***
Когда латышские стрелки вместе с комендантом Мальковым уехали, их соотечественнице, работавшей в конторе на должности «принеси-подай», боявшейся, как и все прочие девушки, вездесущего и всевидящего «товарища Правленко», готовой вместе с этими же девушками на затяжную войну с вседостающим Павлом Дмитриевичем и научившейся отвечать отказом на уже шутливые, а не серьёзные, предложения Вересаева прибегнуть к помощи опиума, — было ужасно скучно. Все, кто хоть как-то разбавлял застойный быт конторы, были сейчас вне этой конторы, старик Тренёв радости приносил мало, ведь сегодня не надел свой смешной галстук, а заступивший на дежурство в медкабинете ветеринар, с помещённой в банку конской почкой, на которую он очень странно поглядывал, не приносил её вовсе. Медсестра Оля со своей подружкой Юкико, изъяснявшейся на ломанном русском языке, что делили комнату напополам, очевидно, ещё спали, потому что начальник первой пока не пришёл, а подчиняться какому-то ветеринару, обнимавшемуся с внутренностями коня, она ни капельки не хотела; вторая работала такой же «принеси-подай» — и, раз её не было видно в бегах по важным секретарским делам, значит, к этим делам она просто-напросто не приступила. Дисциплина в конторе была крайне своеобразной — все знали, что надо слушать двух конкретных людей (причём — это правило было негласным — второго конкретного человека, маленького, в очках, с дёргающимся глазом и выкручивающимися лесенкой руками, надо слушать в сто раз внимательнее, нежели первого, высокого и усатого), но между собой договориться никак не могли. А одни только конкретные люди, к сожалению, не всегда могли нарезать круги по своему зданию, ежесекундно заглядывая в каждый кабинет и налаживая там работу. Вернее, один из одних только конкретных людей мог делать это хоть каждый день, но, чтобы спасти нервы своих сотрудников, второй — усатый — конкретный человек просил его подобными забегами не заниматься, ему и так хватало слоняющегося без дела Малькова, ругаться с которым стало священным долгом конторщиков. Велта — та самая скучавшая девушка, в белой рубашке, клетчатой юбке и казавшемся лишним зелёном берете, умостившемся на пышной шевелюре, тщательно завитой и выкрашенной в такой же зелёный цвет, — стучала по столешнице, вспоминая, что именно этим, когда надо отогнать тоску, занимается Тренёв. Правда, выходило наоборот — эта самая тоска только набирала обороты. Что начальнику полезно — то подчинённому вредно. Так и в этот раз. На экране компьютера, выделенного девушке специально для работы, застыл — поставленный на паузу — кадр какого-то фильма, который уж точно работой не был. Даже его смотреть настроения не было. А кислая мина ветеринара, заглянувшего в кабинет и попросившего скрепок, зачем-то ему срочно нужных, и не менее кислая улыбка во всю обойму кривых и острых зубов — окончательно всякий настрой убили. Лучше уж расползтись лужей по полу, чтобы никого не видеть и чтобы никто не видел. А если и увидел бы кто, так обошёл бы стороной, не решившись мочить ноги. Но, как это всегда бывает, в тот самый момент, когда уже всё кажется беспросветным мраком, пробивается к глазам, слепит их, пусть сам он и тусклый-тусклый, солнечный луч. В дверь кабинета постучали — и Велта была готова кинуть в стучавшего лежавший рядом с ней дырокол, подумав, что это снова ломится ветеринар (никого более противного на данный момент она просто не могла представить). Но, как только дверь распахнулась, девушка тотчас обмякла и убрала руку от будущего оружия преступления, спустив её вниз и ухватившись за край юбки. На пороге стоял высокий молодой человек с зачёсанными назад светлыми волосами, который тотчас пробежался глазами по всему кабинету и, видимо, не обнаружив того, за чем захотел, удручённо вздохнул. — Привет, Велта. Ты Олю не видела? Юлюс Янонис был тем, кто с радостью променял работу в литовском посольстве на тренёвскую контору. Придя сюда, он толком не понимал: чем вообще люди тут занимаются? — но уже через пару дней так активно включился в рабочий процесс, что оторвать его было практически невозможно. Так и сейчас, когда все конторщики готовились к каким-то важным переменам, вызванным договорённостями с мафией, во всю полноту которых, естественно, простых секретарей посвящать никто не собирался, — юноша буквально кипел, стараясь