* * *
Кто-то так и сказал мне потом: она не мучилась. Мне пришлось несколько раз повторить, чтобы добиться ответа: кто? Кто не мучился? Кто-то хотел взвалить тяжесть с моей груди на себя. Кто-то очень сильный и неравнодушный. Они все так говорят, правдой будет это или нет: она не испытывала никакой боли перед смертью, она ушла из жизни легко и спокойно, почти как во сне. Кажется, в такие моменты всем даже наплевать на то, что было на самом деле. Никто не учитывает главного. Тяжести-то нет. Мне рассказывают, как она умерла, где, кто был рядом, кто увидел и засвидетельствовал её смерть. Я твержу: нет, это какая-то ошибка. Вы никогда не знали её, вы не можете с такой уверенностью даже имени её произносить. Нет. Нет, это не она! Я смеюсь, мне весело, потому что они так заблуждаются, а я-то, я знаю всё, но… Люди обступают меня и качают головой. Я ещё какое-то время распространяю вокруг себя то, что называется «отрицанием». На какой из ступенек принятия я застряла сейчас? Они опять не знают. Я давно приняла тот факт, что она когда-то умрёт. И что я останусь одна. Что она меня больше никогда не позовёт. Что на той половине кровати я никогда не нащупаю костлявое тело, знакомое, как мне кажется, бесконечность: я всегда её знала, я пронесла это, может, из самой прошлой жизни и рыскала по всей земле. И если половица вдруг когда-то посреди ночи в нашем доме заскрипит, я больше не буду знать, что я в безопасности. Что мне стоит довериться и спросить в ответ: «Натали? Куда ты собралась?» Я вспоминаю, что там дальше, и набрасываюсь в ярости на них. Потому что как вы смеете вообще такую клевету произносить: я возмущена, но я не могу угнаться разом за каждым и каждому навредить. Но на самом-то деле мне не хочется делать ничего. Мне давно уже всё равно, какую плохую новость в этот раз принесут. Я не была там, так зачем мне переживать? Ничего уже не исправить, ничью боль не облегчить, никого не спасти, так почему я должна думать об этом теперь? Я опоздала. Я поздно пришла, поздно опомнилась. Позволила забыть об её существовании — пускай даже на самый краткий миг. Ну и что? Что с того? Наверное, Натали было интересно, как я себя поведу. Так вот, никаких сомнений: она догадывалась, что я начну играть. Я брошусь в крайности. Я попробую каждый образ на себе. Образ раскаяния, образ вины. Горя, наконец. И везде я буду искать то самое дно, где во мне наконец-то проснётся что-то и меня прорвёт. Но ничего не случается. Я смотрю на волны, которые поглотили её, и даже море штормит и раскачивает больше, чем меня. Я умоляю меня отпустить. Отпустить к ней. Ведь только так я могу сполна оплакать её смерть. Это то, что я должна сделать. Так делают все. Разве нет? Руки впиваются в предплечья и тянут назад. Я отбиваюсь, но не мне решать, кому в этой неравной схватке победить. Схватке за горе. Всё, что я вижу перед собой, это тёмные и мутные волны, взбесившиеся и поднявшиеся на дыбы. Всё, что я слышу, это их утробный рокот и рёв. Боль пронизывает меня, а я всё вырываюсь и вырываюсь из рук. Каждый нерв кричит: пора остановиться и сдать назад. А в голове пульсирует только одна единственная мысль. Когда меня хватают за волосы и опрокидывают на землю, я поражаюсь тому, как не осталась ещё без них. В нос при пробуждении ударяет теперь уже не соль. А сладкий трупный запах, на который слетаются не одни только мухи. Но и я, так он манит меня к себе. Это она? Я нашла её? Мне даже удаётся обрадоваться. Всё тело ноет и изнывает после борьбы, но я ползу вслепую, в кромешной темноте. Тело, до которого я дотягиваюсь, проваливается подо мной. Смрад становится сильнее и окутывает меня. В её животе так же