, но Большой опять вздыхал и не давал ореха. Я не понимал, что ему от меня нужно, пищал, хотел спрятаться обратно в логово, и в конце концов Большой оставил меня в покое. Верно, его нюх слишком сильно отличается от моего, он чует то, что не чую я. Но одно изменилось, как только мы начали играть в эти странные игры. Ни разу после этого Большому не попадалась испорченная пища.***
Цзы
Весной всегда начинают драться, даже я понимал это. Весной дерутся за съестное, дерутся за свое место, дерутся за мамок, дерутся просто потому, что настала такая пора. Весной всем надо уметь показать свою силу, а кто не сможет, тот пропадет. И эти злые большие, среди которых мы с братом жили, уже дрались друг с другом. Только сам Большой, как самый сильный и страшный, самый злой, по-прежнему думал лишь о еде и играх и был странно весел. Я знал, он еще не слишком стар, мамки приходили к нему сами, подрастающие большие его боялись и слушались, был он их папкой, или нет. Драки у больших были странны. Я видел, как те многочисленные жирные и трусливые прямо на глазах Большого скалили друг на друга зубы, шипели и кричали, взмахивали лапами и трясли головами, и их нелепые гривы, какие у каждого зрелого пышно разрастались под самой пастью, тряслись вместе с ними. Я все ждал, когда же они вцепятся друг в друга своими страшными, сильными лапами, хотел посмотреть, как же они друг друга убьют, и столь ли их лапы сильны, как у Большого, но сам Большой их непрестанно утихомиривал своим тяжелым, грозным рыком. Они расходились в стороны, все так же тая друг на друга злобу, ворча и шипя. И, верно, разодрали бы друг друга, если бы не боялись Большого сильнее, чем ненавидят друг друга. Я хотел посмотреть, как Большой бы разодрал хоть одного из этих трусливых и слабых, хотел взглянуть, стали бы они есть мясо друг друга, куда бы оттащили требуху и кости, но ни разу он даже не подходил к ним. Верно, долго живут большие, не первую весну переживают вместе и знают, сколь силен и страшен Большой, и не попадаются под его когти и зубы. Все большие с самого конца зимы жили друг с другом спокойно, дрались без крови, только что кричали и шипели друг на друга, как вдруг испортилась та еда, которую они всей стаей находили и делили, и самому Большому достался испорченный кусок. Я спал тогда, и проснулся от того, как мой брат стучал зубами, и тоже унюхал горечь. Большой не стал есть испорченное зерно, отдал его глупой мамке, и та с опаской, сжимаясь и дрожа — верно, боялась таскать объедки из-под самого носа Большого — съела почти полную скорлупу. Большой лег отдыхать, с ним сидел еще другой большой, от которого пахло травами так густо и горько, что мне щипало глаза. Они смотрели на мамку, а той внезапно сделалось очень плохо. Она отрыгнула съеденное, затем отрыгнула еще и еще, из ее заднего прохода полилось зловонное и жидкое. Большой оставил ее и ушел, и больше горьким от его еды не пахло. Хотя пропал куда-то один из всех, незаметный, нестрашный. Я не различал его среди других до тех пор, пока не выглянул в один день из-под лапы Большого, под вечер, когда они собирались, чтобы, верно, выбрать, кому в каком убежище спать. Всегда они приходили одни и те же, ворчали и фыркали друг на друга, а затем Большой их всех прогонял — но в этот раз я не увидел одного из тех, что приходили раньше, а остальные рычали и кричали еще громче, чем прежде. Большой махнул на них лапой, как всегда делал, чтобы напугать, они рухнули на землю, а потом поднялись и попятились прочь. Неужели они задрали того, которого теперь нет? Неужели может быть, что они едят друг друга? Я высунулся из логова, намереваясь бежать по их следу, но Большой щелкнул меня по носу. Я свистнул, выбрался из логова и уселся на лапу Большому, и он начал чесать меня, но так и не угостил орехом. Даже для него, видно, весна — тяжелое время.***
Комментарии писца
