Часть пятнадцатая: они все мертвы
22 августа 2021 г., 12:00
Примечания:
И мой канал, где я наконец-то открыла комментарии, есть беседа и можно автору что-нибудь написать: https://t.me/decay_and_lechery
— Расскажи мне, — упорно твердит голос, — о своей семье.
И я ничего не могу ей сказать.
— Как я могу найти их?
Я устремляю глаза далеко отсюда. Я вижу больше обыкновенной сырой стены с вздувшимися волдырями обоев. Мой взгляд устремляется даже не сквозь неё: я попадаю в иную материю.
— Расскажи мне, — она повторяет, — о себе. Назови своё имя. И я сама свяжусь с ними. Хоть это ты можешь сделать?
Голос шепчет вкрадчиво:
— Это для твоего же блага… Нам всего-то и нужно, что красивое круглое число, скажем… с шестью нулями. И всё. Это всё закончится для тебя в ту же минуту, как мы получим деньги.
Она почти что умоляет меня. Но я-то знаю, что это не просьба.
— Это больше никогда не повторится с тобой. Я обещаю…
Она имеет в виду — всё это? Всю моя жизнь? Она думает, я променяю её когда-то?
— Я знаю, ты можешь. Так расскажи мне…
И я говорю. Я всем говорю, что моя семья — потомки тех самых знатных лордов, про которых вам учителя рассказывают в школах и про которых пишутся романы — тогда и потом. Я рассказываю, как сказочно и умиротворённо летом в нашем старинном особняке, повидавшем ступни многих известных людей, кавалеров ордена Подвязки и креста Виктории.
Иногда я говорю, что моя бабка на самом деле дочь Муссолини, бежавшая после расстрела мужа в 1944 году из страны. И в ответ я всегда получаю уважительные и сочувственные вздохи. Обычно от тех, кто не знает, кто это. Если ты знаешь о Муссолини и всё ещё сочувствуешь мне, ты тайный поклонник итальянского фашистского режима. Что же, я и не против, чтобы меня любили.
Иногда, когда у меня есть настроение, моя семья становится если не у всех на слуху, то хотя бы богатой. Деньгами можно подровнять все острые углы и выступы.
В какой-то день мой отец — это гитарист, погибший при загадочных обстоятельствах, как и полагается, в 27 лет. В другой же я рассказываю историю о том, как мои родители посвятили свою жизнь служению закону. Они были там, когда судили Йоркширского потрошителя*. Самого потрошителя. Не мою икону, конечно, но тоже вполне смышлёного малого.
Что бы мне ни взбрело сегодня в голову, я никогда не скажу: я — это отродье семьи пэйви, грязных ирландских цыган. Мы бежали из родной страны, занятой гражданской войной, где нам никто не был рад, туда, где нас ненавидели.
Я никогда не скажу: «О, да я ведь выросла в Бренте». Кто угодно услышал бы вместо этих слов: «О, да она ведь выросла в неблагополучном районе, настоящем гетто для мигрантов из всех стран, куда мы ни за что в жизни не пустим своих детей». И это всё было бы правдой.
Не пускайте своих детей гулять по Бренту. Это опасно, пока я могу поймать их и съесть.
Мне приказывали рассказать то, рассказать это, а я как-то не могла, потому что до сих пор толком не знала, как так вышло, что мы оказались в положении беженцев без гроша за душой. Точнее, я не хотела знать. Мне было неинтересно вникать в то, как Великобритания старательно пытается под себя подобрать бывшие колонии. А это всё сплошь были события, о которых нигде не принято говорить. То есть о том, как правительство страны, возомнившей себя центром вселенной, тысячу лет порабощала чужие земли и убивала в них людей, одного за другим.
Размышляя об этом, я каждый раз вспоминала такую историю.
Моя мать, как настоящая сильная женщина, без мужчины жить не умела. И каждого нового приказывала называть «отцом». Один такой, очередной гордый ирландец, от которого несло козлом, заставлял меня сидеть и учить историю. Нашу историю, которую я, по его мнению, должна была знать.
Так вот. Я не хотела. Потому что это не моя история. И я ничего никому не должна.
Глядя на очередной заголовок с терактом то тут, то там, я, собственно, только усмехалась про себя. Мама в это время плакала по ночам и кричала. В кошмарах она видела взрывающиеся в Белфасте бомбы. Поэтому валиум всегда находился у нас, в отличие от еды, в доме, где жили в такой же нищете и страхе ещё несколько семей. Прошло много лет, прежде чем она получила работу в офисе. До этого, как и большинству её мужиков, моей матери приходилось отмораживать задницу на улицах.