тепло, как и раньше. Если прижаться, за разверзнувшейся раной можно услышать, как клокочет в ней и пенится жизнь. Я ведь совсем не против, шепчу. Я не против, что ты пахнешь теперь так. Это не проблема… Когда я просыпаюсь, я понимаю, что запах никуда не ушёл. Душок смерти, казалось, шёл не с кого-то другого. Может, это я всё это время источала его? Я встряхиваю кистями, пытаясь прийти в себя. И тут же слышу от них характерный звенящий звук. Ещё глаз не открыла, а я уже закатываю их. Теперь понятно, что мои руки делают в таком неестественном положении, закинутые за головой. Я приоткрываю один глаз и убеждаюсь: если бы был другой сезон, я бы поджарилась на батарее как цыплёнок гриль. Настало время собирать себя по кусочкам. Я очень медленно проверяю каждую свою конечность. Шевелю пальцами ног сначала одной, потом другой ноги. Шевелю ступнёй. Напрягаю, наконец, всю ногу, и чувствую острую, пронизывающую меня до самой промежности боль. Как от растянутой мышцы. Ладно, думаю. Ладно. С руками только ничего сделать не удаётся, так они онемели. Осталась ли я без пальцев или нет там — уже не понять. Стискиваю челюсть, и тут же проступает синяк на всю скулу. Урок выучен. Больше я так делать не буду. Я поняла. И, наконец, прислушиваюсь. Противный скрежет музыки так и вклинивается мне между какими-то двумя из извилин, прорывая там себе путь. До моей вменяемости, наверное. Если бы вы только знали: от неё давно не осталось и следа. Играет какая-то очень старая и скрипучая песня. Так и хочется громко и нагло попросить сменить сраную пластинку. Но мне смешно. Почему-то… Под такую мелодию смешно умирать. Ты кричишь от боли так, что закладывает уши. А где-то недалеко вертится и вертится заевший французский шансон. Можно представить: ты сидишь в каком-нибудь кафе напротив театра Одеон в Париже, жуёшь свой круассан и не знаешь беды. Твоя жизнь превратилась наконец-то в слюнявую мечту миллиона таких же, как и ты, смазливых девиц. И сейчас мимо пройдёт и предложит цветы твой новый кавалер. Ведь конечно. Конечно, все мужчины в Париже только и думают, что о тебе. Почему в моей голове проплывают мимо одни банальностях в такой момент? Их воображать проще всего. И проще забывать, что прямо сейчас выдирают твои ногти и приступают к зубам какие-то садисты, которых ты в лицо даже не успел запомнить. Вот он секрет, который я никому не отдам и потому унесу в могилу. Секрет, как начать чувствовать отупляющее ничто. Побольше шутить, поменьше соображать. И заниматься тем, что остальные называют наслаждениями жизни. Без отдачи, без ничего. Я подтягиваюсь и пытаюсь сесть. Рёбрам тоже больно. Но мало ли что приключилось с ними — зарастут как миленькие, куда же они денутся из моей груди. Я оглядываюсь и возле батареи в такой же позе и с такими же наручниками, как и у меня, нахожу наконец тело, которое потревожило мой сон. И, пока никого нет, а кто-то рядом, я чувствую это, я припадаю к телу и делаю вдох. Тут уже без шуток. Мой рот наполняет слюна. Я могу с точностью определить, сколько эта девушка с обеззараженной мукой лицом и слежавшейся в уголках глаз кровью пролежала здесь. Её запах так разговорчив со мной. И я отвечаю ему взаимностью, то есть всем, что я могу ему предложить. Своим вниманием и теплом. — Ты очнулась? Я не отпрянула. Меня не застали врасплох. Мне не стыдно, что я обнимаюсь с незнакомым трупом. Трупы даже безопаснее, чем живые: пускай гепатит и сохраняется долго ещё после смерти, многие другие болячки улетучиваются без следа. Я только двигаю зрачками и наблюдаю за другой незнакомкой, живой, не спешащей пока подходить ко мне. Отвлекающий манёвр: наклонившись, с грязного туалетного