ID работы: 8920607

Нимфетка

Гет
R
В процессе
219
автор
hefestia бета
LizHunter гамма
Размер:
планируется Макси, написано 168 страниц, 8 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
219 Нравится 79 Отзывы 110 В сборник Скачать

I. Метод проб и ошибок

Настройки текста
      Лисет Макнамара.       Норвегия, Алта. Полувоенный институт Дурмстранг. 11 декабря 1974 года.       5.       Иногда мы предпочитаем благоразумно забывать о том, что вся наша жизнь абсолютно логична и закономерна. Нам не нравится помнить о том, что каждый сделанный когда-то давным-давно выбор может принести с собой огромнейший шлейф проблем и болезненных воспоминаний о собственной глупости спустя долгое время. Мы ругаемся, плачем, кричим, истерим и злимся; мы спрашиваем: «За что мне эта напасть?»; мы утверждаем: «Я не сделал ничего, чтобы заслужить это!»; мы думаем: «Жизнь — зебра, а сейчас я ступил на черную полосу».       Мы находим тысячу лживых и глупых оправданий ради одного-единственного действия: уверить всех вокруг, а главное — самого себя в том, что мы не виноваты в том прошлом выборе, и что мы не должны отвечать за последствия старых ошибок, вернувшихся сейчас. Прошлое прошлому, не надо его трогать и ворошить, жить нужно только настоящим.       Но это не так. Прошлое — огромная часть нас, львиная доля наших чувств, эмоций и мыслей; что есть человек без прошлого? Человек без прошлого не может существовать.       Прошлое рисует нам характеры, прошлое заставляет нас не спать ночами, прошлое делает нас. Прошлое создаётся и неотступно следует за нами тяжелой мрачной тенью, печатью осознанного выбора — вот он я, твой страшный незримый спутник, я рядом, я всегда здесь, я тебя не оставлю.       Я тебя никогда не оставлю. Мы проведем вместе много-много лет и проживем чудесную жизнь — одну на двоих. Только ты, я, воспоминания и боль.       Жизнь — логичная бессердечная сука и любит свое дело. Именно поэтому каждое наше слово предательским бумерангом вонзится в спину; каждое наше действие маслом разольётся под нашими ногами; каждый наш обман встанет поперёк горла рыбной костью — не выплюнуть и не проглотить.       Нужно уметь признавать то, что ты виноват в произошедшем. А я виновата.       Осознание произошедшей катастрофы приходит ко мне не сразу. Безумный пряный ноябрь сгорает последними гниющими листьями, и всё вокруг наконец устилает снегом, когда я начинаю что-то понимать. С пониманием у меня трудно.       Зима возвращается в наши холодные мрачные края резко, порывисто и ожидаемо, мы ждали её с начала осени — яростная метель врывается порывистым сухим ветром в распахнутые настежь окна; безумная пурга рвет бархатные занавески ледяными пальцами; воющая вьюга расстилает белоснежные великолепные ковры по извилинам городских улиц и любовно раскладывает белые охапки мелких снежинок на пушистых еловых лапах; снежные тучи сияют рядом с безжизненным негреющим ободком тусклого желтоватого солнца высоко в смородиново-сиреневом небе; невероятная сумасшедшая зима, задорно хохоча, вальсирует босой по снегу в обнимку с ледяными великанами, она лепит снеговиков из сахара и поёт звоном прозрачных колокольчиков.       И мы все одновременно сходим с ума.       Студёный зимний декабрь приходит и приносит с собой мороз, холод, простуду и болезненную влюблённость. Это безумно трудно — влюбляться в кого-то в декабре, но я обожаю трудности, проблемы и прочую чепуху, поэтому с такой мелочью справляюсь с потрясающей лёгкостью.       Влюбиться намного легче, чем кажется. Как два пальца об… Об асфальт.       Я догадалась почти с самого начала — ещё с той памятной встречи в коридоре, я поняла почти сразу же, почти мгновенно. Мне стоило просто увидеть его глаза в полумраке — леденящие душу, острые, внимательные, хищные, ртутные, насмешливые — глаза опасного дикого зверя, а не человека. Мне стоило просто посмотреть ему в глаза, чтобы пропасть раз и навсегда.       Один взгляд — и я замерла покорным кроликом перед гипнотизирующим змеем, притихла пойманной мышью в острых когтях голодного кота, оказалась беспомощной лисицей в клыках жадного волка, я… Меня пронзило тонким лезвием, пронзило насквозь, полностью, разодрало трепещущие крылья в клочья; пришпилило тонкой булавкой, словно бабочку к бумажке.       