Катехизис революционера.

R
Завершён
166
1
Фэндом:
Размер:
45 страниц, 16 215 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
166 Нравится 31 Отзывы 26 В сборник

Человекобог.

Настройки
Милый Эркель так и уснул у меня на коленях. Бедный, бедный юноша… Я смотрел на него всю ночь и не понимал. Не понимал, как кто-то может любить меня. Но больше не понимал, как я могу любить кого-то. Зато сейчас все встало на свои места, и сейчас я точно знаю, что я должен сделать. Нет. Что я хочу сделать. Вещи были собраны, секретные уведомления из столицы просмотрены еще раз, дабы решимость моя не иссякла. Уехать мне непременно нужно было, но с этим вечером пришли и некоторые изменения в план. Но сначала — Кириллов. В совершенно дурном расположении духа (еще б не быть, я не люблю действовать наобум) я прошел через потаенный ход Федьки Каторжного и вскоре оказался в его квартире, имея вид «злобный и задорный», как сказал бы обо мне Ставрогин (как не вовремя вспомнил я его, нехорошо беса перед важным делом поминать). Кириллов как-то радостно привстал с постели, словно провел все время в томительном ожидании, а взгляд его будто бы даже потяжелел. Я совершенно развеселился. — Я думал, вы не придете, — тихо проговорил он, не сводя с меня внимательного, если не сказать изучающего, взгляда. — Ну так что ж, если и опоздал, не вам жаловаться: вам же три часа подарил. — Я не хочу от вас лишних часов в подарок, и ты не можешь дарить мне… дурак! — Как? — я вздрогнул, потом вновь едва не рассмеялся, но овладел собой, — вот обидчивость! Э, да мы в ярости? — я глянул на Кириллова излишне высокомерно. Впрочем, что касается меня, ничто не может быть излишне. — Ба! Да я что-то примечаю там на окне, на тарелке. Ого, вареная с рисом курица!.. Но почему ж до сих пор не початая? Стало быть, мы находились в таком настроении духа, что даже и курицу… — Я ел, и не ваше дело; молчите! — О, конечно, и притом всё равно. Но для меня-то оно теперь не равно: вообразите, совсем почти не обедал и потому, если теперь эта курица, как полагаю, уже не нужна… а? — Ешьте, если можете. — Вот благодарю, а потом и чаю. Я и правда не ел ничего со вчерашнего обеда, а теперь уж, пожалуй, середина дня минула. Я ел с удовольствием, упиваясь не столько кушаньем, сколько выражением полного отвращения на лице Кириллова. О, это было истинное наслаждение. Ненавидь, ненавидь меня, проклятый лицемер, будем же ненавидеть друг друга взаимно! — Однако, о деле-то? Так мы не отступим, а? А бумажка? — Я определил в эту ночь, что мне всё равно. Напишу. О прокламациях? — Да, и о прокламациях. Я, впрочем, продиктую. Вам ведь всё равно. Неужели вас могло бы беспокоить содержание в такую минуту? — Не твое дело. — Не мое, конечно. Впрочем, всего только несколько строк: что вы с Шатовым разбрасывали прокламации, между прочим с помощью Федьки, скрывавшегося в вашей квартире. Этот последний пункт о Федьке и о квартире весьма важный, самый даже важный. Видите, я совершенно с вами откровенен. — Шатова? Зачем Шатова? Ни за что про Шатова. А это было уже интересно. Я лукаво прищурился и склонил голову к плечу. — Вот еще, вам-то что? Повредить ему уже не можете. — К нему жена пришла. Она проснулась и присылала у меня: где он? — Она к вам присылала справиться, где он? Гм, это неладно. Пожалуй, опять пришлет; никто не должен знать, что я тут… Я забеспокоился. Ежели прознает, что я здесь, уж непременно обо всем догадается, тогда не уехать из городу без лишнего шума, а убийство женщины с ребенком повесить и не на кого. — Она не узнает, спит опять; у ней бабка, Арина Виргинская. — То-то и… не услышит, я думаю? Знаете, запереть бы крыльцо. — Ничего не услышит. А Шатов если придет, я вас спрячу в ту комнату. — Шатов не придет; и вы напишете, что вы поссорились за предательство и донос… нынче вечером… и причиной его смерти. — Он умер! — вскричал Кириллов, вскакивая с дивана. — Сегодня в восьмом часу вечера или, лучше, вчера в восьмом часу вечера, а