столика она начинает собирать окислившиеся пивные банки с остатками содержимого внутри. Грязно и убого, думаю я про себя. Натали здесь бы даже не смогла дышать. Притоны и то обычно выглядят порядочнее со старыми сгустками крови и слюны, застрявшими в коврах и дырках обоев, — так они тщетно пытаются прочистить забившиеся вены, — с ржавыми консервными железками и лежащими вповалку обглоданными до костей дышащими мертвецами. А мы все были когда-то людьми. Никакой пощады. И, боюсь, эта леди даже нравится мне. Я люблю злодеев. А она похожа именно на кого-то из таких. Мне стоит труда удержаться. Ведь нельзя забывать про свою роль. — Она мертва, — произношу я сдавленно и, разыгрывая слабость, пытаюсь опять приподняться. — С чего ты взяла? — наигранно доносится в ответ. — Я знаю это, когда вижу труп. — Да что ты. Откуда? Ночью она вполне ещё выглядела живой. И звучала… когда пыталась позвать на помощь. Меня берут на слабо. Как простушку. Ну что же. Я буду такой. Вскинув в минутной ярости глаза, так, что даже молнии вылетают, но не долетают до неё, а утыкаются в пол, я процеживаю: — Я врач. — Правда, что ли? Покачиваясь в бёдрах так, будто она на игривых каблучках, девушка осмеливается приблизиться и опускается на корточки на безопасном расстоянии. Развязно причмокнув губами, она весьма грубо отталкивает меня. Я зажмуриваюсь. Вообще-то сейчас мне правда было больно. Но я выбрала это показать. Когда я открываю глаза, она уже ищет пульс на запястье с задумчивым, отрешённым и беспристрастным лицом. Как злодеям и следует выглядеть, так и у неё тоже интересный профиль. Нет этого кукольного тонкого вздёрнутого носика. И идеальной кожи тоже нет: несколько точечных шрамов, как от оспы, пролегли тенью на лбу. Злодеев не принято рисовать совершенными. Разве что только меня… — Попробуй сонную артерию. На периферии даже у живого не всегда… — Я умолкла под её взглядом. Она не хотела слушаться моего совета. Но ей пришлось. Приставив пальцы к шее, она замерла. — Ну что? Я права? Я не услышала, что она сказала. Только успела рассмотреть её маленькие голые ступни прямо напротив моего лица. Меня вырубили — я потом это поняла. Грубо. Очень. И смертельно — для моего разбитого сердца. Совершив такой поступок, она показала себя с лучшей, непредвиденной мной стороны. Злодеи не бывают милосердны. А она знала: мне не стоит просыпаться. Ни в тот, ни в следующий раз. Что-то в том, как я прихожу в себя, настораживает. Сознание начинает теплиться первым, не тело. И не ясное, яростно трезвое, как всегда. Я пробираюсь сквозь вату к свету, уговаривая себя открыть глаза. Заставить я уже не могу. У меня ничего не выходит сделать, пока я не слышу, как мне приказывают это. Помимо всего — непривычный дискомфорт, который опускается всё ниже и ниже по телу. Оно такое же слабое и онемевшее, как будто я отлежала разом все конечности, даже грудную клетку. Наихудший кошмар. Проснуться однажды и понять, что ты не можешь пошевелиться. Вот оно что. Я догадываюсь. Кто-то ощупывает меня. Но мы же не в аэропорту под дулом металлоискателя. Почему бы тебе не представиться? Даже в тюрьме, хоть и без слов, но по одной нашивке на форме видно, кто ты. Предчувствие всё определённее. Я собираю целую картину по симптому, чередуя их. Тошнота. Почти полная потеря чувствительности. Я спала слишком долго. Либо не спала совсем. И то ли никуда не годящаяся слабость, то ли какой-то странный паралич… Когда со мной заканчивают, я всё ещё с уверенностью могу сказать, в каких местах побывали эти руки. И даже не одна пара: вторая с лёгкостью разжимает мне челюсти и суёт пальцы в рот. Я чуть ли не кричу на себя: да откуси ты их уже, что