Это смешно, наверное. Я не знаю. Мне кажется, что я уже ничего не знаю. У меня голова идёт кругом.       Моя последняя встреча с Антонином Долоховым произошла в тот самый день, когда к нам в Дурмстранг наведались нежданные-негаданные гости, а мне самой (сиятельной и венценосной Лисет Макнамаре!) выпала величайшая честь сопровождать их высочеств к директору, будь он неладен, не стоит упоминать его дьявольского имени. И мне жаль, что она произошла, эта идиотская встреча, потому что если бы не было этого безумного, нелепого, неловкого разговора, то не было бы ничего, что было после.       Я совершила самую глобальную и самую необходимую ошибку в своей жизни. Но я почти не жалею. Даже если бы дьявол вновь раскинул предо мною карты, вывернул карманы и задорно уверил, что обещает не жульничать; даже если бы я могла вернуться обратно и прекратить это; даже если бы я смогла остановиться, переделать, перекроить…       Даже если бы была возможность исправить сотворенное, то я бы не решилась. Наша встреча была обусловлена судьбой, становлением сорока планет в ряд, темными пятнами на солнце, всплытием Атлантиды, разгадкой Бермудского треугольника.       Я не играю в карты с дьяволом.       Я не принимаю чужие решения.       Я не пытаюсь сжульничать.       Я просто совершаю выбор, ещё не зная, что тем самым собираюсь перекроить свою судьбу. Я боюсь.       Однако я уже сделала выбор — и он повлиял на мою жизнь так же, как влияют на неё другие мои поступки. Дьявол собрал колоду и спрятал в карман; шулеры тоскливо завздыхали.       Таким дурочкам как я свойственно ошибаться и ошибаться не раз. Только это мне предстояло только узнать, а до принятия просто сходить с ума от осознания собственного идиотизма. Дьявол паскудно засмеялся и принялся раскладывать пасьянс.       — Ужасная погода, моя курочка, — мурлыкнул он у меня в голове, — просто ужасная. Но зато лётная, не так ли?..       И снова заржал.       Погода в тот день и правда была лётная — я действительно навернула несколько кругов по стадиону, но была слишком взбудоражена, чтобы достаточно сосредоточиться, поэтому от греха подальше спустилась на землю и ушла к трибунам. Там было тепло.       Когда он пришел, я курила. Я не ждала, на самом деле — это было глупо. Я просто сидела на дальней трибуне, вытянув ноги и скрестив их в лодыжках. Я очистила сапоги от грязи и сменила их на кроссовки — на квиддичных трибунах было удивительно чисто, переоделась и даже успела посетить душ, а после него — полчаса повыделываться на метле, пока остальные всё ещё бегали на другой стороне двора. Метла валялась где-то у моих ног, там же остались ненужные летные очки и небрежно брошенная пачка сигарет, которую я распотрошила ещё несколько дней назад.       Сигарета на вкус была горькая, невкусная, но пахла очень сладко: вишней, лимоном и апельсинами, кажется. Я бы и хотела их выкинуть к чертям собачьи — дешевые, крепкие, в издевательской розовой упаковке, но не решилась. Сигареты и спиртное всем доставал Поляков, а мне он эту пачку презентовал на пару недель вперед, так что так необдуманно выбрасывать было нельзя. Если бы Сашенька узнал — обиделся и до конца жизни напоминал мне о том, какая я неблагодарная.       Так бы и было — я лежала в гробу, на смертном одре, вся такая белая и накрашенная, уже в похоронных одеждах, с руками, сложенными на груди. Все бы плакали, оставляли цветы в моих ногах и целовали меня в лоб, а Сашка Поляков — забавный, вихрастый, блондинистый Сашка с хитрющими глазами, склонился бы надо мною и рявкнул прямо в ухо:       — Лисет, а Лисет? Помнишь, как ты на десятом курсе выкинула те сигареты, что я тебе купил на свои деньги, между прочим? Не стыдно тебе? Ну, ничего, подожди, вот я помру — и мы с тобой знатно потолкуем о твоем нехорошем поступке на том свете!       И я бы наверняка перевернулась в гробу. Дважды.       — Разве теперь в Дурмстранге ученикам разрешают курить?       