теперь уже первый час. — Это ты убил его!.. И я это вчера предвидел! (Я предвидел, я все предвидел, я знал, тогда отчего не предупредил? Разве не в этом был мой божественный замысел? Тогда отчего так больно, отчего зажгло в груди и глаза щиплет, отчего дышать так тяжко стало?) — Еще бы не предвидеть! Вот из этого револьвера, — я вынул револьвер и уже не спрятал его более, а продолжал держать в правой руке, как бы наготове. — Странный вы, однако, человек, Кириллов, ведь вы сами знали, что этим должно было кончиться с этим глупым человеком. Чего же тут еще предвидеть? Я вам в рот разжевывал несколько раз. Шатов готовил донос: я следил; оставить никак нельзя было. Да и вам дана была инструкция следить; вы же сами сообщали мне недели три тому… — Молчи! Это ты его за то, что он тебе в Женеве плюнул в лицо! Кириллов подскочил, а лицо его перекосила ярость. То была маска совершенного безумия и злобы, и привиделась мне еще… нет, показалось. — И за то и еще за другое. За многое другое; впрочем, без всякой злобы. Чего же вскакивать? Чего же фигуры-то строить? Ого! Да мы вот как!.. Кириллов схватил револьвер, из которого, я полагал, намеревался застрелиться, и нацелил на меня. Моя реакция ждать не заставила: дуло моего револьвера уже упиралось в его щеку, а сам я крепко держал его за жилет, не отпуская от себя. Он злобно рассмеялся. — Признайся, подлец, что ты взял револьвер потому, что я застрелю тебя… Но я тебя не застрелю… хотя… хотя… Он задохнулся и опустил револьвер; я также опустил оружие, но продолжал следить за ним взглядом. (Как хорошо было бы сейчас же его убить, вот прямо сейчас. Увидеть, как глаза округляются в испуге, как приоткрывается рот, как окрашивается в алый стена за Верховенским, как стекает струйка крови со лба, по носу и в рот; как падает бессильное тело подлеца и каким слабым он бы казался. Не как сейчас, наглый и самодовольный, а совсем слабый, испуганный и мертвый. Ваня был так же испуган, когда почувствовал холод металла у лба?) — Поиграли и довольно. Я так и знал, что вы играете; только, знаете, вы рисковали: я мог спустить. Я довольно спокойно уселся на диван и налил себе чаю, несколько трепетавшею, впрочем, рукой. Кириллов принялся ходить взад-вперед, растопырив дрожавшие пальцы. — Я не напишу, что убил Шатова и… ничего теперь не напишу. Не будет бумаги! — Не будет? — Не будет. — Что за подлость и что за глупость! — я уже совсем злился. — Я, впрочем, это предчувствовал. Знайте, что вы меня не берете врасплох. Как хотите, однако. Если б я мог вас заставить силой, то я бы заставил. Вы, впрочем, подлец. Вы тогда у нас денег просили и наобещали три короба… Только я все-таки не выйду без результата, увижу по крайней мере, как вы сами-то себе лоб раскроите. — Я хочу, чтобы ты вышел сейчас, — Кириллов остановился и неожиданно ясно взглянул на меня. — Нет, уж это никак-с, — я снова схватился револьвер и вполне угрожающе оскалился, — теперь, пожалуй, вам со злобы и с трусости вздумается всё отложить и завтра пойти донести, чтоб опять деньжонок добыть; за это ведь заплатят. Черт вас возьми, таких людишек, как вы, на всё хватит! Только не беспокойтесь, я всё предвидел: я не уйду, не раскроив вам черепа из этого револьвера, как подлецу Шатову, если вы сами струсите и намерение отложите, черт вас дери! — Тебе хочется непременно видеть и мою кровь? — Я не по злобе, поймите; мне всё равно. Я потому, чтобы быть спокойным за наше дело. На человека положиться нельзя, сами видите. Я ничего не понимаю, в чем у вас там фантазия себя умертвить. Не я это вам выдумал, а вы сами еще прежде меня и заявили об этом первоначально не мне, а членам за границей. И заметьте, никто из них у вас не выпытывал, никто из них вас и не знал совсем, а сами вы пришли откровенничать, из чувствительности. Ну что ж делать, если на этом был тогда же основан, с вашего же согласия и предложения (заметьте это себе: предложения!), некоторый план здешних действий, которого теперь