***
Вечер поглотил тающие отзвуки удаляющейся машины, оставив лишь штилевой шорох листвы да беззвучное падение желчного солнца. Глаза нестерпимо болели, так долго Альбер вглядывался в пустоту, помутнели до пыльно-серого белки, померкла неестественная яркость радужек, и только расширенные зрачки зияли непроницаемой необратимой тьмой. Неожиданно ясность зрения всплеснула и помутилась, словно он ушёл с головой под воду. Тонкие потоки растеклись по его лицу. Тыльной стороной ладони Альбер оттер глаза и, прежде чем взгляд его снова покрыла соленая муть, увидел влажный улиточный росчерк на голубой коже. Впервые с того страшного дня он плакал. И слёзы, безудержные, целительные, смягчающие самое острое горе, дарующие страждущему очищение, были для него пусты как дождевые капли, случайно замаравшие лицо. Просто серая вода, текущая не с небес, а из воспаленных глаз. Слёзы не могут очистить его. Ничто не может очистить его. Беззвучный звериный вопль разорвал его истерзанные клыками губы. Пальцы намертво вцепились в плечи, тупыми гвоздями пробили кожу до самых мышц. Альбер сполз по стене на пол, замер, прижав колени к груди, жалкий и неживой, словно зафиксированный в формалине зародыш-уродец. Est ce que ça vaut la peine, mon pauvre ami? * Да, оно того стоило, стоило, стоило… Но стоило слишком дорого. Чья-то робкая тень опустилась возле него на колени, закрывая его от обжигающе-алого света. Медленно приподняв голову, Альбер волчьим взором взглянул на тень. Это была Гайде, печальная и бледная, как женственный Пьеро. Она сидела так близко, что не нужно было всей длины руки, чтобы стиснуть её тонкую шею. Он чувствовал её страх сквозь сладкий запах духов и восточных благовоний. Вечер встревожен ожиданием бури, восточный ветер крепчает, и всё отчётливее становится предчувствие, что завтра не наступит никогда. Не выдержав его немигающего стылого взора, обезображенного неиссякающими слезами, Гайде судорожно запустила руку в карман своего платья. Альбер безразлично наблюдал за её нервными движениями. Если она ищет нож или что посерьёзнее, чтобы прекратить его страдания и свои страхи, то пускай рискнет, пока сердце его всё ещё отвратительно живо и доступно для смерти. Но, когда Гайде вынула руку из кармана и протянула ему беззащитно раскрытую ладонь, на ней лежало не отточенное лезвие, а чуть помятый шелковый платок, переливающийся золотисто-розовыми закатными цветами. Телесно тёплый, ранимо мягкий и плавный, этот платок казался маленькой птичкой, пойманной на потеху ребёнку. Прикоснись к ней — и тут же убьешь. Потерянный, оглушенный, едва ли разумный, Альбер тупо смотрел на этот платок, не понимая его предназначения. И тогда Гайде потянулась к нему. Неспешно, словно он воистину был волком в человеческой шкуре, скрывая волнение в плотно сомкнутых губах, будто мысли её шли наперекор милосердию её рук, она невесомо прикоснулась к его влажным векам, осторожно оттерла их, огладила шелком иссоленные скулы, прикоснулась к кончику его носа, на котором зависла карикатурная крупная капля. Невольно Альбер с тихим всхлипом улыбнулся. Гайде вздрогнула, отпрянула назад, а затем, переведя дыхание, улыбнулась ему в ответ неземной, меланхолично-лунной улыбкой, от которой ему стало так светло и покойно, будто вместе со слезами Гайде забрала всю его боль и отчаяние. Обмакнув ещё раз его ожившие глаза, девушка положила платок ему в нагрудный карман, чуть прижала пальцы, точно пытаясь прочувствовать сквозь слои ткани биение его сердца. Так не проронив ни слова, Гайде ушла. Минут пять или десять спустя Эдмон, сам только оправившийся от мрачного свидания, нашел Альбера. Он был готов встретить многое: безудержное буйство с осколками стекла и обломками мебели, воющее волчье отчаяние, смертиподобную апатию, взирающую на него пустыми темными глазницами. Что уж там, он был готов встретиться лицом к лицу с демоном, потерявшим последние капли человечности. Не готов он оказался только к тому, что увидел на самом деле. Спокойный, даже вальяжный, как пригретая солнцем змея, Альбер сидел у открытой двери, блаженно подставляя мертвенное лицо под последние, напрочь лишенные тепла лучи осеннего заката. Веки его были прямы и сухи, и только в уголках губ притаился мягкий отголосок улыбки.***