Я стояла там с ними. Очень часто, потому что маленького ребёнка просто некуда деть. Мы толпились все вместе, передавали от скуки единственную газету по рядам. Ждали чего-то, каждый день, устремляя с надеждой взгляд на проезжающие мимо машины.
Что же мы делали там, мог бы спросить меня заинтересованный слушатель, только никто этим не интересовался, всем, в общем-то, наплевать. Мы всё равно будем стоять на улицах и продавать себя. Чаще всего — на тяжёлый нелегальный труд где-то на стройке, за который всегда можно немного заплатить. Потому что тем, кого не устраивают никуда, что же… просто некуда деться. Они возьмут столько, сколько им дадут.
И после этого мне повторяли, ударяя в затылок так, что голова билась об учебник: ты должна знать, каково это быть нами. Ты должна знать.
Да, я выросла в Бренте, в районе, где больше всего беженцев. Здесь дешёвое жилье и больше всего ирландцев, объединённых общей бедой, которые станут жалеть друг друга, жалуясь о своей несчастной судьбе. Я? Я никого не жалела. Я ненавидела их всех.
Ширли волновала меня запахом своего тела и стойких удушливых духов. Она наклонялась надо мной. Короткая маечка так и трещала на её груди: это всё, что я видела, когда открывала глаза. Она продолжала шептать и шептать, выпрашивая хоть слово.
То мокрый холодный компресс ложился на мой лоб. То она гладила меня, то поддерживала рукой, помогая подняться. Она вся была воплощение заботы.
Я слышу вопрос о семье в очередной раз. Я открываю рот, и ранка на нижней губе расходится, проталкивая кровь:
— Они все мертвы.
Мне отвешивают оплеуху. Меня бьют в живот. И это забота всё ещё.
Я сплёвываю в Ширли и очень надеюсь, что поставлю на ней свою метку, которую она не сможет уже с маечки отстирать.
Мёртвые родители — это не то, что она хочет услышать. Она не готова мириться с таким. Я рушу планы прямо на глазах. Во-первых, они не знают, как от меня избавиться, если меня некому сдать. Во-вторых, им всё ещё нужны деньги. Много денег.
Потому что надо было захватывать банк, а не театр, идиоты.
Несколько дней без воды и еды. В последний раз мне что-то перепадало до спектакля. Я не чувствовала жажды, пока передо мной не вылили на пол воду. И приказали, как животному:
«Пей».
При виде лужи у меня всё свернулось внутри в узел. Было бы глупым от этого отказываться. Гордость могла бы мне помешать. Но во мне её не было. И я покорно слизывала всё, как бы плохо у меня это ни получалось.
С едой происходило всё то же. С жалкими останками, перепавшими с большого стола. Всем понравилось делать из меня посмешище и обращаться со мной как с собакой. Перед моим носом трясли обглоданной куриной костью, но я была такой уставшей, что даже не удосужилась следить за ней глазами.
Лучшее занятие — свернуться на полу, выворачивая плечевой сустав прикованной к батарее руки за пределами её возможностей.
Ни одна поза не приносит удобства. Ночью обычно пронизывающе холодно и я никогда не могу уснуть. С болью миришься. С пола дует, и ты миришься и с этим. Скоро перестаёшь чувствовать что-либо вообще. Перестаёшь заботиться о том, что ты делаешь с собственным телом и что они делают с тобой.
Я прикрываю глаза и сбегаю туда, где не бывала многие годы. И никогда не думала, что окажусь там опять. Даже сейчас у меня никуда не пропадает желание пошутить: оба раза похожи, только в первый приговор выносили в суде и наказывали меня соответствующим образом, а во второй — нет…
Иногда я кричу и плачу. Я уже хорошо знаю каждого из них. И если я понимаю, что именно этого тот или иной человек добивается от меня, я сделаю всё что нужно для него. Но с некоторыми проще лежать и не двигаться — так они скорее отстанут. Никакого интереса в том, чтобы насиловать труп. Ну, раз они точно не из тех, кому нравится это.
Они расходятся по кроватям далеко за полночь. Некоторые уходят насовсем, но потом неизменно возвращаются. Ради меня. Ради того, чтобы надраться, и снова ради меня. В другой комнате я иногда слышу, как они совещаются. Всё это время я жду. Я жду.