Я дёрнулась от испуга и чуть не свалилась с трибун, но меня очень вовремя подхватили за шкирку. Я закашлялась, приглушённо взвизгнула и уронила недокуренную сигарету на пол. Обернулась назад — и наткнулась взглядом на легкую пренебрежительную усмешку.       Долохов усмехался. Чуть приподнял уголок тонкогубого рта и открыто смотрел на меня, и даже глаза его почти улыбались. Почти. Снисходительной такой полуулыбкой, будто он наблюдал за глупым несмышленым ребенком.       Наверное, в его глазах я и правда была им — глупой и маленькой девочкой. И меня это злило.       — Хотите на меня донести?       Он легонько изогнул бровь и слегка прищурился, будто серьезно раздумывал над таким развитием событий. А потом подошел и встал совсем рядом, так, что его плечо почти касалось моего, а я, сидя на парапете, всё равно казалось в два раза меньше его ростом.       — Делать мне нечего.       Я отвернулась, продолжая искоса поглядывать на Долохова. Он достал из кармана пачку сигарет и вытянул одну. Прикурил от палочки и шагнул ещё ближе, потом поставил локти на парапет, слегка ссутулил плечи. А я всё смотрела — искоса и внимательно разглядывала, так жадно, будто раньше никогда мужчин не видела. Той ночью я погорячилась, когда сказала, что он симпатичный. Он не просто симпатичный, он красавец, пусть и не в прямом смысле этого слова — и стоило увидеть блеск его глаз в темноте всего один-единственный раз, чтобы развернуться и опрометью броситься прочь. Такие приносят только беды.       Категория очаровательных мерзавцев.       Лицо у него было овальное, хищное. Тонкие кривящиеся губы; острый длинный нос с легкой, почти незаметной горбинкой и шапка чёрных кудрей, вьющихся крупными кольцами. Красивый. Очень красивый. И пах он тоже хорошо — чем-то горьким, терпким, дымом, кожей, крепким табаком. У меня даже живот скрутило от странного тянущего чувства — так хотелось протянуть руку и просто провести пальцами по волосам. Или по щеке.       Он поймал мой взгляд своим.       — Нравлюсь?       Я ожидала улыбки, но он не улыбался. И смотрел — серьёзно, внимательно, будто действительно ждал ответа.       Я неопределённо пожала плечами, чувствуя, как горят уши. Молодец, Макнамара, только ты умеешь так глупо палиться.       — Не знаю. Наверное. Быть может.       Антон ничего не ответил, только прищурился на секунду — и его взгляд сделался острее лезвия ножа, словно он с себя стряхнул шелуху чужой оболочки. Там, под ней, было что-то другое. Не циничный плут с неизменной лукавой усмешкой и тлеющей сигаретой, а что-то…       Что-то очень опасное. Смертельно опасное. Будто изголодавшийся волк приготовился к прыжку. Жадная кобра раздула тонкий капюшон. Что-то страшное — вот-вот кинется и сожрёт живьем, полностью.       Пора завязывать с эпитетами и сравнениями, а моей фантазии давно пора в утиль. Тренер прав — от недотраха в голову лезут всякие глупости.       — Вам ломали нос?       Он моргнул, и ощущение опасности пропало так же быстро, как и появилось. Я коротко выдохнула.       — Два раза.       — Почему вы не сказали свою фамилию вчера? — поинтересовалась я быстрее, чем мой мозг успел меня остановить. И только когда захлопнула рот, то наконец сообразила, что спросила — и тут же залилась краской.       Рыжие уродливо краснеют.       — Черт, простите, я не…       — Не успел, солнышко. Ты быстро убегаешь.       Вообще-то я убегала до того, как он сказал мне своё имя, но ладно. Примем и такой ответ. Он должен был мне сказать — если бы я знала, то ни за что не назвала бы его господином. Долохов — это княжеский род, их принято называть иначе. Я должна была сказать: «ваша светлость», а не показывать ему средний палец. За это тоже надо было попросить прощения.       — Не сказала бы. Судя по тому, как быстро вы меня догнали — я очень медленно бегаю.       Долохов стряхнул пепел с кончика сигареты и провел ладонью по кудрям, взъерошивая их ещё больше. Его локоть слегка сдвинулся, а предплечьем левой руки он нечаянно коснулся моей голени. Или не нечаянно. Может, даже очень чаянно, но я люблю принимать фантазии за действительность.       Надо выпить корвалол, сердечко что-то пошаливает.       — От меня трудно убежать.       