с тобой не так сегодня! И ничего. Я открываю глаза, прекрасно зная, что на мне ничего нет. И что колени мои в ссадинах и застрявших щепках, от которых я не чувствую боль. Я смотрю в лицо одному из своих похитителей и говорю: отличный выбор. Такое тело тебе и не снилось, да? Правда ничего из горла всё равно не вырывается, ну и чёрт с ним. Ради такого я даже научусь телепатии и буду передавать мысли прямо в его скошенную широколобую голову и крохотный мозг. Я лечу на пол, прощаясь с зубами, и — о чудо! — рефлексы сильнее любого того дерьма, каким меня накачали. Стоит только упереться руками и вернуть прежнее равновесие, как меня дёргают назад и швыряют по-новой. С удивлением я нахожу, что вокруг меня заматывается поводок. Обычный брезентовый поводок для собак. Вот это новости. Они будут разочарованы. Собака без меха — что это такое? Как жаль, что я ходила удалять волосы только на днях. — Уже не такая смелая и борзая, а? Ты действительно не знаешь, о чём говоришь. Прикажи мне отсосать и я покажу свой фирменный приём. — За то, что эта сучка сделала с Ширли, этого недостаточно… — То есть ты это даже видел? — Да, я был там. — Ты слышала? — Я рада почувствовать вонь из его рта, когда он наклоняется ко мне и звучит чётче. Всё-таки я не совсем овощ, ко мне возвращаются запахи. — Помнишь Ширли? К поводку всегда в комплекте идёт и ошейник. Он-то и затягивается на мне. Я успею сделать вдох, прежде чем пятна поползут по хлынувшей мне в мозг темноте. Задыхаться и умирать — это никогда не абсолютное ничто. Это ярко. Столько цветов ни в одной художественной галерее не наскрести по всем полотнам, даже у импрессионистов. Мне не хватает кислорода, но мне не страшно. Я даже знаю, что не умру. Более того: я уверена в этом. И оказываюсь права. Как и всегда это было. — Слышь, ты точно не перебрал с дозой? С ней что-то… Со мной что-то не то было уже до моего рождения. Когда меня вытащили из матки и показали матери, она спросила то же самое. — Да она просто притворяется! Вставай! В комнате совсем не один и не два человека. Я насчитываю четверых, мысленно прибавляю эту самую Ширли: Ширли в театре, личико которой сладко принимало мои кулаки, ту же самую Ширли в комнате, когда я очнулась в первый раз, — и сбиваюсь наконец со счёта. И решаю, что время заговорить и нарушить обет молчания. Какие самые бессмысленные вопросы задают жертвы насилия в состоянии шока? — Где я? И, зажмуриваясь, я встречаюсь с хохотом, которого и добивалась всё это время. Чтобы меня не сочли угрозой. Чтобы приняли за пустышку. И пускай, что размахивала я кулаками куда эффективнее, чем они. Они забудут обо всём через какое-то время. — За то, что ты сделала с Ширли, — раздаётся в ответ, — и за всё остальное… — Меня цепко поддевают за подборок. — Я подготовил тебе сюрприз. Хочешь узнать? Я жмурюсь. Главное — заставлять его говорить дальше, не останавливаться. — Хочешь узнать, что случилось с твоим драгоценным мужиком? Мне настолько всё равно. Я уже не понимаю, о чём они говорят, над чем смеются, чем пытаются меня сломать. — Он пытался сбежать. Но мы поймали его. Конечно же, мы поймали его, что ты думала? Мы никому не позволили уйти живым из театра. А потом… И пускай сейчас мне как никогда не до этого, пускай я исчерпала себя всю за последние… Я не знаю даже, сколько прошло времени с того момента, как я переступила порог зрительного зала. Меня заставляют ползти по полу, и я покорно выполняю всё. Меня держат за волосы. Спина болит от того, как ей приходится изгибаться. Голос просачивается в уши: — Вы зря попытались спасти себя. Ты понимаешь теперь это? Он рад будет увидеть мои слёзы, ведь именно их он добивается