Я уже знаю, что это квартира, не частный дом. Одно лишь мне неясно: неужели как назло именно в этом доме стены научились строить такими, чтобы не был слышен каждый скрип и стук? Почему никого не смущает шум каждую ночь?
Мне либо несравненно повезло, либо это всё какая-то пародия на тот круг ада, которому я принадлежу.
Время — единственное, что теперь ценно. Пускай я не знаю, сколько там его прошло со спектакля. Я могу считать его сейчас. И я учусь заново, давая имена каждому отрезку суток. Просыпаясь с жаром, просыпаясь от чьих-то очередных рук, шарящих по телу, просыпаясь от пинка, просыпаясь от острой рези в желудке, я обязательно смотрю в окно — моему единственному ориентиру в этой жизни. Четыре или пять этажей разделяют меня от земли. У меня высоки шансы выжить. Но ни единой гарантии в том, что я встану когда-нибудь на ноги, если вообще останусь при них.
Мысль, с которой я начала, теряется. И вот уже меня занимает то, что одной я никогда не остаюсь и, если что, для этого есть Ширли. Что я слышу после очередной демонстрации силы и садистских наклонностей, которым им стоит научиться у меня, это то, какая я для них обуза.
Они отчаянно хотят избавиться от меня. Но они не знают, как. Следя за ходом их мыслей, я сама готова выкрикнуть: лопатой по голове и в яму в парке поглубже, где меня никто никогда не найдёт. Далеко ехать? Да хоть в бак с мусором под вывеской «лучший турецкий кебаб здесь» где-нибудь в Хакни**: если тело и обнаружат, никто этому там не удивится.
Я куда больше удивляюсь тому, что они не собираются меня убивать. Придурки, что с них взять. У них есть мотивы. С трудом соскребая с черепной коробки воспоминания захвата театра, то время, что я там находилась, я всё же не вижу убитых. Раненых — может быть. Наивно полагать, что без убийств им в случае чего дадут куда меньший срок. Так что беречь меня… какая уже разница?
И ещё придуркам не приходит в голову, что я неплохой такой свидетель. Любая мелкая деталь выдаст их. Любой след на моём теле, это помимо того, что у меня длинный язык и я всё в полиции расскажу, когда до них доберусь.
Пускай и не догадываются. Им не нужно об этом думать… Я всё равно никуда не уйду, пока не убью каждого из них. Я это не решаю, не планирую. Я просто знаю.
Как и Ширли знает, что со мной что-то не так.
У неё нет желания подтирать за мной задницу, поэтому она водит меня в туалет и заставляет мыться. В правой руке у неё при этом всегда что-то есть. Её большие парни оставили ей пистолет, а я уверена, что она в жизни не воспользуется им. По крайней мере так, как она это живописно расписывает в своих угрозах.
«Лишнее движение — я размажу твою прелестную головку по стенке. Мне не в первый раз марать руки». Или: «Сучка, я выбью твои зубы. Делай как я говорю». Или ещё: «Я грохну тебя, я клянусь». И при этом в голосе дрожит и выдаёт её происхождение.
Один раз я передразнила её акцент — вполне натурально, в Ньюкасле меня бы приняли за свою, — и действительно получила.
— Думаешь, их смогла задурить — меня тоже? Я видела, что ты творила тогда в гримёрной.
Я непонимающе шлёпаю мокрыми ресницами. Ширли воинственно упирает руки и наступает на меня. Она единственная волчица в волчьей стае. И пускай она не вожак, к ней совсем иное отношение.
Ширли понимает, что пока я рядом, она в безопасности. Как и её незыблемая репутация.
— Ведёшь себя как маленькая испуганная мышка, плачешь себе тихонько в уголке, строишь глазки… Ты ни разу даже не попыталась сбежать. Я же знаю, что ты это рано или поздно сделаешь.
Она сияет от удовольствия. Как будто у неё удалось подловить меня. Да только не в чем. Ширли может строить любые теории, запугивать меня чем угодно: пока я исправно играю свою роль, ко мне не может быть никаких претензий.
В этот раз наше ограниченное местоположение — ванная. Мне позволяют помыться во второй раз, потому что, видимо, терпеть мою грязь и вонь даже им невыносимо.
— Я вижу тебя насквозь, — не успокаивается Ширли. — Что ты задумала, а?
Отсюда мы обе слышим звонок в дверь. Я прищуриваюсь:
— Ты мне и скажи.