быть максимально полезным. Ощущение себя на своём месте — вот чего не хватало ему в посольстве, где приходилось ежедневно выслушивать сетования нудного и вечно хмурого посла — господина Балтрушайтиса и не заниматься ничем, что было хоть на йоту важнее перекладывания бумажек. Тут, в конторе, руководители тоже были весьма своеобразными, но представляли собой интересное явление — и не заваливали молодого человека бумажной работой, доверив ему замещать начальника всех этих секретарш и счетоводов, который, как истинный руководитель, не опаздывал, а задерживался — и задерживался так, что мог приходить уже под вечер. И пока Наумыч, — выговаривать «Владимир Наумович Билль-Белоцерковский» не каждый отваживался, — отсутствовал, занимаясь какими-то своими делами, прощаемыми ему фактом личного и долгого знакомства с Тренёвым, Юлюс брал его роль на себя и периодически прохаживался по кабинетам подчинённых, но, верный странной системе дисциплины и своему возрасту, вёл себя с ними далеко не как начальник. Привело это к тому, что почти все конторщицы — на зависть другим — поочерёдно повлюблялись в юношу и рисовались перед ним. А уже это привело самого Янониса в кабинет главного блюстителя целомудрия и хранителя правил поведения, который, блестя стёклами очков и выкручивая руки лесенкой, объяснял, как сильно может упасть производительность, если девушки вместо работы будут заниматься амурными делами. После этого разговора Юлюс с ходу начал давать от ворот поворот всем липнущим к нему девушкам — и зарёкся, что сделает всё, лишь бы вновь не оказаться в том злополучном кабинете, где «товарищ Правленко» вершит людские судьбы. Именно поэтому Велта сразу поникла: уж слишком часто в последнее время Янонис интересовался Кожуховой, что в голове девушки вело к вполне однозначным выводам. Подтверждений, кроме этого интереса, естественно, никаких у неё не было, но нужны ли они, когда есть могучая сила — домысливать? — Не видела, — раздосадованно сказала девушка. Но вдруг её лицо озарила улыбка, по которой толком и не понять было, что сейчас подсказали ей бегающие в голове мысли. Почти как у Павленко, но только почти. Юлюс вопросительно посмотрел на Велту, и только тогда она произнесла: — Слушай, а зачем она тебе? Пойдём ко мне, наверх, м? У меня трубочки с кремом есть, вкусные. Я вчера… — Велта, нет, меня потом за твои трубочки кое-кто сам в трубочку закатает и зажарит, спасибо, — отмахнулся молодой человек. Девичье лицо тотчас потемнело. Улыбки как не бывало. Велта отвернулась и уставилась в экран. Интересны, однако, эти застывшие на экране две палочки паузы. По крайней мере, сейчас. Янонис покачал головой, наблюдая за демонстративной обидой секретарши, и ещё раз спросил: — Значит, не видела, да? — Не видела… — тихо отозвалась Велта и ещё сильнее схватилась за полы своей юбки. Когда Юлюс, пожав плечами, девушка удручённо выдохнула. Спасли её заветные палочки паузы, да только недолго длилось то спасение. Стоило только посмотреть туда, где только что стоял молодой человек, как тут же в Велте пробуждалась её старая странность, пробуждалась — и растекалась по всему телу, ударяя, конечно, прежде всего в голову: в такие минуты, когда приходилось слышать отказ от человека, который ей был хоть чем-нибудь интересен, а таковых находилось немало, секретарше казалось, что стоит она совсем обнажённая, беззащитная, и хлещут её со всех сторон, хлещут нещадно, ни с чем не считаясь. За время работы в конторе Велта поняла, что страх таких отказов, а вернее, того, что за ними следовало, ушёл у неё на второй план, на первый же вышел страх попасть в один конкретный кабинет к одному конкретному человеку (в самом начале своей «службы» она действительно боялась именно кабинета, толком не зная его владельца, но вот когда этот страх ещё и реализовался на практике, когда потом весь отдел трясло, хотя все отчётливо понимали, что ни одного грубого слова в их адрес сказано не было, когда стало тошно от осознания того, что один человек может чем-то таким непонятным задавить целую компанию, — тогда этот страх обрёл не только материальную форму, но и получил фамилию-имя, став конкретным человеком), — но желания мысленно обнажаться ради ударов всё равно не было. Тем более сейчас, когда человек-страх катается по России, а на его месте никого нет, — не ветеринара же