изменить уже никак нельзя. Вы так себя теперь поставили, что уже слишком много знаете лишнего. Если сбрендите и завтра доносить отправитесь, так ведь это, пожалуй, нам и невыгодно будет, как вы об этом думаете? Нет-с; вы обязались, вы слово дали, деньги взяли. Этого вы никак не можете отрицать… Я говорил, говорил, а Кириллов уже ходил по комнате, рассуждая о чем-то у себя в мыслях. — Мне жаль Шатова, — он как-то жалко прошептал это, и я все понял. — Да ведь и мне жаль, пожалуй, и неужто… — Молчи, подлец! — заревел Кириллов, бросившись ко мне с недвусмысленным намерением, — убью! — Ну, ну, ну, солгал, согласен, вовсе не жаль; ну довольно же, довольно! Кириллов вдруг утих и опять принялся бродить по комнате, снова, кажется, собираясь с мыслями. — Я не отложу; я именно теперь хочу умертвить себя: все подлецы! — Ну вот это идея; конечно, все подлецы, и так как на свете порядочному человеку мерзко, то… — Дурак, я тоже такой подлец, как ты, как все, а не порядочный. Порядочного нигде не было. — Наконец-то догадался. Неужели вы до сих пор не понимали, Кириллов, с вашим умом, что все одни и те же, что нет ни лучше, ни хуже, а только умнее и глупее, и что если все подлецы (что, впрочем, вздор), то, стало быть, и не должно быть неподлеца? — А! Да ты в самом деле не смеешься? — с некоторым удивлением посмотрел Кириллов. — Ты с жаром и просто… Неужто у таких, как ты, убеждения? — Кириллов, я никогда не мог понять, за что вы хотите убить себя. Я знаю только, что из убеждения… из твердого. Но если вы чувствуете потребность, так сказать, излить себя, я к вашим услугам… Только надо иметь в виду время… — Который час? — Ого, ровно два, — я посмотрел на часы и подумал, можно ли еще сговориться с этим. — Мне нечего тебе говорить, — пробормотал Кириллов. — Я помню, что тут что-то о боге… ведь вы раз мне объясняли; даже два раза. Если вы застрелитесь, то вы станете богом, кажется так? — Да, я стану богом. Я посмотрел на него внимательно, но не улыбнулся и не засмеялся. Еще сумею… Да, еще сумею. Кириллов ухмыльнулся и тонко посмотрел на меня. — Вы политический обманщик и интриган, вы хотите свести меня на философию и на восторг и произвести примирение, чтобы разогнать гнев, и, когда помирюсь, упросить записку, что я убил Шатова. Я удержался и не закатил глаза. Кириллов умен, какой бы революционер из него вышел, кабы не эти его философские глупости. Решимости ему не хватает да твердой руки. Уж не декадент ли? — Ну, пусть я такой подлец, только в последние минуты не всё ли вам это равно, Кириллов? Ну за что мы ссоримся, скажите, пожалуйста: вы такой человек, а я такой человек, что ж из этого? И оба вдобавок… — Подлецы. — Да, пожалуй и подлецы. Ведь вы знаете, что это только слова. — Я всю жизнь не хотел, чтоб это только слова. Я потому и жил, что всё не хотел. Я и теперь каждый день хочу, чтобы не слова. Бог необходим, а потому должен быть. — Ну, и прекрасно. — Но я знаю, что его нет и не может быть. — Это вернее. — Неужели ты не понимаешь, что человеку с такими двумя мыслями нельзя оставаться в живых? — Застрелиться, что ли? — Неужели ты не понимаешь, что из-за этого только одного можно застрелить себя? Ты не понимаешь, что может быть такой человек, один человек из тысячи ваших миллионов, один, который не захочет и не перенесет. — Я понимаю только, что вы, кажется, колеблетесь… Это очень скверно. — Ставрогина тоже съела идея, — не заметил замечания Кириллов, угрюмо шагая по комнате. Я встрепенулся. — Какая идея? Он вам сам что-нибудь говорил? — Нет, я сам угадал: Ставрогин если верует, то не верует, что он верует. Если же не верует, то не верует, что он не верует. — Ну, у Ставрогина есть и другое, поумнее этого… — беспокойно пробормотал я, припоминая все наши ночи. Наши ночи… Смешно звучит, особенно при том, что для Ставрогина то была забава, греховная, но забава, какие он только и любит. Плохо, что моим идолом был Ставрогин, плохо, что я его любил. Это было глупо и опрометчиво, но