Ширли не сводит с меня глаз. Испытывает и ждёт, когда я сделаю это первой. Она вынуждает меня: на меня льётся сверху и ошпаривает кипяток, и я, конечно, инстинктивно отстраняюсь.
Ширли довольно хмыкает и убирает пальцы с крана.
— Вытирайся и жди меня. Только попробуй устроить что-то. Хоть пискнуть. Это МакКинли с остальными пришли.
МакКинли, МакКинли. По-другому свой любимый хрен Ширли не называет.
Пушку она, конечно, забирает с собой. Выждав несколько секунд, я переступаю бортик ванны и на подгибающихся ногах, не привыкших быть подвижными, бросаюсь к настенному шкафчику и погружаю руки в него по локоть. В зеркало я стараюсь не смотреть. И без того ясно, что я там встречу.
По количеству косметики, ватных палочек и тампонов я сразу делаю вывод: я была права, кому, как не Ширли, эта квартира принадлежит. Ширли, беззастенчивой и крепкой суке, которой то ещё наслаждение доставляло наблюдать за моей болью.
Боли иногда становилось так много, что я переставала её ощущать. Но это только больше выдавало меня. Моё равнодушие.
Замечая на себе пристальный взгляд Ширли, я только набирала в лёгкие побольше воздуха и начинала заново. Что вам ещё там изобразить, куда теперь прогнуться?
Да, а ещё Ширли нравится на это смотреть.
Чудесным образом в шкафчике нет и не может быть ножа. С чего бы это? Я уже слышу, как квартира заполняется голосами, и отбрасываю попавшийся пинцет. В животе — тупая боль. Моё тело выучило хорошо, что за этим последует.
Хватаясь за следующую находку, я открываю рот и крепко прижимаю её языком. Дверь скрипит, распахиваясь, и я беру первый попавшийся предмет. Увесистый флакон с духами врезается в стену, пролетев прямо перед носом Ширли. Дальше у меня остаётся один единственный шанс не промазать, потому что перед глазами стремительно темнеет и случается то, что я ненавижу больше всего.
Моя голова кружится.
Чтобы задушить человека, нужно две минуты. Чаще всего. Это роскошь после того, сколько грохота мы произвели, вцепившись друг в друга. Я могу успеть повалить её на пол и поместить руки ей на шею. И даже подержать чуть-чуть, Но это всё так бессмысленно: я устраиваю это шоу просто потому, что должна — защитить спрятанную во рту добычу.
Через несколько часов, когда всё заканчивается, я дрожащими пальцами пытаюсь попасть между зубов и вытащить эту кроху. Потом я наконец-то по-новой проваливаюсь в никуда. Мой мозг так измучен, что у него нет сил выдумывать сны. Но в этот раз я вижу что-то.
Эта боль иного происхождения. Пускай я сплю, я чувствую её так ясно, но проснуться не могу. Я пленник собственных желаний. Собственного эгоизма, заточивший нас — меня и её.
Эта боль так же реальна, как и первая пуля, выпущенная ей, которая прошла через меня. Как нож в том же самом месте. Её рукой. Она заставляет меня чувствовать столько, что я не знаю, чего мне следует бояться больше. Ненависти или чего-то ещё.
Она заносит свой третий, последний удар, но я прошу её лишь об одном. Уйти.
Я не хочу, чтобы она видела меня такой. Ведь это именно то, от чего я её всё время пыталась защитить.
Когда меня будят, я не понимаю, почему всё ещё так темно. Что-то случилось и всем не по себе. Меня засовывают в бесформенную грязную куртку и по самые глаза натягивают кепку. А потом вслепую сталкивают с лестницы.
— Вперёд.
Ширли даёт мне прочувствовать, какое большое и красивое у неё дуло пистолета, и выразительно водит пистолетом по спине. Она думает о моём побеге. А я думаю только о том, как выдержать этот спуск.
К первому этажу мне становится тяжело дышать. Я вспотела.
— Куда вы меня ведёте?
Мой жалостливый голос на неё не действует. Она предпочитает наводить страх:
— Ты ещё не поняла, что тебе конец?
— Куда?
Я повышаю голос, и Ширли шипит:
— Заткнись!
— Я могу знать…
— Ничего ты не можешь. Ты ничтожество теперь. Товар. Чья-то вещь. Тебе не стоило себя вести так. Я говорила тебе, что ты пожалеешь.