с конской почкой бояться, он всего лишь странный, а странных в конторе пруд пруди, — то старый страх, выходит, вновь главенствовал. Потому-то девушка и взвыла. Громко. Протяжно. Так, что, наверное, даже Тренёв, заседавший несколькими этажами выше, услышал — и сидел теперь в недоумении, привычно поглаживая усы. Для порядка необходимо было ещё и разреветься, но всё, что у Велты получилось выцедить натужным сжиманием век, — пара слезинок. Нет, из такого лужа точно не получится. Придётся оставаться на посту. Ничего не знать о замыслах начальства, улыбаться одним и дрожать от вида других, не понимать, почему Янонису проводить время с ней мешает Павленко, которого пока даже нет, а вот проводить это же самое время с Олей — не мешает никто, запираться на все засовы в своей комнатушке, зная, что теперь их контора официально друг мафии, а утром выходить на работу и начинать всё сначала. Зная, что так живут и работают почти все здесь, Велта всё равно считала самой обиженной себя. Просто потому, что в такие моменты, в моменты нападения со всех фронтов чёрной грусти, ей было абсолютно наплевать на всех, и вместо добренькой девчушки в кресле оказывалась какая-то застывшая в унынии скала. И если бы прямо сейчас в её кабинет заглянула Оля — с растрёпанной шевелюрой, видимо, только недавно проснулась, но уже куда-то побежала, — которая, улыбнувшись, призналась бы, что слышала велтину пародию на волка, секретарша не обратила бы на неё никакого внимания. Будто бы не из-за неё и был этот вой. Но — в общем — ничего страшного. Всё равно там, наверху, в комнате — много припрятанных сладостей, а они надёжно спасают и от тягостных мыслей, и от подруг-разлучниц (ведь именно так и будет думать об Оле Велта, когда отойдёт!), и от злых начальников.***
Просыпаться, когда кровать буквально притягивает тебя к себе, — невероятно трудно. Вот уж где нужна сила воли! Вот где необходимо напряжение, мобилизация всего себя на совершение одного-единственного действия — подняться. И не всегда эта необходимая сила была, а если была, то не хотела являть себя сразу, в первые же минуты после того, как ты открыл глаза. Именно поэтому, увидев, что она лежит на своей кровати по диагонали, а руки раскинуты в разные стороны, Акико совсем не хотела вставать. Разве не заслужила она ещё пары минут лежачего ничегонеделания? Всего пары, а потом — работа. И никаких гвоздей! Работа, на которой и так привыкли, что их любимый доктор может припоздниться. Часы, правда, говорили, что ещё чуть-чуть — и припоздняться будет просто неприлично. А значит, выход только один — вставать. Что-то буркнув себе под нос, девушка перевернулась на живот, полежала так несколько секунд, словно прощаясь со сном и обещая ему вернуться как можно скорее, и сползла на пол. Оказалось, что спала она в своей выходной рубашке, только полностью расстёгнутой. Как следствие — рубашка полностью измялась, и пришлось не радоваться новому дню, потягиваясь под солнечными лучами, как о том говорили поэты, а весьма прозаично лезть в шкаф и доставать себе новую рубашку. Следом — ванная и обязательные водные процедуры. Набирая в руки воду и умывая лицо, Акико не хотела думать решительно ни о чём, но в голову вдруг ударили брошенные Эдогавой слова: ты всего не знаешь. Эти слова мучили её вчера, а теперь решили мучить и сегодня. Прежде чем лечь спать, девушка прикинула, чего же такого «всего» она не может знать? Почему об этом знает Эдогава — спрашивать не приходилось, было бы странно, если бы он этого не знал. Но она… Как и любой человек, Йосано думала, что прекрасно знает все подробности своей биографии. Да и как иначе, если всю её жизнь можно было безошибочно делить на отрезки: вот рождение, вот работа в кондитерской вместе с родителями, её радующая, вот война, вот заключение, вот канитель с освобождением, вот взрослая жизнь, вот родители, которые до сих пор отказываются общаться с дочерью-преступницей и которые чуть не вызвали полицию, чтобы выпроводить её из их дома. Чего именно она может не знать? Разве что каких-нибудь глубинных процессов, неизменно сопровождающих даже самое незначительное событие, но она не особо о них думала и вряд ли бы хотела что-то знать.. Или, быть может, она не знала чего-то о тех молодых людях, которых допускала до себя, своей квартиры и немного дальше? Так ведь их потому и