После того, как я отправил советника в ссылку, весь двор пришел в движение. Те, кто еще надеялся на мою честность и здравомыслие, вопили в голос о несправедливости и разбивали лбы в просьбах изменить решение, но министр Ритуалов и вся партия, слипшаяся вокруг него комком риса, не скрывали своего счастья. И я не мог не радоваться вместе с ними, потому как самую большую силу всего дворца я смог уверить в своем бессилии. Но радоваться я не имел права, и плоды своей ошибки пожал тут же. Я принимал обычную трапезу, по извечным и бесполезным канонам этикета, и ничто не должно было стрястись, потому как я утихомирил главные противоборствующие мне силы — как вдруг бельчонок в рукаве застучал зубами. И это было чересчур похоже на ужас, испытываемый человеком — столь сильный, что от него сводит челюсти. Тут же я выгнал служанок, кроме той, которой надлежало испытывать мою трапезу на яд, позвал лекаря. При нем девица съела всю трапезу, оставив немного, чтобы испытать на курах и кошках, ей проверили дыхание и пульс. Вскоре ее затошнило. Три дня она болела, ее нутро мучительно выворачивало и нечистоты лились изо всех ее отверстий, но она не умерла. А уж я, много здоровее ее, при уходе и заботе о моем теле, умереть не должен. Это не было отравлением, это было спектаклем, изображающим отравление. Весь двор дружно повесил вину на брата моего изгнанного советника. Даже предъявили воззвание, которое он, якобы, вывесил на дворцовых воротах. Воззвание это возвращало к судьбе моего советника, будто бы дело не в одной мести — но в том, что именно он, но не его брат, затевал восстание, а я, сослав его, нанес упреждающий удар. Только вот не наказал предателя, как должно. Я не поверю в его заговор, какие бы неопровержимые доказательства вины мне ни предоставили. Он единственный из всех, в ком я твердо уверен — мое свержение не принесет ему ни капли пользы, зато разрушит все, что он с таким тщанием создавал. Недаром в своих книгах он пишет именно то, что пишет. А те слепцы, что на него клевещут, никогда не убедят меня, что их искусство читать и понимать смысл написанного выше моего. Но я уже дал свое обещание министру Ритуалов казнить предателя, как только мне предъявят доказательства вины, и теперь у меня нет выбора. Мне предъявили нужные доказательства. Все, что я мог, это не дать служанке погибнуть, своей смертью сделав эти доказательства неоспоримыми. А пока над ней трудились лекари, у меня начались другие заботы. Раз уж бельчата столь легко учуяли снадобье для очищение нутра, мне следует научиться у них различать яды. Мне пришлось выпытывать у своего лекаря, какие только яды есть, и добывать каждого хотя бы по крупице. Я не мог сказать ему правды. Лояльный мне слуга, лекарь относился к ратующим за реальные науки и просто не поверил бы, что я сделал себе шпионов из белок. Пришлось, едва получив образцы, сослать его в родное поместье, а сыну, чьим наставником он был, найти не менее лояльного и сведущего в науках. Тяжело было не печалиться о лучшем ученом из всех, но выбора у меня не было. Получив яды, я стал испытывать своих шпионов на умение различать их. Яды морские они не могли приметить за самим запахом морской снеди, но все, что сработано из растений, грибов, минералов или их смесей, они находили и распознавали с легкостью. Привычные к тому, что хвалю их за каждое совершенное правильное действо, они ждали награды, сидя в рукавах за трапезой, и я не мог их разочаровывать. Пришлось исхитряться и прятать в рукавах ладони, захватывая между пальцами крошки кунжутных пирожных — мне нельзя было разочаровать своих верных шпионов. Цзы, менее охочий до сладостей, и запахи распознавал хуже, так что ему я быстро перестал устраивать проверки. Но Сунь безукоризненно вынюхивал любое снадобье и любую отраву, не обманываясь ни запахом своих любимых орехов, ни нарочитой горечью женьшеня. Я не мог скрыть своего восхищения — но успехи моих шпионов не избавляли от необходимости распутать заговоры. И тот, которого в действительности не было, и тот настоящий, что скрывался за ним. Три тайных приказа полетели в разные концы двора, но в них уже не было никакой силы. Главный приказ уже не был тайным, и он отправился в министерство наказаний тотчас же, ибо ничем другим я не мог обуздать целую партию, подготовившую мне эту ловушку. Я сделал вид, что поверил навету, и мне пришлось казнить брата своего советника. Только так я мог выиграть право хода — но для следующего мне нужны были мои преданные шпионы.