Она не видит, но я беззвучно смеюсь, сжимая губы. Мой исход был предопределён. Это не зависело от меня. Что зависит от меня, так это…
На улице становится ясно, что скоро начнёт светать. В этом районе ни единого фонаря. Я вожу одними глазами и успеваю увернуться, когда Ширли хочет снова натянуть на меня тупую бейсболку. Номер машины. Другой. Я гадаю, к какой из них меня поведут.
— Я буду скучать, — говорю. Ширли становится смешно.
— Не бойся. Мы ещё встретимся с тобой.
Вот как. Тогда я могу подождать. Мы обе знаем, что это не шутки.
Меня окружают ещё несколько человек. Я знаю их по именам и, что главное, различаю каждый голос. Крейг садится на место водителя, Патрик — рядом с ним, МакКинли забирает меня у Ширли и перехватывает за плечо. Я скулю и сопротивляюсь. Почему-то жизненно важным становится оттянуть этот момент.
Я не закончила, в конце концов. Сначала у меня нет на это ни одной причины. Решение становится необдуманным и будет стоить мне синяка или очередного оскорбления.
Я не надеюсь на раннего прохожего. Я на надеюсь, что в сию секунду изо всех сил сюда мчится полиция. Я не верю и в метеоритный дождь, который поможет мне улизнуть. В том-то и дело. Я не могу. Если всё вокруг погибнет, если откроется портал в какое-нибудь место получше, я без помощи не сделаю к нему и трёх полных шагов. Я не верю в чудеса или очередную надуманную глупость, от которой мне станет легче дышать, но…
Всегда есть «но».
Но я оборачиваюсь, а оказывается, что я оборачиваюсь для того, чтобы встретиться с тем, кого я могла бы увидеть лет шесть назад, это точно. Не сейчас. Поэтому поначалу я даже не верю, что это всё по-настоящему. Что это не подстроили. И я не в обмороке корчусь очередном или под дозой.
Слишком много совпадений — что-то в этом роде я думаю про себя. Стоит подумать ещё что-нибудь, что-нибудь умное, но это шанс, не только совпадение. Или всё-таки…
Голос предаёт меня в первый раз:
— Сп-па…
Я добавляю ему силы:
— Спайк, это ты?
Спайк моргает. Он стоит возле машины, в которую меня хотят посадить, и на его лице не читается ничего. Я борюсь и добиваюсь лишь одного: чтобы он вспомнил.
— Спайк! Да подожди же, могу я…
— Вы знакомы?
МакКинли стискивает меня за шею сзади. Буквально за шиворот. Я всю себя вкладываю в эту драгоценную минуту. Я мотаю головой, кепка падает на скользкий капот, плюхается на землю. Мне всего-то и нужно, чтобы он посмотрел.
— Нет, — он роняет и сплёвывает перед собой. — Ну и страшилище вы нашли. Кто за неё заплатит-то такую?
— О-о-о. — Я стискиваю зубы, когда МакКинли собирает мои волосы и дёргает вниз, чтобы лучше видно было. — Это всего лишь синяки. Пройдут.
— Вам надо было лучше с ней обращаться.
— Ты-то что понимаешь? Залезай! Хватит!
Я поворачиваю голову в последний раз, пока есть куда. Зрением вылавливаю здание позади. Да! Вкус разочарования там есть, но я на нём не зацикливаюсь.
Спайк — какой-то из старых знакомых, уже неважно; его жизнь — это неважно, — захлопывает дверь и даёт знак, чтобы мы трогались.
Что же, я была права. Я увидела что нужно и не сомневалась теперь, что до Хакни им и правда недалеко ехать. Я заставляю уставиться на собственные коленки и задумчиво веду языком во рту. Лишь бы не проглотить. Тонкая длинная проволочка невидимки для волос — ты даже не заметишь.
Примечания:
*Питер Сатклифф, Йоркширский потрошитель — серийный убийца, которого признали виновным в убийстве 13 женщин и в попытке — как минимум 7; та самая нелюбимая страничка истории полиции Великобритании, где они как всегда облажались. Сатклифф умер недавно, в ноябре 2020, как последний из «той самой эры», щедрой на британских серийных убийц (это я опять цитирую Деса Нильсена, и что вы мне сделаете).
**Хакни, Hackney — боро на северо-востоке Лондона, который считается, разумеется, одним из самых преступных его районов, где вы услышите выстрелы c наибольшей вероятностью, чем где-либо ещё в Британии (и такие описания я читаю примерно о половине всех боро, ну да ладно).