нет рядом, что она узнавала достаточно, чтобы не раздумывая отказать от дома. Где же тогда то самое «всего»? Вода, к сожалению, ответа не дала. Зато согнала сонливость — и теперь девушка, довольно улыбнувшись самой себе, могла начать собираться. Много времени это не заняло — и вот уже она вышагивала по улице, разве что теперь без личного переносчика сумки, но ничего, не такая большая потеря. На одном здании, в сторону которого Акико посмотрела совершенно случайно, висел большой экран, обычно показывавший рекламные ролики каких только можно продуктов. Но сейчас там, сменив конфеты и духи, показывался ведущий новостей. — Президент Всемирного Совета Мира Эренбург направляется с визитом в Йокогаму, — вещали на всю улицу динамики, хотя — Акико это прекрасно помнила — их раньше особо и не включали. Девушка пожала плечами и пошла дальше. Какое ей дело до какого-то там президента? Она его знать не знает. (Может быть, вот оно, «всего»?) — Будучи вице-президентом Совета, Эренбург принимал участие в работе международного трибунала, созданного для суда над военными преступниками, — продолжил диктор после увлекательного рассказа о том, как всё тот же Эренбург писал злобные статьи во время войны. На экране появилось помещение, в которое, казалось, набилось куда больше людей, чем оно могло вместить. В центре стоял круглый стол, вокруг которого толпились журналисты и просто какие-то непонятные персонажи, курившие прямо над головами заседавших. Их, впрочем, это нисколько не волновало — всё внимание было приковано к вставшему со своего места оратору, который прекрасно себя чувствовал и без микрофона, оставшегося там, на столе. Среднего роста человек, с копной чёрных волос и выдающимся носом, в очках кремового цвета и с трубкой в одной руке, — другой, постоянно сжимая и разжимая ладонь, он размахивал, — говорил так громко, что ни щелчки фотоаппаратов, ни говор всей людской сельди, набившейся в эту бочку, не могли перекрыть его голос. Первые его фразы, видимо, слишком общего характера, переводить не захотели, а потому уличные зеваки Йокогамы, сейчас видевшие этот зал заседаний, не могли понять: о чём же говорит, отчего же так надрывается этот человек? Но переводчики всё-таки решили напомнить о себе: — Нужно понять, что для нас не может быть различий сейчас. Кто виновен: взрослый или ребёнок, мужчина или женщина, мальчик или девочка, — не имеет значения. Главное, он или она — враг мира. Миндальничанье недопустимо. Я не могу понять тех членов трибунала, которые постоянно поднимают тут вопрос о какой-то девочке. На девочке мир клином сошёлся? Есть прекрасное письмо… письмо студента. Письмо студента, присутствующего здесь. Он пишет: если девочка виновна, пусть будет наказана и девочка. Не просто наказана, а уничтожена. Пусть будет уничтожена! Ради мира! Как и все те, кто развязал войну. Тем более — мне не очень понятно, почему же студент, написавший такое замечательное письмо, теперь изменил своё мнение и просит девочку защитить… — Суть моего письма — не в девочке, господин вице-президент, а в тех, кто отправил эту девочку на войну. Нужно установить виновность, — послышался чей-то голос, правда, из-за того, что переводчик, к сожалению, ещё не научился менять свой собственный, оставалось только домысливать, что это был тот самый студент. — С виновностью всё ясно, она установлена. А потому — моя позиция такова: все, кто виновен в организации этой войны, в организации тех вооружённых формирований, которые угрожали миру, кто активно в них участвовал, кто сознательно шёл на насильственный передел мира, — должны быть уничтожены, стёрты с лица земли. Как бешеные собаки, они заслуживают только одного — отстрела. Без лишних разговоров. Во имя мира. Во имя людей. Во имя самой Японии. «Они говорят… обо мне», — пронеслось в мыслях Акико. Пронеслось — и заставило остановиться, замереть на месте, широко раскрыв глаза. Прохожие вокруг не обращали никакого внимания, им, прохожим, невдомёк, что человек со старой записи сейчас рассказал о той, которая стоит среди их потока и которую они вынуждены обходить. Кому-то из них ещё было памятно время, когда: «Внимание всем! Слушайте радиостанции Всемирного Совета Мира!» — звучало из каждого утюга, и слушать организатора всего этого им не очень хотелось. Но разве могло сравниться радио с тем переворотом