***
Если бы кто-то спросил Мэлси, почему он решился все-таки пройти курсы обучения на медбрата, он бы по привычке отшутился, что невозможно жить с доктором и не проникнуться. Но причиной — истинной, той, что прятала в своей сердцевине слишком многие чувства, был страх потерять Эрвальда и вина перед Кэлли. И он бы не смог выбрать, что из этого гнетет больше. Вина была острее, потому что все еще кровоточила рана в душе. Он мог сколько угодно носить маску веселости перед Эрвальдом, его возлюбленный доктор бывал удивительно глух и слеп к чувствам других людей, но именно сейчас это Мэлси было на руку. Не хотелось расстраивать того единственного, кто дарил теперь тепло. Страх же давно запустил свои ледяные плети в его сердце, лишь разрастаясь со временем. Если бы Мэлси поставили перед выбором: умереть самому или потерять Эрвальда, он ни на мгновение не задумался бы над ответом. Он слишком сильно ценил чужие жизни, словно в противовес все еще тем, монастырским временам, и слишком низко оценивал свою, чтобы думать иначе. И все же нельзя было сказать, что он не ценил того, что имел сейчас. Дом, любовника-любимого, работу и возможность практически полностью забыть о том, что такое нужда. По сути, он сталкивался с таким понятием лишь в то время, что пришлось прожить сиротой, но это было настолько ярко, что впечаталось в память навсегда: холод и голод, бесприютность и страх, невозможность отыскать утешение в родных объятиях. Он ведь почти с радостью пошел за квадрианцем, тем самым братом Иозефом, который после на долгие годы стал его главным палачом и тюремщиком, хранителем поводка Охотника-Отсекателя. И после, когда сумел все осмыслить, это надолго отвратило его от доверия к людям, носи они серую рясу или же нет. Он и посейчас еще не доверял никому, кроме Эрвальда. И потому в глубине души теплился уголек подозрения, тлевший под слоем пепла с момента, когда догадался о существовании в Виндхольме Охотника или нескольких. Этот уголек полыхнул яркими искрами, когда он понял, на кого похож Кэлли. И не угас даже в тот миг, когда узнал о его смерти. О, монах мог ничуть не покривить душой: для мира, для обычных людей будущий Охотник все равно что умирал. Мэлси не мог избавиться от ощущения тонкой нотки фальши, липкого налета лжи во всей этой истории. Ему не требовались уши или глаза, чтобы ее распознать, довольно было вот того самого чутья Твари, которое удалось прихватить с собой в новое тело. Мэлси казалось, он как штормгласс, морской прибор, предсказывающий шторм. Тот еще прячется за горизонтом, на котором ни облачка, а склянка уже прорастает острыми, инеистыми иглами. Но что делать с этим, как выяснить правду — он не знал и пока не мог придумать.***
Время в Виндхольме походило на океанский прибой: о нем все знали, но стоило прожить на побережье хотя бы месяц, это величественное зрелище становилось сперва обыденностью, а после и вовсе выпадало из восприятия. Мэлси не замечал течения времени: здесь оно словно бы не имело значения. Что из того, что его возраст потихоньку прирастает? Для создания, существующего уже четвертую сотню лет, один год играет слишком малую роль. Но для Эрвальда, несомненно, все было иначе. Мэлси замечал, что тот изредка подолгу простаивает перед зеркалом, пристально разглядывая себя. — Эри, что ты пытаешься там отыскать? — прижимаясь щекой в плечу любимого, было удобно рассматривать его отражение. — Седину, — ворчливо заметил доктор, зачесывая волосы на другой пробор и снова вглядываясь в глубину зеркала. — Но… ее там нет, Эри. — А я уверен, что есть. — Глупости. Зрение у меня куда лучше слуха, и я утверждаю, что в твоих волосах седины нет. И, если ты перестанешь так тревожиться по этому поводу, не появится еще долго. — М-м-м… ты так считаешь? — Что тебя на самом деле тревожит, Эри? — Мэлси потянул с его плеча халат, открывая вид на старые, уже давно поблекшие шрамы от когтей Попрыгунчика. Это уже