сейчас. Проявления слабости и вины. У меня их не бывает, поэтому ничего не мешает мне увидеть блеф: вы так тупы, раз считаете, что я и в самом деле поведусь на это. Вы не могли выйти на улицу. Вы не могли последовать за ним, поймать и убить. Вы были не меньшими заложниками, чем я. Мы там все заодно… — Ты видишь это? Нож я узнаю по одному прикосновению. Мне не нужны для этого глаза. Они не догадываются, что настоящую боль никогда не смогут мне причинить. Что это пустые угрозы, смешнее всего — наблюдать, как они пыхтят от натуги, чтобы что-то во мне изменить… Столько внимания. — Раздвинь ноги. Никаких «повторять дважды», ты помнишь? Всё остальное превратилось в деловитую возню и перебрасывания фразами вроде «подержи для меня» и «заходи спереди, Дуг», и «хорошо». Я бы тоже сказала им что-то. Да только я уже занята. Слёзы охотно брызжут из глаз. Не надо даже говорить, что это за слёзы: я училась им не просто так. И честно? Честно — я сделаю всё, чтобы выжить.Часть четырнадцатая и всё то, что опять
15 августа 2021 г., 12:00
Я попадаю в комнату последней. У меня бы это вышло ещё быстрее, если бы только они не тормозили, застряв в своих сомнениях. Куда бежать? Кто бежит за нами? А дверь открывается как — от себя или на себя?
Или она вообще закрытая?
Если бы всё изначально пошло иначе, мы бы выиграли время. И тогда бы первый удар, от которого затряслись картонные стены, нас не оглушил сразу.
Я пячусь от двери и тут же поскальзываюсь. Надо смотреть, куда идёшь: в гримёрной вещи, похоже, принято разбрасывать по полу. Но не ноги подводят меня. Они по-прежнему стоят твёрдо на полу, не дрожат и не болят после бега. Мы все немного запыхались. Но никому не хватает ума первым делом перестать рассчитывать на хлипкий кусок дерева и заняться делом. И в итоге делать приходится всё мне.
Я дёргаю окно. Я проверяю форточку. Ломиться в дверь и угрожать при этом никто не прекращает. Бросаться проклятиями, наконец. Такими словечками, что любая бы светская дома сразу сдалась.
С собой у нас есть ещё Джемма. С ней, может, и состоялось прелестное знакомство, вот только сейчас мне уже не до неё. Джемма растерянно пятится и сама не знает, куда податься, зайдя в тупик. Я использовала её, будем говорить откровенно.
Как я и использовала каждого. Как и каждую вещь: например, эти.
— Пиджак! Дай мне его сюда. Быстро! — распоряжаюсь я и сама наматываю на руку первую попавшуюся тряпку, не жалея её.
Окно не хочет открываться, а форточка даст одну скромную щель, которой мало толка: туда даже котёнка не сбросить.
Джемма визжит и почему-то прячет лицо за руками, когда звенит разбиваемое стекло. Я вырываю пиджак, который Тао снял с себя, и толкаю актрису к окну. Брезжущий во всю рассвет уже там. И как же это романтично…
— Набрось на себя. Прыгай! Сейчас же! — Я не дожидаюсь её кивка и с силой пихаю наружу. Да, громко. Да, она кричит ещё оглушительнее. Но нам двоим тут тоже нелегко.
Первая очередь из автомата успешно продырявила дверь, и я заставила Тао пригнуться. Больше я не думала, что мы всё ещё располагаем какой-никакой заветной минутой.
— Прыгай. — Я заглядываю Тао в глаза. — И постарайся не распороть себе живот осколками.
— Что насчёт тебя?
Меня? Я посмеялась бы, если, опять же, у нас было время.
Тао отдаёт мне свою руку, когда она нужна мне. Я вкладываю в неё телефон и крепко сжимаю его кулак. Он только кивает.
— Ты знаешь, кому позвонить. Я прыгну сразу за тобой. Давай же.
Говоря это, я знаю, что если сделаю это и даже если успею, у нас точно никаких шансов. Шансов выжить. Нам дали это понять и дали не раз: никому не выйти из театра живым. Под этими словами, думаю, они подозревали и себя тоже.