После возвращения Бертуччо в комнате графа собралась вся его свита вместе с Альбером. Во всей сцене было что-то фарсовое, как из старых полукомедийных фильмов о разношерстной группировке героев или преступников, связанных между собой только общим делом, важность которого оказывается сильнее самых непримиримых различий и противоречий. Сидя по левую руку от графа, Альбер нервно оглядывал всех присутствующих, словно увидев их впервые в жизни. Полная спокойного достоинства Гайде, деловитый и собранный Бертуччо, нагловатый и расхлябанный, как хулиган-старшеклассник, Батистен, держащийся чуть поодаль безмолвный Али и, ближе всех, величественный, серьёзный до полной потери мягкости граф. Странная свита, подобную которой собрал бы только эксцентричный вечно странствующий Сатана. И он, Альбер, теперь часть этой свиты, её несмешной демон-паж, любимчик мессера, единственный, кому дозволено сидеть подле него. Участь, о которой он тайно мечтал меньше месяца назад. Мечта обратилась явью, безрадостной и стылой, как февральское утро. Но оно того стоило? Собрание вышло довольно коротким. На Янину решено было отправиться в начале второй половины дня, так как ровно в час начнутся открытые переговоры между Францией и Империей, которые непременно отвлекут внимание встревоженных парижан. Обсудили размещение на корабле, план на случай, если их попытаются задержать в космопорте или если уже на Янине возникнут непредвиденные трудности. Граф говорил сухим, размеренным, как метроном, тоном командора перед переломным маневром, ничто не выдавало в нём тревоги или каких-либо других чувств. Трезвый рассудок руководил им, и это придавало уверенности всем. Без лишних споров все разошлись по своим комнатам, более не переговариваясь между собой ни о чем. Альбер уже было тоже собрался уйти, но граф предупредительно перехватил его запястье. — Ты можешь не уходить, если хочешь. Так тихо и отчетливо, с проблеском какой-то странной чувственности и сомнения. Альберу показалось, он ослышался или коварный разум вдруг решил оживить былые сновидения. Граф с минуту выжидал ответа или хоть какой-то реакции, а затем выпустил его руку, давая ей безвольно выскользнуть и пружинисто удариться о тощее мальчишеское бедро. Устало откинул волосы с лица, приподнял голову, посмотрел на Альбера меланхолично и мягко, впустил слабую улыбку. — Я вряд ли засну в ближайшие часы, если вообще этой ночью. То ли события сегодняшнего дня вывели меня из душевного равновесия, то ли предчувствие завтрашних, суть одна, я напрочь лишен сна, как в старые недобрые времена. Поэтому, может быть, ты разделишь со мной эту бессонную ночь? Сказать «да» проще всего, желаннее всего. В любую другую ночь Альбер согласился бы не раздумывая, даже не дослушав до конца, бросил бы охотное и бесстыдно-радостное «Конечно!», надеясь, что предательский румянец неожиданно не вспыхнет на бескровных щеках. В любую другую ночь, но… Но это его последняя ночь на Земле, его последняя ночь в родительском доме, и осознание этого гнало его искать уединения, как предчувствие скорой смерти — больное животное. Растерявшись в противоречивых чувствах и мыслях, Альбер медлил, на запястье всё ещё ощущалось фантомное прикосновение теплой ладони, граф терпеливо глядел на него, уже поняв и приняв уготованный ему ответ. — Я бы с радостью, но мне нужно побыть одному. — Понимаю. Что ж, в таком случае, спокойной ночи, дорогой Альбер. — Спокойной ночи, граф. Уходить было тяжело, словно ноги заковали в кандалы. Сомнения снедали Альбера весь недолгий путь до двери, плечи сковывала неловкость, ладони покрылись холодной и липкой, как растаявший фруктовый лед, испариной. "Останься. Обернись, скажи, что передумал, осуждать он тебя не будет. Давай же". Но вопреки этим разумным мыслям шло нечто подсознательное, необъяснимое, парадоксальное понимание, что так будет правильнее, сколь абсурдным это ни казалось сейчас. Альбер тенью выскользнул в коридор и, пройдя мимо свой комнаты, закрыл дверь, вслушался, как деревянный звук пронесся в тишине, а затем, повинуясь старой лунатичной привычке, отправился бродить по дому. Неосознанно подражая матери, он вел ладонью по стенам, каждой клеточкой пытаясь втянуть в себя теплую память, пропитавшую всё, от тонких обоев до нерушимых каркасных балок. Сколько себя помнил, он всегда рвался отсюда прочь, к далеким чужим планетам, к свежести свободы и пьянящей опасности приключений. С тех пор, как он стал достаточно взрослым, он не провел ни одного дня всецело в родительском доме, предпочитая до ночи гулять по городу или запереться с Францем в их тайном убежище. Верно, он так стремился убежать, потому что был уверен: дом не исчезнет, его не унесет злой восточный ветер, не разломит надвое роковая молния. Дом был местом, куда он всегда мог вернуться и начать сначала. Скулы сводило от желания остаться в этой ночи, в этом доме, и никогда не увидеть рассвета в тысяче световых лет отсюда. Но рассвет вероломно ударил в окна дома Морсеров багровым, оранжевым и выжжено-желтым. Рассвет, наплевав на все законы приличия, запылал пожаром во втором часу ночи. Рассвет камнями разбил окна и ворвался внутрь с многоголосыми истошными бесовскими криками, а вслед за ним полетели бутылки с горючей жидкостью, шашки с алым едким дымом и проклятия, бьющие наотмашь прямо в хрупкую височную кость.