почти стало потребностью: перецеловать каждый, убеждаясь, что справился тогда. Ну и еще это могло стать прелюдией к занятиям любовью, если некуда было торопиться. Сегодня — не было, если только никто не заявится с чем-то срочным. — Возраст, — с готовностью отозвался Эрвальд, прикрывая глаза и позволив себе опереться о массивную раму, принимая ласки. С Мэлси он всегда был откровенен, понимая, что его любовник, в силу происхождения, зачастую мыслит несколько отличными от общепринятых категориями, а потому куда проще не кривить душой при нем. — А что, тридцать шесть — это возраст? — дурашливо округлил глаза Мэлси. — О, Эри, взгляни-ка, я еще не рассыпаюсь прахом? Нет-нет, смотри в зеркале. Эрвальд смотрел, задыхаясь от мгновенного прилива желания, как прохладный — наследие Твари — узкий язык выписывает вензеля на его плече, как тонкая ладонь расстегивает домашнюю сорочку и пуговки на брюках, как ныряет под ткань, касаясь, кажется, не кожи — обнаженных нервов. — Стой, стой, мой прекрасный, стой и смотри, — мурлыкал его рыжий и синеглазый гаденыш, мучитель, не позволяющий отвести взгляда от их отражений. И даже когда Мэлси, придвинув к зеркалу тяжелое кресло, повернул его боком, все равно смотрел, уложив голову на мягкую спинку, хотя всерьез опасался не сдержаться: зрелище того, как язык Мэлси ныряет в расселину меж его ягодиц, накладываясь на ощущения от этой ласки, возбуждало неимоверно. Смотрел, когда Мэлси, опершись спиной о сидение, насаживался горлом на его изнывающий член, одновременно сводя с ума хозяйничавшими в его заднице пальцами и тем, что ласкал себя, зная, что Эрвальд видит это все. Откуда в нем такие бездны терпения, бедный доктор не знал, но после гордился собой. Когда сумел очнуться от столкнувшего его сознание в обморок безумного оргазма. — Эри, — Мэлси проникновенно заглядывал ему в глаза, промокая влажным полотенцем виски. — Не смей говорить о возрасте, ты молод и прекрасен. И впереди еще долгие годы жизни. Эрвальд Стиг всмотрелся в сияющие болотными огоньками зрачки своей персональной Твари и счел, что невозможно ни спорить, ни не верить ей. И следующие два с небольшим года следовал этому решению неукоснительно.***
С возвращением слуха Мэлси буквально отвоевал себе право провожать доктора на вызовы к пациентам, тем более что являлся его помощником. Хотя их все равно сопровождали, и от этого ни Эрвальд, ни Мэлси отказываться не собирались. Ну а прогуляться ночью до террасы — два десятка шагов, не больше! — можно было и без охраны. Но в основном ночами доктор Стиг, как и полагалось честному и законопослушному человеку, крепко и спокойно спал, чему весьма способствовали пара глотков любимого бренди или капелька отличного коньяку в чае. Мэлси же, чем здоровее он себя ощущал, тем больше тянуло в ночь за порог безопасного жилища. И, право слово, он не чувствовал ничего подобного в Аншаттене. Пытаясь разобраться, он, кажется, понял: там все дышало и давило угрозой, даже если ее не было — сами болота Шат-о-Ши напоминали своим гибельным дыханием о таящейся в сердце топей смертельной опасности для человека. Здесь же мир казался обманчиво-безопасным, уютным и спокойным, размеренный шум моря и шелест листвы, соловьиные трели в садах — все это отвлекало от ежесекундного поиска угроз, вводило в некий медитативный транс, делая легкой добычей, одурманенной вечным ароматом роз, соли и вобравшего в себя за целый день солнечный жар лавра. Словно наркомана за дозой морфия, Мэлси тянуло в ночь, под звездную пелену, за глотком притягательного и страшного азарта охоты. Это пугало — ведь он больше не был Охотником. И все же, вооружившись пистолетами, он ускользал из дома, оставив Эрвальда мирно спящим в их общей постели, лишь легко коснувшись губами его губ. Далеко он не уходил, зачастую и вовсе предпочитая забраться на облюбованную плоскую крышу чужого флигеля, порой смущенно представляя, как его застукают хозяева: это было бы позором и пятном на репутации доктора Стига, ведь, как ни крути, а Мэлси официально считался его компаньоном и помощником. Но флигель стоял в глубине сада и был нежилым, почти совершенно обветшалым, так что ночью его хозяевам здесь точно ничего не могло понадобиться, а Мэлси вел себя очень тихо, производя шума не больше, чем охотящиеся в саду летучие мыши и соловьиные совки. Он и в эту ночь накануне первого дня календарной зимы, совершенно никак не отмеченной природой юга, отправился на прогулку, выскользнув из дома через заднюю дверь. Уже несколько предыдущих ночей его не покидало ощущение, что кто-то следит за ним. Понять намерения наблюдателя он не мог, но злой воли не чувствовал, и это обнадеживало. Пройдя прогулочным шагом до террасы, он остановился в самом ее темном углу, коего не достигал свет единственного газового фонаря, тускло горевшего у выхода на обнесенную мраморной балюстрадой площадку. Чужое присутствие он ощутил еще у дома, и потому намеренно отправился сюда, а не на крышу флигеля. Здесь, в случае чего, можно и поговорить, не опасаясь быть застуканными, и отстреливаться, не боясь зацепить высунувшегося полюбопытствовать обывателя. Впрочем, обыватели в Виндхольме, особенно ночами, оказывались весьма и весьма нелюбопытными, что, конечно же, было только на руку Мэлси в данный момент. А если все же придется стрелять, и при том удастся отбиться, в вечерней или и вовсе завтрашней газете появится крохотная заметка о том, что доблестная полиция Виндхольма задержала кого-нибудь. Такая же фальшивая, как и прочие заметки о задержаниях залетных воров, грабителей или контрабандистов. За четыре с половиной года в Виндхольме Мэлси убедился: полиция здесь исполняет лишь декоративную роль. Следит за порядком в дневное время, разве что, разводя изредка случающиеся драки в припортовом районе и стычки докеров и матросов. Все остальное время город хранят Охотники. Доказательств этому у него не было, а чутье, как когда-то говорил детектив Ковард, к делу не подошьешь. Безлунная и звездная ночь скрадывала очертания города, превращая редкие фонари в разбросанные во тьме островки синевато-белесого света, в светляков, застывших на невидимых склонах гор, спускающихся к морю. Здесь был почти неслышен шум прибоя, но слух Мэлси восстановился совершенно, до прежней остроты, и он различал сотни звуков, характерных для ночного города. Как и этот безумно знакомый шорох: так жесткая кожа босых ног касается камня, слегка влажного от морского бриза. — Покажись. Я слышу тебя, — негромко проговорил Мэлси, опустив руки на пояс вблизи от пистолетных рукояток. Шорох стих, словно отрезанный. Мэлси заставил себя дышать медленно, хотя сердце частило, а в кровь словно впрыснули колкие искры и острые ледышки одновременно. Расфокусировав взгляд, он медленно повернулся туда, откуда слышал шорох в последний раз — и замер, глядя в бледно светящиеся глаза Охотника. Инстинкт сработал скорее разума. Мэлси ударил, напрочь забыв о пистолетах и о том, что его рука больше не вооружена длинными, бритвенно острыми когтями, складывающимися в смертоносное оружие Отсекателя. Будь это так, тварь уже отлетела бы прочь, зажимая располосованное горло или ловя внезапно сбежавшую голову. Но когтей у Мэлси не было, и его пальцы лишь скользнули кончиками подушечек по мертвенно-холодной коже, а в следующий миг его руку перехватила чужая, на которой когти как раз таки были. Перехватила, чтобы почти тут же отдернуться… очень знакомым жестом. Левая рука. — Кэлли?.. — одновременно и веря, и не веря, произнес он, вглядываясь в темноту, скрывающую лицо Охотника. — Сх-х…сх-хтэ-эр… Дх-хорн! Мэлси был готов отдать обе руки на отсечение, что знает, отчего так хрипит и сипит в горле юного Охотника. Он сам прошел через это. Отбросить слепящий гнев, взметнувшийся высоким пламенем в душе, помогло только натужно, через силу выдохнутое: — Пх-х-омогх-хите… мне…