Обещая Тао, что я прыгну, я опять лгу. И с этой лжи я не знаю, как могу выиграть. Я вообще не понимаю, почему поступаю так.
Мы переглядываемся с ним в последний раз. Я улыбаюсь и говорю Тао: давай же. Я тороплю его по причине. По мне видно: осталось совсем немного, мы с тобой в безопасности. Мы выбрались. Давай уже, убирайся вон.
Ты не захочешь увидеть то, что будет дальше.
Дверь с грохотом ударяется по стене ровно тогда, когда Тао пропадает из поля зрения. И это главное. Он не дал мне договорить: в пудренице сломано зеркало, и его можно поддеть ногтем с одной стороны. Я отдала за неё достаточно денег, но даже это не уберегло её от несовершенств. И злилась я недолго. Потому что под зеркалом ровно столько места, чтобы спрятать записку, иголку — почему бы и нет? — и лезвие.
Я бы поместила там и душу, если бы она у меня была, но всё, что мне нужно сейчас, уже там лежит. Последний штрих.
Вся моя жизнь похожа на репродукцию, которая никогда не будет окончена. На репродукцию репродукции. Мне часто приходится что-то штамповать так, чтобы это не отличить потом от оригинала. Я скопированная Мадонна. Я — это грешная душа, вцепившаяся зубами в другого обречённого на вечность грешника. Соляная статуя, и ужас написан на моём лице, ужас и скорбь. Я — это шквал, губящий корабли, потому что своё начало он берёт от самого первого потопа.
Я, наконец, та самая мать, накрывающая телом детей. Мои глаза блестят от слёз. И от надвигающейся катастрофы, которая превратит нас в историю под слоем пепла. Я знаю это, знаю, что нам всем конец и никого не удастся спасти, но я всё равно сделаю это во что бы то ни стало.
Вот и сейчас я выгляжу точно так же. Наши шансы настолько же велики, как после извержения вулкана. И всё же кому-то придётся из нас ему противостоять.
От первого удара я ухожу почти что со свирепой ясностью. Приклад, целящийся мне висок, слишком медлителен для того, чтобы мне серьёзно навредить, и почему-то в эту минуту оно так просто. Лёгкость раскатывается по телу, и каждый шаг пружинит под ним, так и раззадоривая меня.
Мне кажется, что я могу танцевать, уворачиваясь. И пускай, что мне некуда отступать: стены гримёрной не созданы для этого, они упираются в меня со всех сторон. Неловкое движение, и что-нибудь полетит на пол, а я вместе с ним. Но разве это важно? Разве важно сделать всё возможное, чтобы сохранить себе жизнь?
Есть всё же то, до чего мне не достать. Тонким и ломким лезвием мне не продырявить бронежилет. Я попадаю в самое уязвимое место — в глаза — и рассекаю кожу. Первый нападающий — моя первая жертва. На нём можно поставить крест с чистой и ровной раной на лице, такой искусной, что кровь ещё не сразу выступает по краям.
Я напоминаю себе, прежде чем увернуться от следующей атаки, что я никогда больше не найду взглядом красную дверь, способную вытащить меня из самых скверных обстоятельств. Что бы я ни натворила, как бы ни облажалась, это удобно, если ты можешь открыть её и начать жить сначала. Невредимой и живой. Шрамы не стянут больше кожу. И кости не срастутся неправильно, чтобы их заново потом ломать.
Я напоминаю себе, что не могу рисковать так же, как раньше. Ну хорошо, я думаю. А зачем?
Я опрокидываю её на пол. Её, потому что маска слетает с лица под моим кулаком, и это приятный сюрприз. Я останавливаюсь, и взглядом со мной встречается знакомая остервенелая ярость. Досада. О, как же она меня ненавидела в ту минуту за собственную слабость. Но не это вводит меня в замешательство. На мгновение, на одно только мгновение.
Что мне это даст, если я вдруг решусь отказаться от этого самого риска? Что я получу взамен?
Если бы мне дали эту возможность, я бы вскрыла её артерию. Тонкий, но эффективный хирургический разрез. Она даже ничего бы не успела понять. Какие-то проблемы? Что вам удалить?