я не выбирал. Мы познакомились в Швейцарии. И ежели б мы верующие были, то непременно бы там заново развратились — слишком сильна была тяга поначалу. Я даже думаю, что и он тогда меня любил. Недолго, неумело, он, как и я, любить не умел, потому и я теперь не уверен, любил ли он меня или это всегда был лишь огонь… чего? Не революции, не для него. Огонь запрета, быть может. — Ты последний, который со мной: я бы не хотел с тобой расстаться дурно, — сказал вдруг Кириллов, а я удивленно на него взглянул. — Поверьте, Кириллов, что я ничего не имею против вас, как человека лично, и всегда… — Ты подлец и ты ложный ум. Но я такой же, как и ты, и застрелю себя, а ты останешься жив. — То есть вы хотите сказать, что я так низок, что захочу остаться в живых. — Я всегда был удивлен, что все остаются в живых, — Кириллов меня и не слыхал. Ты не поймешь ничего. Если нет бога, то я бог. Тут мне стало смешно и я позволил себе улыбнуться и даже с насмешкою протянуть: — Вот я никогда не мог понять у вас этого пункта: почему вы-то бог? — Если бог есть, то вся воля его, и из воли его я не могу. Если нет, то вся воля моя, и я обязан заявить своеволие. — Своеволие? А почему обязаны? — Потому что вся воля стала моя. Неужели никто на всей планете, кончив бога и уверовав в своеволие, не осмелится заявить своеволие, в самом полном пункте? Это так, как бедный получил наследство и испугался и не смеет подойти к мешку, почитая себя малосильным владеть. Я хочу заявить своеволие. Пусть один, но сделаю. — И делайте. — Я обязан себя застрелить, потому что самый полный пункт моего своеволия — это убить себя самому. Я не понимаю, как мог до сих пор атеист знать, что нет бога, и не убить себя тотчас же? Сознать, что нет бога, и не сознать в тот же раз, что сам богом стал, есть нелепость, иначе непременно убьешь себя сам. Если сознаешь — ты царь и уже не убьешь себя сам, а будешь жить в самой главной славе. Но один, тот, кто первый, должен убить себя сам непременно, иначе кто же начнет и докажет? Это я убью себя сам непременно, чтобы начать и доказать. Я еще только бог поневоле и я несчастен, ибо обязан заявить своеволие. Все несчастны потому, что все боятся заявлять своеволие. Человек потому и был до сих пор так несчастен и беден, что боялся заявить самый главный пункт своеволия и своевольничал с краю, как школьник. Я ужасно несчастен, ибо ужасно боюсь. Страх есть проклятие человека… Но я заявлю своеволие, я обязан уверовать, что не верую. Я начну, и кончу, и дверь отворю. И спасу. Только это одно спасет всех людей и в следующем же поколении переродит физически; ибо в теперешнем физическом виде, сколько я думал, нельзя быть человеку без прежнего бога никак. Я три года искал атрибут божества моего и нашел: атрибут божества моего — Своеволие! Его лицо вдруг просияло. — Давай перо! Он затрясся в приступе восторга и вдохновение и выглядел теперь совершенным безумцем. «Какого надобно,» — промелькнуло у меня в голове, и теперь уж я… Может, я и правда помешанный? Что же, так даже лучше. Какого надобно. Кириллов писал скоро, но красиво, отвергая мои варианты, как капризный ребенок, возбужденно улыбался и дергался, как припадочный. На его щеках проступили красные пятна, а глаза горели безумным огнем. Уж не революции ли? (Я вскочил, едва дописав, и схватился за револьвер. Ринулся в другую комнату, оставив Верховенского-подлеца, бездумно припал спиной к стене и замер. Я думал о нем, я все время только о нем, и теперь. Я увижу его там? Если я бог, я непременно хочу его увидеть, такова моя воля! Моя воля… А захочет ли видеть меня он? Мне страшно, но боюсь я не смерти. Я боюсь только встречи с ним. Ваня, Ваня… Захочешь ли ты меня видеть? Пожалуйста, пожалуйста… Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Будь там. Дуло револьвера холодит висок. За окном такая синь… Закрываю глаза. Нажимаю на курок.) Выстрел. Дело за малым. Я улыбаюсь.
Примечания:
166 Нравится 31 Отзывы 26 В сборник
Отзывы (4)