Запомнившиеся дни

Горячая работа
R
В процессе
39
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 155 страниц, 66 622 слова, 15 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
39 Нравится 53 Отзывы 16 В сборник

Дипломаты

Настройки
      Дверь в квартиру Лавренёва открыл какой-то плюгавенький седеющий мужичок в белом пиджаке и дурацком галстуке, испещрённом разноцветными квадратиками. В руке мужичок держал пистолет — и держал так, что делался ещё более неказистым на вид. Как будто кто-то решил поиздеваться над святой профессией охранника — навскидку именно им и был этот странный товарищ — и поставил его сюда, на пост, встречать званых и не очень гостей.       Пришедших же сейчас гостей мужичок не звал, но очень хорошо — естественно, хорошо в той степени, в которой ему позволялось, — знал. Как и гости — его самого. Но чего не знал сейчас никто из образовавшейся по разные стороны двери троицы, так это одного: как они все оказались тут разом? Явно же не друг друга повидать собрались.       — Свинец — коронное блюдо радушного хозяина! — важно заключил Павленко, подняв указательный палец вверх. — А вприкуску с нашим Антрекот Ефимычем, — указательный палец переместился в сторону Кольцова, — м-м-м, верх блаженства. Берём, Франц Николаич?       Франц Таурин был членом Московского комитета — того, в чьём ведении находились все текущие столичные дела. Нельзя сказать, что его фигура — наиболее важная там (если и можно, то с оговоркой: наиболее важная с конца), но понять, зачем он, когда есть целая куча подчинённых, с радостью берущихся за любые задания от высоких начальников, находился в этой квартире, вцепившись сухенькой своей рукой в рукоять пистолета, — было весьма сложно. Впрочем, судя по его лицу, резко принявшему самое удовлетворённое выражение, сейчас готовился увлекательный рассказ с объяснением всех причин и следствий.       И впрямь:       — Ну, Пётр Андреевич, предупреждать надо, когда прийти собираетесь.       — В следующий раз обязательно телефонирую, молнирую и с голубем почтовым письмо отправлю. Есть пейджер? Нет? Какая жалость!       — А что ты тут вообще делаешь, ещё и со стволом? — раздражённо спросил Кольцов. Ох уж эти лишние, случайные люди! И сколько ещё их придётся встретить?       — Охраняю, — спокойно ответил Таурин, будто бы и не было никакого противоречия между его должностью и этим ремеслом.       Павленко с Кольцовым переглянулись — и оба вперили свои взгляды в неказистого Франца Николаевича. Очки обоих заблестели так, что Таурин поёжился — не дай бог кому-то пережить такие страшные гляделки. Он в принципе не любил смотреть людям прямо в глаза, — за исключением, пожалуй, своих друзей, рыбаков да грибников, с которыми проводил всё свободное дело, пока проблемы эсперов лучшего города земли не засасывали с головой в себя, — но смотреть в эти глаза не смог бы, даже если бы любил. Кольцов вчитывался — и заносил каждого в свою портретную галерею, каталоги которой поражали своим богатством, точностью и всегдашней готовностью предоставить Михаилу Ефимовичу все нужные данные. Он мог без труда вспомнить, что было на лице у Георгия Маркова тогда, когда они вдвоём стояли около японской тюрьмы, какое безразличие являла всею собою увиденная ими девочка, мог вспомнить, какой дикий, разящий и разливающийся в пространстве страх бил, отображаясь на лице, красивую испанскую девушку, когда на неё был наставлен пистолет, мог вспомнить, какой ужас, замерший крик и отчаяние исказили лицо другой, не менее красивой, девушки, стоило ей оказаться «в гостях» у дружелюбных российских разведчиков. Зная это, никто и не сомневался, что своё место среди самых осведомлённых людей он занимал абсолютно заслуженно и справедливо.       Павленко не вчитывался. Ему это было ни к чему. Он перенастраивал человека, переводил его в такое состояние и такое положение, что ему самому хотелось всё выложить. Одним только взглядом и привычной, никем не разгаданной улыбкой Павленко мог получить власть над целой компанией: когда секретарши в конторе вдруг решили высказать ему своё недовольство, с ним, Петром Андреевичем, связанное, простой блеск очков, дёргающийся глаз и пара ласковых, но убийственных слов, сказанных с самой широкой из широких улыбок, заставили девушек дрожать всем коллективом — и, как поговаривали, многим из них после такого радушного приёма несколько дней снились кошмары. Или та медсестра на войне, которая, приняв Петра Андреевича, весь день плакала — глупая, взбалмошная девчонка. Она считала, что знает эту их врачебную науку лучше всех прочих, крутила романы с молоденькими солдатами и хвалилась, что может влюбить в себя кого угодно. Павленко кем угодно, разумеется, не был, но именно на него пал взгляд этой дурочки — и, узнав об этом, он направился прямо в храм Эроса. Девчушку, рассказывавшую, что влюбит в себя любого, он сам заставил полюбить две вещи: во-первых, медицину — сам больной чуть ли не всеми болезнями с детства, да и тогда, в последние дни войны, заметно слабеющий от наступавшей заразы, проявляющейся злым кашлем, он поймал медсестру на банальном незнании тех вещей, которые даже ему, не-медику, были прекрасно известны, — во-вторых, дисциплину, которую свято блюл, хотя сам порой и вытворял такое, что только озорному подростку могло прийти в голову. Заставил полюбить — взглядом и фирменными, павленковскими, словами. И много позже в голову медсестры, как, впрочем, и всех тех, кому довелось ощутить на себе их силу, пришла мысль: нет, Павленко не страшен сам по себе, страшно другое — то, как быстро проникал он в самую суть человека, как вскрывал все тайники и как нещадно мог отхлестать любого за каждое припрятанное там «сокровище», как наскоком своей «кавалерии острот» мог одержать практически мгновенную победу над даже самым закрытым, ушедшим в глухую оборону человеком. Как тут не заплачешь?       — Охраняю, охраняю, — повторил Таурин и поспешил отвести взгляд на половик, лежавший у входа. — Мне сказали — я выполняю.       — Ты же член Московского комитета, — возразил Кольцов, — вон, послал бы кого-нибудь из помощников, самому-то зачем здесь сидеть?       — Нет, Миша, плохо ты понимаешь суть дела: дух воды, живущий в родной Францу Николаичу Ангаре, одарил его частичкой своей силы — а что может быть лучше против огнепоклонника, если не вода? — Павленко выкрутил лесенку и заглянул через плечо Таурина в квартиру. «Огнепоклонник» пока не появлялся.       — Пена.       — Фу, Миша, дух пены — это так прозаично, никакого ореола легенды нет. Так дальше и дух побелки появится, и дух щебёнки, и даже, что уж там, дух жидких гвоздей.       — И дух шкафа. Вот он, рядом со мной стоит.       — Отбой. Ошибка. Должность вакантна. Я, Миша, уже говорил, я чёрт в очках, а мы по совместительству работать не можем — рога укорачиваются. Но в одном ты прав: дорогой, многоуважаемый шкаф без своего духа — это как храм без прихожан, как девчушка из интернета без выпяченных передних и задних округлостей, как огнепоклонник без бараньего черепа.       — Я не огнепоклонник, Петя, — донеслось откуда-то из глубины квартиры.       Улыбка Павленко стала ещё шире — конечно же, не просто так он произносил это слово, «огнепоклонник». Нет, он хотел — и хотение оправдалось, — чтобы тот, кому это слово предназначено, устал от него настолько, чтобы сам выступил с опровержением — как наделавший дел чиновник. Двух раз было вполне достаточно. И не потому, что у кого-то мало терпения, а потому, что даже на расстоянии «очкастый чёрт» умел влезать в душу человека. Дух ли ему эту силу даровал, или те самые рога, что укорачивались, — не столь важно. Важен сам факт — и от него никуда не деться, он, как известно, вещь упрямая. Именно поэтому вскоре за спиной Таурина образовался высокий седой человек в больших очках, с зачёсанными назад волосами и суровым, но измождённым (оттого и теряющим в суровости) лицом — устал. Правда, уже через несколько секунд мужчина легко улыбнулся и зачем-то покачал головой.       — Здравствуй, Петя. Здравствуй, Миша.       — И тебе доброго здоровьица, Борис Андреич. Или как там это по-вашему, по-огнепоклонниковски? Гори-гори ясно, чтобы не погасло?       — А ты всё такой же… Не меняешься.       — Меняется погода, Борис Андреич, а я, чтоб по мне зонт или тулуп не подбирать, застыл в моменте. Для всеобщего удобства, — ответил Павленко и наконец-то зашёл внутрь квартиры. Таурин, поняв, что разговор теперь вполне может обойтись и без него, поспешил уйти в боковую комнату, где практически всё время и сидел.       Кольцов зашёл вслед за товарищем и огляделся: ничто в этой квартире не могло выдать того, кто собственноручно мог сжечь человека. Но, во-первых, пироман, как алкоголик, ни за что не сознается в том, что он пироман, и пепел по дому раскидывать точно не станет, во-вторых, информация — точнее некуда, поступила она от проверенного источника. Впрочем, Михаил Ефимович хорошо заучил и никогда не забывал правило, которое на войне вывел вместе со своим другом Казакевичем: донесения делить на два — от чьего-то желания приврать не застрахован никто даже в огненные военные годы. Но сейчас думать об этом совсем не хотелось — факт достоверности отступал перед фактом признания его, Кольцова, осведомлённости, хотя ему самому было предельно ясно, что второй завязан на первом. Просядет осведомлённость — и получится удар по самолюбию, а это откровенный позор, ведь слишком дорогой для разведчика была эта скрытая, но всеохватывающая вещица.       Квартира Лавренёва была обставлена по принципу «дом моряка должен быть кораблём» — каждый угол буквально-таки кричал о том, кто тут, в этих углах, живёт. Картины накатывающих, пенящихся, бушующих волн, макеты кораблей, штурвал на стене — всё это попадалось на глаза уже в коридоре, а что творилось в других комнатах, насколько высока там была концентрация этого демонстративного морячества — даже представить страшно. Хорошо, что хотя бы снастей, как в каком-нибудь рыбном ресторане, не навешано да сам хозяин не в тельняшке и не в бескозырке. Бескозырка — по статусу не положена, а вот китель с рядом орденских планок и прилагающаяся к нему фуражка наверняка где-то пристроились. Лавренёв же, видимо, верный общей традиции всей их дружной бригады взрослых людей официальничать — стоял, устало поглядывая на пришедших, в вельветовом сером пиджаке и брюках под цвет к нему.       — Ну-с, давай сразу с места в карьер: рассказывай, что там за история с пароходом. А то нарассказывал мне Миша про тебя какие-то страсти-мордасти, а он, знаешь, такой нынче Штирлиц, что его даже просить остаться не хочется, и так всё ясно…       — Спасибо, Пётр Андреевич, на добром слове, — буркнул разведчик.       — Доброе — значит честное. Так что пожалуйста.       — Ладно-ладно, пойдёмте, всё расскажу.       Процессия торжественно переместилась в кабинет, где, как и думал Кольцов, моря и всего, к нему причастного, было ещё больше. Уместившись на небольшом диване, гости приготовились слушать историю хозяина, который примостился на стул — разумеется, такой же вычурный, как и всё вокруг, — и сложил ногу на ногу. Лавренёва многие считали человеком суровым и нелюдимым, но, угадывая со вторым, совершенно прогадывали с первым. Морской офицер, интеллигент, — он действительно мог быть холоден с некоторыми, но только до той поры, пока Борис Андреевич получше не узнает их, а они — получше не узнают Бориса Андреевича. Не зная — запросто обмануться. Лавренёв прекрасно это понимал, поэтому либо молчал, либо обнажал всю свою душу, широкую, просторную, как океан, и бушующую, как шторм.       — Дело, в общем, крайне глупое… Никого я, естественно, ни в какой трубе не сжигал, к пароходам отношения не имею. А компания… Конфликт у нас с руководством вышел. Долго назревал — и как-то в один момент разразился. Решать его никто, естественно, не хотел, зато стали намекать, что мне пора сойти на берег… и — желательно — навсегда. А я не стал. Вот тогда эти… начальники, чтоб их… вот тогда они и решили действовать наверняка. В порту давно уже повадились бомжи ночевать, их разгоняли, конечно, да толку никакого не было.       — Тебя, Борис Андреич, если начать из дома гнать, тоже толку никакого не будет. А у них дом — считай — весь мир, чего ж им каким-то водоплавающим квадратные метры свои отдавать? — Павленко подпёр рукой подбородок, вальяжно развалившись на диване. Только так — и никак иначе! — можно было слушать байки морских волков.       Лавренёв лишь пожал плечами.       — Однажды попался один такой бомж, готовенький уже…       — Пьяный, что ли? — спросил Кольцов.       — Да, в умат. Там портовые рабочие к концу дня почти все такие ходят, а ему сам бог велел, перстом указывал…       — Нет, Борис Андреич, брак на производстве. ОТК не пропустит. Какой перст? Трезубец, трезубец указующий, нептуно-посейдонский.       — Ладно-ладно, Петя, он.       — Отлично! Берём!       — Пётр Андреевич, ты же сам говорил: чёрт я. Так тебе же трезубец по должности положен, разве нет?       — Эх, Миша-Миша, ничего ты не понимаешь в чертячестве. Знаешь, как у нас говорят: один трезубец — хорошо, а два…       — Лучше.       — …а два — это шесть зубцов.       Лавренёв молча наблюдал за вспыхнувшими в момент словопрениями. Кольцов очень усердно что-то пытался доказать Павленко, а тот ушёл в оборону — и будто бы ничего не слышал, лишь улыбался и покачивал головой. Про бомжа, очевидно, и тот, и другой уже благополучно забыли. Сейчас на первый план вышел спор, никому не нужный, но очень привычный — и потому, что начисто был лишён смысла, быстро утихавший и к серьёзным размолвкам не приводящий. Кольцов прекрасно понимал, что переспорить Павленко практически невозможно — сколько копий… или трезубцев, как кому нравится, было уже сломано о его бастионы. Павленко тоже прекрасно знал это, поэтому, как старший и мудрый товарищ, ещё помнящий об ограниченности времени, предложил окончить спор на соглашении: Кольцов признаёт, что он действительно ничего не понимает в чертячестве, а Павленко обучает его этому искусству и убедительно доказывает, что шесть зубцов двух трезубцев — это не лучше, а всего лишь удобнее, потому что для чёрта «лучше» — одно из самых оскорбительных слов на всём чёрном свете. Соглашение было достигнуто, Пётр Андреевич радостно объявил, что заключён «Великий диванный мир» — и пожал товарищу-оппоненту руку, после чего вновь обратился к Лавренёву.       — Что ты, Борис Андреич, замолчал?       — Так вы же…       — Издержки нашей работы. Для тебя они ничего не должны значить. Ну-ка, капитан, улыбнитесь, подтянитесь — и давайте продолжайте.       — Ладно-ладно, рассказываю дальше. — Лавренёв устало вздохнул. — Сожгли они этого бомжа. Не само руководство, конечно, им руки пачкать незачем, но какие-то их молодчики. Сожгли. В бочке.       — А он изнутри проспиртован уже. Хорошо прожарился, наверное.       — Чёрный юмор, Пётр Андреевич? — усмехнувшись, спросил Лавренёв.       — Голодная эпитафия. Так к тебе торопились, что поесть совсем забыли. А так как мы не худеющие девицы, которых, по их мнению, раздаст во все стороны от хлебной крошки, то отсутствие хотя бы этой самой крошки во рту пробуждает в нас не самые радужные мысли, сам понимаешь. Слушаю твою историю — и думаю, может, Антрекот Ефимыча всё-таки зажарить, знаешь, какой у него одеколон? Что скажешь, Борис Андреич, м, устроим пир на весь мир?       — Не знаю, что у вас за трудности в семейной жизни, но могу накормить, если хочешь. — Лавренёв снова пожал плечами. Казалось, надвигавшаяся волна поспешила вновь слиться с морем, а не бить по берегу.       — Успеем. Пока накорми нас рассказом.       — Хорошо. — Лавренёв прикрыл глаза. Как быстро волна упала, разбившись о гладь воды, так же быстро поднялась она вновь, грозя ударом полоске берега. — Сожгли они его, а потом пришли ко мне. Думаю, догадываетесь, о чём говорили.       — Выставили счёт за услуги повара.       — И счёт этот — моё увольнение. Если уйду тихо — историю замнут, всё равно бомж никого волновать не станет, а если нет…       — Всё ясно, — махнул рукой Павленко, — тогда бомж станет человеком года по версии «Таймс», трижды нобелевским лауреатом и членом академии бессмертных, чья смерть взволнует всё мировое сообщество.       — И понятно кому за эту смерть отвечать, — заключил Лавренёв. Волна ударила. Теперь на месте важного капитана, травящего свои байки, сидел просто уставший, осунувшийся мужчина. Казалось, с волной вместе утекла вся его суть. — Оторвали меня… от любимого дела оторвали… А слух всё равно пустили. Молчали бы — не было бы вас здесь.       — Добрые у тебя друзья, Борис Андреевич, чуть что — всё слить готовы, — усмехнулся Кольцов.       Загадка разгадана. Достоверная информация на поверку оказалась соскочившей с чьего-то длинного, бескостного языка сплетней. Но Кольцов ничуть не злился — его осведомлённость поставлена под сомнение не была, в конце концов, если это лавренёвское начальство распространяло слухи, то его осведомитель (которого, разумеется, Михаил Ефимович никому называть не собирался) ничуть не ошибся, тотчас доложив обо всём орденоносному разведчику. И разведчик улыбался, улыбался привычно — самодовольно, блестя восторженными глазами, — точно зная, что, если бы его решили покарать за ложную информацию, то сидящий справа от него Павленко начал бы экзекуцию прямо сейчас, не упуская возможность потыкать в несчастного своим боевым трезубцем. Но он сидел молча и думал о чём-то своём, о чём-то, что, быть может, вовсе и не связано было с капитаном, его домом и проблемами, о чём-то, что взлетало к высотам сознания, о чём-то, за чем другой не угонится и никогда не поймает. О чём-то…       — Вот теперь и поесть можно. Зовите вашего кока! — Вот о чём. Кольцов чуть не поперхнулся. Застывший в философском раздумье Павленко в его голове никак не мог сейчас, сейчас — в момент своего максимального возвышения и утверждения — думать о еде. Разведчик хотел было возмутиться, но резко оборвал самого себя, поняв: просчитать Петра Андреевича — явно не его уровня задача. Вычислить точные сроки — на годы и годы вперёд — построения коммунизма во всём мире, казалось, в сто раз более лёгкая задача, чем предугадать, что этот роденовский мыслитель выкинет в следующую секунду.       Кок он или не кок, — а обслуживать переместившуюся на камбуз компанию пришлось нехотя выползшему из своей комнатушки Таурину. Но даже в ипостаси импровизированного официанта он выглядел куда лучше, чем тогда, когда стоял и всеми силами пародировал охранника при входе. Вздыхая, Таурин поставил на стол, стол пустой, как голая степь, блюдо с зажаренной курицей и пузырь водки, от которого Павленко тотчас открестился:       — Передаю свою долю в пользу жаждущим одеколонщикам.       Чокаться рюмками — за что только? — пришлось лишь Кольцову и Лавренёву. Таурин удалился, а Павленко хитро поглядывал на товарищей. Он уже пообещал Михаилу, что выпьет с ним, когда победа озарит своим сиянием все их мытарства, и поэтому пить заранее значило — победу похоронить, ибо всем известно, что первым проигрывает тот, кто начинает почивать на лаврах, лавров этих не добыв. А вот Кольцов, похоже, никаких примет не боялся, суеверия послал далеко и надолго — вторая рюмка опрокинулась в рот разведчика сразу же, как только пролетела первая.       — Не многовато тебе, Антрекот Ефимыч, м? Я, конечно, понимаю, что все мы мясо, но если твоё мясо будет в мясо, учти, я первым его на разделку отнесу. Пьяный компаньон мне ни к чему, а три копейки за твою тушку всегда пригодятся.       — А ты, Пётр Андреевич, не остри, — отозвался Кольцов и махнул в сторону Павленко оторванной куриной ножкой. — Лучше присоединяйся.       — И вы ещё будете говорить, что я здесь чёрт! Столь неприкрытого призыва поскорее сыграть в ящик я на своём веку не видывал. Ты же прекрасно знаешь, что мне с моим шала-вала здоровьем и вино-то с опаской можно, не то что вот этот градус. Может, и спирт чистоганом предложишь, как на войне бывало, помнишь?       — Пфф, конечно, помню, там этим спиртом весь фадеевский отряд перепился. Не удивлюсь, если сам Фадеев его где-то и добыл. Спасибо Фурманову, прикрыл, а то бы, думаю, мы так запросто вчера бы с ним в одной квартире не сидели.       — Кто сидел, а кто спал…       Кольцов кивнул головой — и тотчас же разделил с Лавренёвым удовольствие выпить ещё по рюмке. Вдруг Борис Андреевич навалился на стол и внимательно, испытующе взглянул в глаза Павленко (о чём, впрочем, тут же пожалел и поспешил перевести взгляд на что-то менее дёрганное).       — Письмо Центрального Комитета… Это правда?       — А мы — подтверждение этой правды в действии, — отозвался Пётр Андреевич.       — Но какая от меня может быть польза в Японии?       — Ай-ай-ай, Борис Андреич, Центральный Комитет ничего не делает просто так. Только подумай: что может быть лучше в борьбе против Портовой Мафии, чем человек, который из этих портов да пристаней не вылезает? Это я, у которого стаж мореплавания два дня — один в покрышке, другой в пробитой лодке, — может, не особо нужен, а без вас, капитан, ну никак нельзя.       Лавренёв опустился на стул. Когда к нему пришло письмо, скреплённое печатью Центрального Комитета, состав которого он, как и всякий другой честный человек, не знал, его охватило волнение: почему же ему, затворнику, оказали такую честь? Ему — одному из многих? И почему именно его, когда в одной Москве можно было подобрать множество эсперов с куда более интересными способностями, отправляют на передний край, швыряют в гущу борьбы и передают под руководство прочно засевших на японской земле Тренёву и Павленко, которые уж точно не стали бы тащить кого попало в ряди своих сподвижников? С последним Лавренёв познакомился ещё на войне — и с тех пор считал его своим однополчанином из числа интеллигентов, принадлежностью к которым сам очень гордился. Тренёва же он увидел лишь в Крыму — решив заехать в любимый его сердцу Севастополь, зачем-то навестил и Ялту, где совершенно случайно, — впрочем, в случайности он никогда не верил, — встретил Павленко, лечившего тут свои больные лёгкие, отзывавшиеся регулярным кашлем, который и представил его Константину Андреевичу, в чьём доме жил. Пару дней помучив хозяина и его гостя своим присутствием, Лавренёв всё же укатил в Севастополь, но не налегке — с ним вместе поехали мысли о том, что готовится нечто очень-очень важное, ведь так активно обсуждали это нечто Тренёв с Павленко. В подробности не вдавались, но искру любопытства в душе капитана зажечь смогли. Прошло время — и прилетевшее ласточкой письмо утвердило: вот оно, важное. Центральный Комитет, с давних времён державший под контролем все дела российских эсперов, хочет видеть Лавренёва в Японии, которая должна быть освобождена от разлагающего влияния криминальных групп, крупнейшей из которых, а потому и самой притягательной, была Портовая Мафия. Её развал, как о том говорило письмо, ускорит процесс обретения народом «исторического права на свободу», поэтому всякий, кто сочувствует простым людям и не желает видеть бандитов во власти, должен оказать всемерную поддержку действующим на территории Японии эмиссарам ЦК. Последними своими строками письмо обещало обратную связь с адресатом — и долгие дни Лавренёв проводил в ожидании. Он рассчитывал на что угодно: звонок, ещё одно письмо, пусть даже посланное с голубем, который в лучших традициях жанра ударится в окно его квартиры, телеграмму, но никак не на то, что сам Павленко приедет зазывать его в поездку.       — Итак?..       — Неужели я могу отказаться от такого предложения?       — Дорогой Борис Андреич, отказаться можно от чего угодно, даже от смерти, но ты же понимаешь, что твой отказ ничего значить не будет — если старухе с косой и мне с трезубцем предписано за твоей душой явиться, мы явимся.       — Хорошая альтернатива…       — Парадокс нашей демократии в действии: альтернатива есть, но всегда безальтернативна. Так что, Борис Андреич, каков будет твой положительный ответ? — Павленко прищурился и теперь сам навалился на стол.       — Когда нужно ехать? — спросил, вздохнув, Лавренёв и тотчас же выпил ещё рюмку водки. Кольцов же, наблюдавший весь этот натюрморт, к своей рюмке даже не притронулся.       — Давай подобьём бабки: у нас с Антрекот Ефимычем продолжается мировое турне, мы ищем кое-кого здесь, потом мчимся в наш с тобой любимый Ленинград, разрешаем там пару проблем на семейно-любовно-постельном фронте и едем в Одессу, где я так долго работал и куда меня теперь не пускают. Наверное, надоел всем, ну да ладно, что-нибудь придумаем. А потом в нашу японскую вотчину. Пока мы катаемся, можешь в любой день, хоть вот прямо сейчас, рвануть в страну давно зашедшего солнца — и приступить к владению тамошними водами, кракен ты мой ненаглядный. Ну как? Берём?       — Берём, Петя, берём…       Покинуть квартиру капитана Павленко и Кольцов смогли только спустя пару часов, в течение которых Лавренёв активно налегал на водку — и с каждой выпитой рюмкой становился задумчивее и загадочнее на вид, видимо, решив переиграть Петра Андреевича в конкурсе на лучшее воспроизведение образа роденовского мыслителя, но совершенно не пьянел. То ли капитан за годы морских странствий обрёл невосприимчивость к мутнящему рассудок градусу, то ли его интеллигентность запрещала демонстрировать подпитие гостям. Кольцов так и ограничился тремя рюмками, а всё остальное время безжалостно раздирал лоснящуюся маслом курицу на части. Поэтому, только оказавшись на улице, он немедленно подвергся атаке:       — Скажи мне, дорогой Штирлиц, твой бак уже полон или просто водку с одеколоном, как бензин с дизелем, мешать не стоит? Что же ты бросил утопающего на произвол яростных волн градуса?       — Знаешь, Петя, — начал Кольцов, с нарочитой важностью сняв с носа очки, — что отличает хорошего Штирлица?       — Способность не встречать плохих Мюллеров.       — Вот. А для для этого нужен, как бы банально это ни звучало, инстинкт са-мо-сох-ра-не-ни-я. Напиться и дать тебе повод стебаться надо мной ещё ближайшие два тысячелетия… нет, спасибо, воздержусь!       Оба тотчас же рассмеялись.       — Ладно-ладно, обошёл ты мои силки, но капкана не заметил: ты с такой страстью, с таким напором налегал на курицу, что в Японии, поверь мне, как только ты начнёшь точно так же налегать на тамошних барышень, я незамедлительно напомню тебе о твоих куриных опытах! В конце концов, курица есть курица… даже если зовётся человеком, не так ли?       — М-да… Понятно, тебе и повод не нужен — всё равно острить будешь, — перестав смеяться, с долей разочарования в голосе отозвался Кольцов, хотя на самом деле ничуть разочарован не был — слишком он хорошо знал Петра Андреевича, чтобы надеяться, что тот вдруг бросит своё любимое занятие и прекратит подкалывать всё, к чему прицепится его дёрганый глаз.       — Право слово, Михаил Ефимыч, ведь лучше острить, чем тупить. Последнего в наше время и так чересчур много, чтобы ещё мне подобным заниматься. Ладно… Нам с тобой ещё за сегодня где-то Уткина подстрелить надо. А завтра в Питер, не забывай.       — И сколько дней мы пробудем там? Два? Три?       — Я понимаю твою тягу к культуре, но на культурную столицу у нас будет всего один день.       — Но ты же сказал Пальму Датту…       — Пальма Датта его священная корова уже сегодня на рогах понесёт в Йокогаму, ты можешь даже не переживать за эту индийскую душу. Лучше, чёртик мой захмелевший, о нас подумай. В Йокогаме мы с тобой должны быть уже послезавтра. Пусть даже ценой наших хвостов. Понимаешь? Нет? Тогда представь такую картину: кому-то, у кого, должно быть, от нечего делать начали плавится мозги, вдруг в эту расплавившуюся массу заскочит мыслишка, а не описать ли мне, как два не самых высоких и уж точно не самых красивых, а ещё и подслеповатых мужчины катаются по городам и весям родины их необъятной — и попутно, удовлетворяя свои туристические потребности, занимаются собиранием русских с… земель русских. Представил? Так вот, он будет, как вдумчивый историк, по крупице, по крохе собирать весь маршрут их путешествия, не забывая напоминать читателям, — вдруг его творение попадёт завтра в школу и именно этим фрагментом будут мучить нерадивых учеников на экзаменах, — какого цвета был пятьдесят третий цветок на двенадцатой клумбе, мимо которой герои прошли в двенадцать-тридцать дня, какой фирмы был надет пиджак на одном из этих двоих и — обязательно! — каким таким термоядерным одеколоном набрызгался второй. И так будет писаться о каждом городе, который посетят эти гастролёры. И в конце концов этот писака скорее замучает несчастных, на свою беду решивших изучить его книжку, нежели создаст что-то стоящее. Хотя, впрочем, иногда и читателя вывести из себя — нужное дело, но сейчас не об этом. Сейчас о том, что читатели будут расстраиваться, девушки, забитые собственными нервами, начнут реветь, юноши станут рвать волосы, окончательно потеряв связь с реальностью. В конечном итоге — мрак, апатия, всеобщая депрессия — и не та, которой болеет половина соцсетей, нет! — а куда более страшная, перенесением в тяжёлой форме постчитательско-разочаровачной болезни вызванная. И это всё будет на нашей совести только потому, что мы решим со всех ракурсов рассмотреть пальнувшую по Зимнему пушку «Авроры» или проведём весь день, закидывая монетками зайца у Петропавловской крепости. Как тебе расклад? Берём?       Кольцов стоял молча и хлопал глазами. Тот Павленко, который мог шесть часов подряд рассказывать свои байки, только что готов был явить себя во всей красе. Он не размахивал руками, не распылялся, нет, ему это и не нужно было. Он брал другим. Неизменной своей улыбкой, периодически превращаемой в усмешку, и блеском глаз, в которых в такие моменты появлялся то ли добродушный и ни к чему не обязывавший юмор, то ли беспощадный сарказм, плетью которого Пётр Андреевич был готов отхлестать любого. В своих рассказах он делал ставку на то же самое оружие, с которым одерживал верх в любых сражениях. И здесь, как и всегда, оно его не подводило.       Отойдя от павленковского рассказа и желая поскорее отойти от него, чтобы рассказчик не решил озвучить уже заготовленное — в этом не было никаких сомнений! — продолжение, Кольцов спросил:       — А Одесса?       — А что Одесса? — Теперь уже Павленко играл в обиженного. Но злобного обиженного. Его тон, пусть им озвучена была лишь одна фраза, предельно чётко давал понять, что невнимание к своему рассказу рассказчик не простит — и очень скоро отыграется. — Я же говорил, меня туда не пускают. Поэтому выход один и очень простой: бережём свои нервы, не рискуем раздразнить воздушную болезнь и всего лишь никуда не летим. Но отсюда проблема: Багрицкого, хочешь не хочешь, а доставить надо. Сидел у меня этот птицелов всю ночь в голове, сам понимаешь, будь ты хоть десять раз пони и двадцать раз экспресс, а эдичкин эскадрон конников с шашками наголо и в конском плане тебя обскачет, и в скорости перегонит. Моргнуть не успеешь — и из тебя с твоим пони винегрет будет. Но один вариантик я всё-таки прикинул: Одесса у нас — это что? Это Украина. Украина — чья вотчина? Правильно, Тычины. Вот пусть он Багрицкого и ловит. Я же показал тебе вчера вечером, как наш Эдичка свои координаты мне прислал. Пусть по вопросам геодезии и картографии голова болит у нашего дорогого Павла Григорьевича. А доставку уж как-нибудь обговорим.       — Пфф, — фыркнул Кольцов, тихо радуясь, что смог получить возможность упрекнуть самого Павленко, — нашёл кандидата! Тычина на всех заседаниях их украинского комитета спит, дома целыми днями спит, вообще всё время спит, будет он тебе искать Багрицкого, ага! Давай так: ты напрягай Тычину, а я напрягу своих людей в Одессе. Посмотрим, кто быстрее доставит нам…       — …столь ценный груз. Берём!       Пожав друг другу руки, весёлые вербовщики, словно забыв о взаимных упрёках, направились к ожидавшей их машине. Предстояло найти Уткина и свободно выдохнуть, закончив московскую эпопею. А пока колёса наматывают километры по московским дорогам, можно попробовать ещё раз развести Петра Андреевича на разговор и высказать своё недовольство идиотской игрой в прятки, устроенной Центральным Комитетом. Но стоило Кольцову только открыть рот, Павленко покачал головой и дал понять: не время и не место.       Разведчик пожал плечами. Пётр Андреевич хитро улыбнулся. Машина, выстояв положенное время на светофоре, помчалась вперёд.

