О солидарности революционеров и говорить нечего. В ней вся сила революционного дела. Товарищи-революционеры, стоящие на одинаковой степени революционного понимания и страсти, должны, по возможности, обсуждать все крупные дела вместе и решать их единодушно. В исполнении таким образом решенного плана, каждый должен рассчитывать, по возможности, на себя. В выполнении ряда разрушительных действий каждый должен делать сам и прибегать к совету и помощи товарищей только тогда, когда это для успеха необходимо.
Необходимая.
9 января 2020 г., 18:52
— Милый Эркель, на сегодняшнем собрании наших вы снова мой тайный ревизор.
Я не заметил, как пришёл Пётр Степанович, а потому испугался и вздрогнул, обернувшись на него. Он оказался здесь так неожиданно, застигнув врасплох, что я так и застыл со слегка приоткрытым ртом и растрепанными волосами (ужасная привычка запускать пальцы в волосы при чтении ещё никогда не выставляла меня таким дураком; я, быть может, и не подумал бы о ней как о чём-то плохом, если бы не выставил себя в таком глупом свете перед Петром Степановичем). Его это, казалось, так развеселило, что он даже на секунду забыл, зачем пришёл, а когда вспомнил, я чуть не выставил себя ещё большим дураком, но сдержался и не подпрыгнул от радости.
Невзирая на то, что Пётр Степанович постоянно просил меня о подобного рода «услугах», я каждый раз был по-детски счастлив. Почему-то я сразу чувствовал себя невероятно полезным, и при том настолько приближенным к моему солнцу революции, что сердце начинало колотиться как сумасшедшее. Когда он не позволил мне стать частью «пятёрки», у меня земля из-под ног ушла: ужель и он думает обо мне, как о мальчишке? Эти обиды потом были развеяны, и так стыдно мне никогда ещё не было. Как сейчас помню: он отозвал меня в сторону, заглянул в глаза так внимательно и начал тихо, с расстановкой говорить, что он сразу заметил во мне глубокую преданность революционному делу, а таких в «пятёрки» пускать нельзя, потому что «пятёрки» — лишь первая ступень. Он сказал, что я надобен ему для другого, и с тех самых пор я тайный его ревизор.
— Что скажете?
— И спрашивать не стоит, Пётр Степанович. Вы же знаете — я завсегда…
Верховенский улыбнулся так тепло, едва ли не по-отечески.
— Знаю.
А потом он снова куда-то ушёл. Наверное, к Ставрогину…
В следующий раз я увидел его только на собрании.
Я тихо сидел в углу и молчал. Задача моя заключалась в том, чтобы внимательно слушать и записывать — или делать вид, что записываю — иногда нужно было поднимать голову и внимательно смотреть на собравшихся. Не раз я слышал, как меня за глаза называли псом Верховенского, да только меня это не обижало, а совсем напротив — я был рад, что моя преданность заметна другим. Ведь раз даже другим заметна, то у Петра Степановича сомнений не возникнет. Но, раз я уж которое собрание был ревизором, сомнений у него и не возникало.
Говорил опять Пётр Степанович, но я не слушал. Нет, слушал, конечно… Но, скорее, не то, что он говорит, а то, как. Краем уха я слышал, как он говорит что-то про донос, но это не то чтобы особо меня волновало — Пётр Степанович снова со всем разберётся, я уверен. У него на все есть план, в этом я уже убедился.
Многие — почти все — уверены, что революция — это стихия. Так то оно так, но различие огня революции и самой революции в том, что у революции всегда есть план (это мне стало известно только после знакомства с самим солнцем). Ничто и никогда у революции не происходит незапланированно, а даже если и происходит, то всё быстро решается и план перестраивается, да так стремительно, что остаётся только восхищаться. Таким был Пётр Верховенский — солнце русской революции, лидер во всех его проявлениях. О нём как о революционере знали только «пятёрки», потому что он появлялся на собраниях (да и то не на каждом, поэтому все считали его фигурой ветреною, но при том неизменно таинственною). Остальные же чтили его смутьяном, нарушителем спокойствия, персоной услужливою и вежливою, но скользкою — не более. А после визита Петра Степановича к губернатору (об этом знал только я. Ну и Ставрогин, наверное…) у власть имущих и мысли больше не возникнет. Хотя какие они власть имущие, раз не разглядели назревающую революцию прямо у себя под носом, в маленьких городах, как наш?