в душе девушки, который заявил о себе вчера и наконец произошёл сегодня. Чувствовать себя преступником в родной стране — это одно, но чувствовать себя международным преступником — это совсем другое. И если этого не поняла та девочка в одиночной камере, то теперь осознание настигло, ударило, как молния, в стоявшую посреди улицы девушку. — В последний раз Эренбург посетил Японию десять лет назад, отозвавшись на приглашение посольства России. Выступая на митинге в защиту мира, вице-президент ВСМ заявил, что страна успешно преодолела послевоенный кризис и встала на путь мирного строительства, — продолжал диктор. На экране вместо самого Эренбурга показывали митинг — далеко не в защиту мира и далеко не в поддержку вице-президента. Развёрнутые транспаранты, советовавшие ему убираться прочь, мелькали то тут, то там. Взмыл в воздух закреплённый на длинной палке перечёркнутый красными линиями портрет Эренбурга. Акико всего этого не помнила. Да и нужно ли было это пятнадцатилетней девочке? Её жизнь тогда слишком лихо устраивалась, выкидывая фортели чуть ли не каждый день, и во всей этой суматохе, когда родители от неё открестились, а новой семьёй стали совершенно чужие люди, когда в душе шла война с самой собой из-за собственной способности, — митинги и выступления прошли как-то незаметно. Зато теперь было понятно, почему этот миролюбивый деятель больше не совался в Японию. — По официальной информации, поступившей от пресс-службы ВСМ и подтверждённой генеральным секретарём Совета, визит Эренбурга связан с возросшей активностью криминальных организаций в Йокогаме. По мнению президента Совета, вмешательство этих организаций во внутреннюю и внешнюю политику государства является прямой угрозой миру. В городе Хельсинки, где расположена штаб-квартира Всемирного Совета, состоялся митинг Всемирного движения сторонников мира в поддержку инициатив Эренбурга. Аналогичный митинг, организованный Российским комитетом защиты мира, прошёл в городе Москве. Показывали, правда, совсем не далёкую Москву, а близкий Токио, где повторялись события десятилетней давности. Столица, прознав о грядущем визите первой, всполошилась и выдвинула на улицы своих массовиков-затейников, всё так же развернувших транспаранты и поднявших вверх перечёркнутые портреты президента. Акико огляделась. Если окружавшие её люди и были недовольны, то тут же топили своё недовольство в движении, сливаясь друг с другом в мощном потоке. Казалось, никто из них не пойдёт так же, как в столице, митинговать — у них и без этого забот хватает. Как и у неё самой. И пиликающий телефон, явно пытавшийся передать сигналы коллег, — тому подтверждение. Припоздняться действительно было уже неприлично. Это она знала точно. Безо всяких «всего».***
— Чего, говоришь, наш Боря в затворника играет? — Человека в трубе спалил, теперь прячется. Забыл, что ли, Пётр Андреевич? Сам же час назад клялся, что ничего не забываешь! — Гиперболизация в худшей своей форме. Ближний прицел на малый формат. Со всеми вами забыть — это самое мягкое из того, что может произойти. Так что вопрос надо ставить так: а не склероз ли у тебя, Пётр Андреевич? Или: а не в маразме ли ты, Пётр Андреевич? Забыл… Звучит-то как оскорбительно. Как будто, Миша, поприличнее ничего нет. Я, знаешь ли, не барышня перед зеркалом, которая тени купить забыла — и изводит теперь себя по этому поводу. Мне забывать позволительно. А вот не помнить — нельзя. — Ну ты прямо Диоген! — Объяснить тебе сущность бочки в мироздании? — Может, лучше просто войдём? Дверь-то я открыл… — Э, брат, постой. Тут прежде чем брать, справиться нужно: духарился перед выходом? — Так вчера ещё, сегодня-то где? У тебя, кроме как твоей тканью из шкафа, духариться-то нечем. — Залез ко мне в шкаф — и возмущается! Ладно-ладно, отольётся ещё тебе его политура. А теперь вставай за мной. Первым пойду. — С чего это вдруг? Напомнить тебе, кто из нас разведчик? — Напомнить тебе, что разведчик, который идёт к пироману залитый одеколоном, — это не разведчик, это антрекот? Тебя только посолить, поперчить — и всё, считай, деликатес. Так что вставай назад. — Ты сам вон благоухаешь, Пётр Андреевич! Двойные стандарты в деле? — Мимо. Промах. Ты, Миша, не путай, я — чёрт, а мы, черти, ни в каком огне не горим. Сами кого хочешь зажарим… Какие могли быть аргументы против такого?