***

      В детективное агентство доставили журналы, которые никто тут отродясь не читал. Под выведенным витиеватыми синими буквами названием — «Курьер мира» — была напечатана большая фотография Эренбурга, смотревшего куда-то вверх, и выдержка из его свежей статьи, названной — в духе всего журнала — «За мир!». Несколько таких «Курьеров» с глядевшими в потолок Эренбургами лежали и на барной стойке, на которую их положил разносчик, видимо, считавший, что посетителям кафе жизненно необходимо будет полюбоваться портретом президента Всемирного Совета. Люси не обращала на них никакого внимания — ну, принесли и принесли, главное, что платить не заставили. Правда, стоило ей ненадолго отвернуться от журнальной стопки, как тотчас же рядом с ней выросла газетная. Передовая вполне ясно передавала суть всех остальных материалов: «Когда Эренбург уберётся восвояси?» Оперативные газетчики, решившие попрощаться с главным миротворцем планеты ещё до того, как он прилетит, успели нашпиговать своё детище различными фотографиями и даже откопали в неведомых никому анналах карикатуру на президента ВСМ, сделанную в последние военные годы. Так и лежали эти две стопки рядом, будто бы конкурируя: кого возьмут первым? Один посетитель, другой, третий, четвёртый, пятый, вот уже и десятый. А стопки не уменьшались. Разве что Люси взяла себе по одному экземпляру, поглядела, посмотрела и пришла к выводу, что ни журнал, ни газету не понимает — то ли она так далека от защиты мира, то ли защита мира далека от неё. Так же, вероятно, думали и посетители, предпочитавшие кофе журналам и газетам.       Но зашедшую в кафе Акико красующаяся глянцевым блеском периодика привлекла сразу. Как она её разглядела и почему была готова отдать её разглядыванию ещё несколько минут своей жизни, увеличивая и без того не малое время опоздания, девушка не знала. Как не знала и всех тех имён со страниц глянцевого «Курьера», что буквально обдали её горячим ветром своей важности. Открыв журнал, она прекрасно поняла, что перспектива «знать всё», та самая, что заняла весь её вчерашний вечер и сегодняшнее утро, осталась абсолютно бесперспективной. По крайней мере — в вопросе «кто есть кто?», ведь даже имена умерших, холодно и весьма однообразно повторяемые некрологами, казались ей куда более родными, нежели имена собравшихся под одной обложкой вполне живых борцов за мир. Попробуй не растеряться, когда один только разворот журнала выдавал на-гора:

«Поддерживаю мирные инициативы Эренбурга» Владимир Дягилев, заслуженный врач Российской Федерации, Президент Международной Федерации обществ Красного Креста и Красного Полумесяца, председатель Российского Красного Креста, член Президиума Всемирного Совета Мира «За мир и дружбу с японским народом» Жан Грива, председатель Латвийского комитета защиты мира «Новая страница международных отношений» Якуб Колас, председатель Белорусского комитета защиты мира, заместитель председателя президиума Национальной академии наук Беларуси «Желаю счастья японским детям!» Самуил Маршак, председатель Комитета ООН по правам ребёнка «Мир — миру!» Иван Гайдаенко, председатель Одесского комитета защиты мира

      При каждом новом прочтении, очевидно, все эти длинные титулы должны были снова и снова дуть ветром важности, заставляя человека, решившего ознакомиться с насущными проблемами борьбы за мир, кивать головой и заведомо соглашаться со всеми доводами их обладателей — ведь не может же такой заслуженный человек ошибаться, а тем паче врать. Но Йосано головой не кивала. Она подняла глаза к небу и пыталась примерно представить, где расположились поминаемые журналом комитеты защиты мира и зачем они там вообще нужны. А ведь, очевидно, такой же может быть и в самой Японии…       — Интересно? — усмехнувшись, спросила Люси, неожиданно вылезшая из-под стойки. Занятая своими делами, она и не заметила приход доктора агентства, поэтому теперь была весьма удивлена тем, что, оказывается, Акико увлечена периодикой такой тематики.       — Откуда это? — спросила она, проигнорировав вопрос Люси (что на него ответишь?) и вернув сурового обложечного Эренбурга на место.       Монтгомери лишь пожала плечами и демонстративно переложила и журналы, и газеты в другое место, поближе к посетителям. Ещё одно необъяснимое для других и вряд ли полностью осознаваемое самой девушкой телодвижение. Правда, бросать Акико в неведении она не собиралась — и, вернувшись к ней, сказала:       — Прибегал какой-то парень в кепке, к вам наверх притащил ворох этой макулатуры и здесь вот ещё положил. А газеты, честно говоря, я и сама не знаю, откуда взялись. Я на секунду отвернулась, а они уже тут были. Вечно ваше агентство каких-то странных личностей притягивает, — буркнула Люси и надула щёки, будто обижаясь. Хотя прекрасно понимала, что никакой обиды быть не может, в конце концов, насильно в этом здании её никто не держит и с непонятно кем контактировать тоже не заставляет.       — О чём ты? — зевнув, спросила Йосано и облокотилась о стойку. Все эти одесские борцы за мир, казалось, выпали из её мыслей как нечто совершенно ненужное, их место занял привычный, со всей его рутиной, ход текущих дней. И время вновь начало поторапливать: тик-так, тик-так, бегут минуты, летят секунды, а ты стоишь на месте.       — Вчера эти врачи — по вашу душу, кстати! — концерт устроили, один так прыгал, что чуть под машину не попал. Сегодня вот это. Тоже к вам, наверное?       Акико покачала головой.       — Если бы ко мне, то тогда здесь бы уже был вон тот, с обложки.       — Ага. Ещё не хватало мне всяких там всемирных президентов отпаивать!       — М-м-м, значит, журнал интересен не мне одной? — Теперь возможность усмехнуться была на стороне Йосано, и она не упустила шанс ею воспользоваться, заставив Люси покраснеть и отвести взгляд.       — Не отвлекайте меня! Мне работать надо! — снова пробурчала Монтгомери и, вместив в одно действие максимум показушности, отвернулась от врача.       