Силой им меня всё равно не взять. Не сила побеждает. Ни у кого из них не найдётся столько навыков, сколько у меня было ещё до того, как фургон выкатил за ворота закрытой женской тюрьмы, специализированной на заключенных категории A, навстречу моему предназначению и свободе. Некоторым грязным приёмам не учатся. Их добывают собственной шкурой.
Стоит заметить: сначала меня хотели отдать даже при всей тяжести моего преступления всего-навсего в защищённый детский дом. Как я поднялась. Всего за несколько лет.
Да, ни один из захватчиков не стоит и моей сломанной кости в левой ладони. Если их научили держать в руке пистолет и перезаряжать, это не значит, что они сумеют выстрелить и попасть. Но если это делает уже не один человек…
Что же, у меня действительно был не такой уж и большой выбор, когда на меня навалились трое. А потом четвёртый мне торжественно наступил на пальцы, чтобы я отпустила лезвие. Интересно, как я не порезалась сама.
Или просто не заметила?
Я отняла голову от пола и тоже улыбнулась. Молодец, подумала. Вот так вы одолели меня.
И не приходит лучшей идеи от вида молочно-белой лодыжки под носом, высовывающейся из-под шуршащей брючины, кроме как укусить за неё. Когда рот наконец наполняет металлический привкус, я догадываюсь, что это не просто чья-то кровь. А моя — с прокушенного языка. От этого удара у меня немеет на какое-то время весь рот.
— Проверьте там!
До этого момента я даже не барахталась. Но небывалое упрямство берётся откуда-то вновь. Распластанная по полу, я ухитряюсь всё же обхватить одного ногами. Маленький бунт, который я могу себе позволить. Вся внутренняя поверхность бедра ноет. Но не зря же я столько тренировалась…
Жалеть остаётся лишь об одном. Что у меня не нашлось лучшего оружия.
— Хватит с ней церемониться, подойди к окну!
От неожиданности мои челюсти стискиваются. Только не это. Нет. Они стреляют: мне не видно, что происходит, но я могу представить.
— Я вижу их!
Это какие-то уже смешные попытки. Я не понимаю, что пытаюсь сделать, привлечь к себе внимание, сбежать или убить. Кого-то мне всё же напоследок удаётся сбить с ног. Я как подстилка: по мне тут же проходится несколько пяток и носков. Меня хватают за волосы и тащат за собой, и только тогда меня наконец-то оглушает. Всё тонет в вате. И я прямо погружаюсь в липкий сахарный конвейер.
Вместо темноты — яркие всполохи. Вместо падения — какая-то борьба со стихией. Всё словно создано для того, чтобы смутно потом возвращаться, ничего не понимать, что-то забыть и что-то потом припомнить.
Активировали ли взрывчатку? Взорвался ли театр? Я бы хотела посмотреть. Я бы хотела увидеть, как всё к чёрту взлетает зажжённым столпом к облакам и проваливается уже в ад. Там мы встретимся с ними всеми, обнимемся, как старые друзья, и они дадут мне наконец высказаться насчёт того, что они не так сделали.
Никто так не берёт в заложники. Да и вообще… Это какой-то прошлый век, не находите?
Моё тело болтается по дырявым дорогам и ударяется раз за разом обо что-то. Я так раздражена, что разлепляю губы, чтобы пожаловаться: господи, даже в гробу вы меня донести не можете, всему вас надо учить. Я хочу покоя, может быть.
Но до кладбища нам, видимо, далеко. Никто не рад, что я очнулась и что вместо слов у меня вырывается нечто вроде скулежа. Как у собаки, когда та получает свой пинок.
— Куда мы едем? — выдаю. — Я же писала, что хочу, чтобы меня сожгли после смерти…
— Поспи ещё, — слышу и не могу понять: совет ли это, требование. Голова запрокидывается.
Ладно, думаю я. Раз первый апокалипсис отменили, я могу ещё немного полежать до того, как нагрянет второй.
Примечания:
Честно? Честно — я сделаю всё, чтобы вы меня читали и здесь: https://t.me/decay_and_lechery