Я поднял взгляд и увидел Кириллова. Тот стоял в дверном проёме (видать, только что вышел из кухни — в руках у него чашка чая), опершись плечом на косяк, и медленно обводил взглядом собравшихся. От Петра Степановича я знал, что Алексей — фигура неоднозначная, но для нашего дела необходимая. А ещё я знал, что не знаком с ним, хотя часто видел его. Я забыл записывать и стал глядеть только на Кириллова, изучая его пытливым взглядом — всё равно на меня он не глядел, так что я был волен рассмотреть его хорошенько.
У Кириллова было очень усталое выражение лица. Я даже удивился — он так молод, но всё время выглядит так, будто повидал все на свете. Также я знал, что он собирается убить себя. Я пригляделся получше: Кириллов смотрел на всех, как профессор на школьников, и молчал. Он словно знал что-то, что не знали другие, но при том был слишком милостив и слишком высокомерен, чтобы открыть это ценное знание другим. Мне всегда было интересно, на самом деле ли он знает или только делает вид?
Я часто рассматривал Кириллова исподлобья, опасливо, коротко, пугаясь, что он заметит, но его лицо всегда, даже когда он думал, что никто его не видит, оставалось усталым и задумчивым.
Мне всегда хотелось узнать, о чём он думает. Пётр Степанович говорит, что Кириллов сам себе на уме и не стоит думать ни о том, о чём он думает, ни о том, почему. Но я всегда хотел…
Я видел остальных членов «пятёрки», но они не производили на меня такого впечатления, как Пётр Степанович или Кириллов. Даже Ставрогин, прости господи, был мне не только неинтересен, но и не вызывал у меня никакого уважения, и помалкивал о нём я лишь потому, что Пётр Степанович считает Ставрогина необходимым. Я слышал, как Пётр Степанович с жаром убеждал Ставрогина, что он ему надобен, и я заплакал от стыда и обиды за Верховенского. Я и без того часто видел, как Пётр Степанович выставляет себя шутом, хоть это я мог терпеть — но Ставрогин…
Ставрогин — отдельная тема. Я смотрел на него едва ли чаще, чем на Кириллова, но лишь потому, что хотел знать, за что Пётр Степанович так его любит, и не нашёл в нём ровным счётом ничего, кроме избалованности, выставленной напоказ благородности и наглости сытого и скучающего аристократа. Все движения Ставрогина были то чересчур плавными, то чересчур резкими, его улыбки цепляли либо за душу, либо за живое; он был весь преисполнен гордости, но гордости без видимой на то причины, гордости только за то, что он есть, и что его обожают. Он упивался тем, что Пётр Степанович готов на всё ради него, он с нескрываемым удовольствием признался тогда, что знал о планирующемся убийстве его законной жены. «Красавец, гордый, как бог, ничего для себя не ищущий, с ореолом жертвы, «скрывающийся», легенда!» — всё правильно сказал про Ставрогина Пётр Степанович, да только лучше никем не быть вовсе, чем быть таким, как Ставрогин.
Я не ненавидел Ставрогина — революционер не имеет права на личные чувства. Но я так же и не уважал его, и молчал только потому, что он был надобен.
Кириллов посмотрел на меня, прямо в глаза. Я испугался и тут же опустил взгляд, но я готов поклясться, что видел, как Кириллов мне улыбнулся.
Ставрогин так и не явился, ещё бы, ему нет дела ни до кого, кроме себя, а до революции нет дела в самую первую очередь; Шатова не было тоже.