Поднимаясь наверх, Акико подумала: может, ей и впрямь стоит начать интересоваться политикой? Без неё, судя по всему, сейчас никуда. Но стоило этой мысли появиться в голове, её тотчас сменила другая: а не из-за этой ли самой политики произошла достопамятная война, последствия которой расхлёбывают до сих пор — в мировом и личном масштабе? Где основания верить, что те, кто сейчас так яро клянутся защищать мир во всём мире, первыми не пересядут на танки и не поведут войска на ничего не подозревающих соседей? Нет, среди всей этой братии нет никакого постоянства, а поэтому угнаться за бегом их вселенских фантазий просто невозможно. Читая сегодня обещания одного политика, ты можешь быть уверен только в том, что завтра он про них благополучно забудет, а послезавтра начнёт давать новые. Этих знаний Акико вполне хватало, а большее, думалось ей, удел тех, кто готов тонуть в безбрежном океане встреч, переговоров, коммюнике и противостояний.       Поражаясь своим же мыслям — на трезвую-то голову! — она наконец-то вошла в офис агентства. И умудрилась сразу наткнуться на Танидзаки, который, завидев её, сконфуженно улыбнулся.       — Здравствуйте, доктор Йосано!       — Привет. А… где все? — спросила Акико, глянув через плечо парня. Кроме него, перебирающего какие-то бумаги (и зачем-то именно у входной двери), никого в офисе не было. То ли, заслышав её, Акико, шаги, все поспешили ретироваться, решив, что на неё вдруг резко нападёт непреодолимое желание кого-нибудь полечить, то ли коллективно прогуливали работу, что было в высшей мере странно, ибо каждый знал, какую промывку мозгов от Куникиды (он-то наверняка здесь!) можно за такие фривольности получить. Если даже сама доктор не была защищена от подобного, хотя один блеск её глаз, казалось, должен был разрешать любые проблемы, то что уж говорить об остальных.       Но Джуничиро, продолжавший выдавливать улыбку, решил с треском разрушить все её предположения.       — Они на собрании. Но вам можно туда не ходить, ничего важного там… Только если… Точно! Директор сказал, если я вас встречу, передать вам: сегодня в город прилетает президент… президент…       — Об этом президенте уже с утра все знают, — ответила Акико, усевшись за свой стол и ещё раз зевнув. (Быть может, всё-таки попросить директора хоть немного изменить график?) — Это всё? Если да, то…       — Нет-нет! — Танидзаки замахал руками. — Не всё. Директор считает, что мафия может организовать покушение на него. Конечно, точной информации об этом нет, но он ведь прилетает как раз по поводу мафии, значит… В общем, директор договорился о чём-то с министерством, и охрана этого президента теперь ложится на нас. И сегодня, после прилёта, он приедет сразу сюда…       Акико вздрогнула. Вместо привычного офиса — со всеми его бесконечными стеллажами и заваленными столами — медленно вырисовывались очертания тюремной камеры.

***

      Летевших в Йокогаму членов Всемирного Совета Мира уже известили о том, что встречать их будет один из двух советников-посланников российского посольства Леонид Кудреватых, который нигде особо не мелькал и, в отличие от своего приятеля, Бориса Агапова, замещавшего посла в случае необходимости и постоянно мотавшегося по стране, радовался, что сидит в тени куда более влиятельных товарищей. Вместе с ним должна приехать какая-то журналистка, о которой никто, кроме хитро улыбавшегося вице-президента Тихонова, ничего толком не знал. Да и не особо хотел узнавать раньше времени.       В ожидании, пока самолёт шлёпнется на полосу, члены делегации занимались чем угодно, но уж точно не решением вопросов мира во всём мире: Тихонов, ещё совсем не старый, но уже седовласый, в кителе с орденскими планками, с явным наслаждением, предчувствуя грядущую японскую кухню, уплетал родную ему еду сразу с трёх тарелок, помогал ему в этом Корнейчук, член Президиума Совета, в посольском мундире, с открытым лбом и взъерошенными волосами на макушке, всматривавшийся через свои огромные очки, надетые, скорее, для вида, в гуляш на тарелке перед собой, генеральный секретарь Совета Фарж, дородный мужчина с пышными усами и шевелюрой, крутил в руках свою неизменную трубку, ожидавшую скорой раскурки, а президент, поседевший и лохматый Эренбург, абстрагировавшись от всего того, что сейчас происходило в салоне и что должно было произойти в Японии, спал.       Однако очень скоро был разбужен. Фаржу, лишённому счастья курева, срочно захотелось пропустить по стаканчику виски, но из его любителей на борту был только президент — Тихонов предпочитал вино, а Корнейчук усилиями заботливой жены был отучен от выпивки совсем. Подозвав стюардессу и озвучив ей свой заказ, взглянув на её широкую улыбку и подумав, что его молодая жена Фаржетт улыбается (да и выглядит) куда красивее, генеральный секретарь поднялся и пересел к своему старшему по должности товарищу. Давний друг Эренбурга, а значит, особа, приближённая к императору, он был тем, кому Илья Григорьевич доверял больше всех в своих миролюбивых делах — Тихонов, хоть и являлся вице-президентом, казался Эренбургу слишком своевольным, а то и просто оппозиционным, как-никак, будучи одновременно главой крупнейшего Российского комитета защиты мира, он, а вместе с ним и его голос, значил очень много — и уже не раз этот голос звучал против голоса самого президента. Фарж же был согласен с ним практически во всём — и не потому, что хотел угодить или юлил перед начальством, а потому, что сам думал так же. Далеко не у одних только дураков мысли сходятся.       — Илья, Илья, — шептал Фарж, тряся Эренбурга за плечо.       Илья Григорьевич разлепил один глаз и кругообразным его движением осмотрел всё вокруг себя. Самолёт тот же. Куча бумаг на столике тоже та же. Приветствия, адреса, дипломы, сложенные на соседнее кресло, — и те на месте. А если всё то же, но за плечо так активно трясут, значит, очевидно, самолёт уже приземлился — и самое время его покинуть, освободив стюардесс от обязанности ублажать его, Эренбурга, президентскую персону.       Второй глаз — открыт.       — Прилетели? — спросил Эренбург, усиленно выделяя, усиливая «р», будто бы от того, как произнести её, будет зависеть ответ на его вопрос.       Фарж покачал головой — к великому неудовольствию президента и к радости потчевавших за их спинами Тихонова и Корнейчука (ещё бы, столько времени можно есть, не переживая ни о встречах, ни о конференциях, ни о — упаси бог! — приёмах, где изголодавшегося дразнят малюсенькими закусками и никак не дают насытиться). Тут же рядом с креслом Эренбурга образовалась стюардесса, которая, продолжая улыбаться во всю возможную ширь, поставила перед ним два стакана виски со льдом. Илья Григорьевич нервно сглотнул — перспектива напиваться до прилёта и потом, что случилось бы наверняка, колобком катиться по трапу радужной ему совсем не казалось, тем более — с Фаржем он успел пропустить по стакану перед тем, как заснул. Благо, заботливый генеральный секретарь, поблагодарив стюардессу, взял один стакан себе.       — Лучше бы вина… Ты, как француз, должен меня понять, — сказал Илья Григорьевич, обращаясь к Фаржу на чистом французском — прожитые в Париже годы давали о себе знать — и вглядываясь в один из кубиков льда, который, как ему казалось, поднялся выше прочих и теперь как бы главенствует над остальными. Не самое удачное сравнение, но спросонья и не такое можно придумать.       — Исправить? Мне говорили, на нашем борту есть божоле… ты же его предпочитаешь, верно? — Эренбург кивнул. — Только тогда придётся приглашать и Николая. — Фарж украдкой посмотрел в сторону Тихонова. Своё имя тот, очевидно, услышал, ведь тотчас же оторвался от выбора следующего блюда для дегустации и поднял голову. После нескольких — длительных, к слову, — секунд игры в гляделки, они оба, и Фарж, и Тихонов, повернулись обратно. И только тогда генеральный секретарь заметил, как Эренбург отрицательно мотает своей лохматой седой головой.       — Нет, не нужно. Виски — так виски. Там же наверняка будут одним саке отпаивать.       — Не нравится?       — Если бы не наливали так часто, может быть… я бы относился иначе. А так… Десять лет прошло, как я в Японии в последний раз был, но до сих пор помню этот вкус.       — Не боишься? Как-никак — там тебе совсем не рады.       — Если бы боялся, наверное, не ехал бы.       — Почему же тогда все эти годы вместо тебя в Японию ездили мы с Николаем?       — Нужно было точно удостовериться, что я не боюсь. — Эренбург лукаво улыбнулся и отпил из своего стакана. Фарж последовал за ним. — Такое, наверное, в нашей истории в первый раз: в прошлом веке наш Совет боролся с гангстерами во власти, а теперь, выходит, будет бороться с властью гангстеров. И эти люди что-то говорят о независимости своих стран.       Президент покачал головой. Фарж задумался: ведь никто не просил Всемирный Совет вмешиваться, значит, Эренбург сам что-то раскопал — и заставить его закопать это что-то обратно не получится ни у кого. Поставив членов Президиума перед фактом, собрав наиболее важных и представительных своих коллег, он сорвался с места — и помчался в Йокогаму. За несколько дней до вылета, казалось, он успел разузнать всё о творившихся в этом городе делах — и о самой мафии, и о тех, кто с ней борется (им-то, собственно, и предназначались несколько дипломов — свидетельств признания и уважения, — лежавших перед Эренбургом в стопке его бумаг), и о тех, кто с ней не борется, следовательно, о тех, кого нужно разоблачить, и, конечно, о своих соотечественниках, сколотивших контору и вершивших собственные дела, о которых, разумеется, ему было всё прекрасно известно — мистический Центральный Комитет не мог не заручиться поддержкой главного стража всемирного мира, через которого и выходил на организации эсперов по всему миру, а главный страж не мог отказать Центральному Комитету.       Из кабины пилотов, почёсывая голову, вышел ещё один мужчина — полноватый, с высоким открытым лбом и окаймлявшими макушку чёрными с проседью волосами, — который непонятно как в этой кабине оказался. Казалось, пару минут назад он сидел тут, в салоне, со всеми, сидел — и читал какую-то газету, прихваченную по дороге в самолёт. Но, видимо, борцы за мир так сильно увлеклись своими делами, что просто-напросто проморгали все его перемещения. Фарж, знающий, каково это — оставаться без внимания, — знающий на личном примере, когда, потеряв голову, бегал за будущей женой и никак не мог добиться от неё признания, — решил первым исправить ситуацию и поднял руку со стаканом.       — Савва! Не желаете присоединиться к нам? — спросил генеральный секретарь на ломанном русском, зная, что собеседник познаниями во французском языке не блещет.       Но вышедший из кабины мужчина покачал головой. Он не пил в принципе. Да и сейчас, узнав от пилотов новую информацию, которую теперь предстояло озвучить Эренбургу, даже если бы и пил, то вряд ли захотел бы. Савва Дангулов — единственный из всей компании действительный дипломат (Корнейчуку посольский ранг и прилагающийся к нему мундир «подарили» для солидности после войны, чтобы он достойно представлял Украину на заседаниях трибунала) — уселся в кресло рядом с Эренбургом и снова почесал голову, вздохнул — и сказал:       — Илья Григорьевич… Планы поменялись. После прилёта мы должны тотчас же отправиться в это… — Дангулов щёлкнул пальцами и указал на стопку дипломов, намекая, что название «этого» кроется в них. — В детективное агентство. Мне сообщили, что именно они возьмут на себя обязанность обеспечивать нашу безопасность.       — И что? — Эренбург пожал плечами и отпил немного виски. — Мы теперь должны будем всё это время сидеть в их офисе?       — Нет, всё время не нужно, лишь сегодня…       — Но ведь мы уже всё предусмотрели. Мы должны были поехать к ним завтра, чтобы торжественно вручить…       — Илья Григорьевич, — решил вставить своё слово Тихонов. — Я думаю, стоит послушать профессионалов. Мы с вами охраняем мир, а они охраняют наши жизни. Тем более, какая разница, сегодня или завтра вручим мы им эти дипломы. Менее или более ценными они всё равно не станут, да и время на лишние переезды тратить не придётся.       Дангулов закивал.       — Правильно, правильно. Илья Григорьевич, эта информация поступила из какого-то их тамошнего министерства, так что это не моя прихоть. Я бы и сам с удовольствием следовал графику, но… такие порядки.       — Порядки… Перестраховщики такие, а не порядки. Плодят страшилки о нас, а сами боятся, как бы чего не стряслось. Отвечать же придётся, — пробурчал Эренбург и отпил ещё виски. — Ладно уж, в первый за столько лет приезд ругаться не будем, подчинимся. Но пусть даже не думают, что мы испугались. Нет. Это, скорее, как любит говорить Савва Артемьевич, дипломатический этикет…       Решив вопрос, борцы за мир вернулись к своим делам, позволяя самолёту и дальше нести их во встречавшую неожиданными новостями Японию.
Примечания:
39 Нравится 53 Отзывы 16 В сборник
Отзывы (2)