Я слегка отодвинулась и плотнее забросила ногу на ногу. Даже сквозь рукав и кожаную перчатку я чувствовала жар его руки.       — Трудно или невозможно?       Он поднес сигарету к губам, а я задумалась всего на секунду — наш разговор все дальше и дальше уходил от той темы, которую я хотела узнать. А мне нужно было убедиться. Точно убедиться в своих догадках. Поэтому я выпрямила спину и повернулась к нему лицом — всё же рискнула создать прямой контакт взглядов, а не пялиться на него искоса.       Чуть не умерла при этом, но всё же.       — Ваша светлость, а…       — Невозможно. И не называй меня так.       — Что?..       Я недоуменно моргнула, теряя решительный настрой, но моё затруднение его только развеселило; Долохов коротко улыбнулся.       — Убежать, солнышко. Убежать от меня невозможно.       Я пропустила его фразу мимо ушей, и как оказалось — очень даже зря. Я обратила внимание на второстепенное, а не главное. Потому что я дура.       Не называй меня так. А как же мне его называть? Мистер? Месье? Милорд? Сэр? Синьор? Ваше высочество? Ваша светлость? А может… Хозяин моего сердца? Повелитель моей души?       Корвалолу мне, корвалолу!       — А как тогда… — я растерянно хлопнула ресницами. Он выдохнул изо рта струйку серо-белого дыма.       — Зови Антоном. Спрашивай уже.       — Что спрашивать?       Он взглянул на меня так, что я мгновенно захотела выброситься с парапета. Просто на всякий случай, прежде, чем он меня отсюда столкнёт к чертям собачьим.       — Что хотела спросить, когда звала меня сюда.       Я вспыхнула, наверняка зарделась и покраснела ещё хуже, чем до этого. Долбаное убожество.       — Я вас никуда не звала!       Долохов закатил глаза и глубоко затянулся, предпочитая игнорировать мою вспышку гнева.       — Конечно же не звала, солнышко. Видишь, я сам пришёл. Ну, спрашивай.       Я уселась поудобнее и уставилась на сигарету в его руках.       — Вы учились в Дурмстранге? Только ученики Дурмстранга носят такие сапоги.       — Да, — коротко и односложно.       — А…       Долохов хмыкнул.       — Не так быстро. Теперь мой вопрос. Не любишь, когда оскорбляют Дурмстранг?       Я притянула ноги к груди и честно ответила:       — Терпеть не могу.       Он кивнул — спокойно и удовлетворенно, словно и не ждал иного ответа. Я вытащила из пачки розовую горькую сигаретку и пошлепала в карманах в поисках зажигалки. Подпалить пришлось от палочки.       Мы оба молчали. Антонин неторопливо курил, смакуя дым сухими узкими губами, а я вдохновленно пялилась на эти самые губы, испытывая совершенно неприличные желания.       Я отвратительна и аморальна. Кажется. Вроде бы. Это не я, это недотрах!       — Солнышко, курение вредит здоровью. Лучше уж болтай, — с явным сарказмом, насмешливо, но без особого огонька. В качестве поддержки имиджа остроязычного засранца.       Какой же он лапочка!       Долохов всё же отвлекся на меня. Посмотрел на сигарету, зажатую между зубов, взглянул на мои подрагивающие руки, прошёлся нечитаемым рентгеном по волосам и сурово уставился мне в глаза. Меня пробило на хи-хи и ха-ха: вот весело-то будет, если он окажется менталистом и сможет залезть ко мне в голову. Пообщаться с моими тараканами, посмотреть все мои неприличные желания, а заодно и осуществить их. Прямо на этом подоконнике, да-да.       Ой, можно не надо? У меня очень нервные тараканы, а ещё есть сумасшедшее альтер-эго.       Дьявол в ответ разразился гомерическим ржачем на уровне подсознания. Мне срочно надо к психологу, корвалолу, выпить и секс. Можно одновременно, смешивать, но не взбалтывать.       — Ага, я знаю, — ответила я, силясь не заржать от открывшихся перспектив, — хотите, я расскажу вам смешную историю про вред курения?       — Валяй, — благосклонно разрешил.       История действительно весёлая, чего уж там. Веселее не бывает.       — У меня есть друг. Его зовут Саша, и он полный идиот. И вот однажды мы с ним ждали Алишу у подъезда, она красилась уже третий час, а мы хотели совершить суицид. У Саши был период подросткового дебилизма, который продолжается и по сей день, но летом шестого курса он расцвел пышным цветом. Поляков отпустил волосы и даже их в косу завязывал. Стояли мы, ждали Алишу, курили, а у подъезда сидели бабушки в цветастых платочках. Вот одна из бабушек ему и крикнула: «А знаешь ли ты, милочка, что курят только наркоманки и шлюхи? Побереги своё хрупкое женское здоровье, тебе же ещё рожать! Какой мужчина увидит курящую женщину матерью своих детей?». Саша подумал-подумал, а потом засунул себе в рот ещё три сигареты — мало ли, вдруг какой-нибудь мужчина увидит его матерью своих детей.       Антон вскинул брови, и тонкий белесый шрам легонько дернулся. Я сглотнула.       — А ты? — поинтересовался Долохов без единой капли заинтересованности, только улыбнулся коротко. Кажется, ему почему-то не понравилась моя история. Он снова задел мою ногу рукой, но я не обратила внимания.       — А я засунула пять, — легкомысленно хихикнула, — а что насчет вас? Вас старушки обижали?       — Знаешь, солнышко, в то время, когда я был подростком, они не сразу угадывали кто я: то ли наркоман, то ли проститутка, то ли алкоголик, то ли ещё кто.       Я улыбнулась.       Смилуйся надо мною, Господи! Почему же он так хорош?..       6.       Мои губы ласкают фильтр сигареты. Я обвожу языком тонкую ментоловую полоску, слизываю чёрные пепельные крошки, оставляю на белой обёртке вульгарные алые разводы от помады, сглатываю вязкую сигаретную горечь вместе со слюной. Вокруг жарко, невероятно жарко, бретелька открытого летнего сарафана безжалостно съезжает с влажного плеча, прохладный пот течет мутными каплями по моей шее, скатывается вниз, на грудь. Дышать безумно тяжело — вокруг витает запах дыма, настоек, спирта, мускуса и что-то древесно-тяжелое. На поясницу опускается тяжелая горячая рука, а я только послушно прогибаю спину. Белый подол тонко шуршит, кружева царапают гладкие ноги, белая ткань, ползёт вверх, обнажает слишком много кожи.       Разгорячённой пылающей кожи.       Я веду языком по сигарете, сжимаю зубы на фильтре, но её грубо выдирают из моего рта и отбрасывают в сторону. Рассыпается алыми искорками. Сигарета заменяется длинными бледными пальцами. Я погружаю чужой палец в собственный рот, на секунду смыкаю зубы, осторожно кусаю и выпускаю чужую ладонь из цепкого захвата жадного рта. Я как будто хочу его сожрать. Целиком.       На его пальцах блестит моя слюна и разводы помады.       Мне горячо, жарко, влажно, мне хорошо — я запрокидываю голову и утробно всхлипываю, умелые пальцы мягко сжимают горло, ласкают, не калечат. А потом крупные ладони нахально забираются под задранный подол, касаются разведенных бедёр, толкаются дальше.       Меня трогают тысячи рук одновременно. Бесцеремонные, наглые, они сдирают тонкую ткань с моей талии, поглаживают, прикасаются, вжимаются — и мне хорошо, мне так хорошо…       И когда чужая ладонь властно накрывает меня между ног, я содрогаюсь от тяжелого тянущего чувства скорого насыщения, шире развожу дрожащие бедра и сдавленно хриплю.       Поднимаю вверх затуманенный мутный взгляд и не вижу ничего — ни лица, ни волос, ни…       Только глаза — яркие, зелёные, острые и жадные. Потом вижу циничную кривоватую усмешку, надменный изгиб тонкогубого рта, кольца вьющихся чёрных кудрей, блестящую золотую серьгу, тонкую нитку белесого шрама над бровью.       Как же он красив.       — Анто-он, — сдавленно хнычу на выдохе, запрокидываю голову вновь, подставляю беззащитное дрожащее горло. Кажется, он тянет меня за волосы, но я не слышу и не чувствую ничего, кроме хриплого отрывистого «детка» и его рук у меня под платьем. Глубокое тяжелое дыхание ласкает кожу.       Мне так хорошо.       Я зачарованно смотрю ему в глаза — в них плещется жуткое сияющее серебро вперемешку с ядовитой зеленью.       Анто-он…       Я просыпаюсь с его именем на губах. Оно жжётся чем-то тягучим и вязким, впивается острыми иглами в трясущиеся пальцы, дёргает за влажные волосы, ставится позорным клеймом, впитывается в кожу. Оно тает на губах в длинном глубоком стоне, снегом в волосах, сахаром на ладонях. У меня на лице написано это жадное и голодное: «Антон».       Анто-он…       Я жалко всхлипываю и выгибаюсь на хлопковых простынях, мелко дрожу, словно в лихорадке; закусываю нижнюю губу до крови и запускаю ладонь под край тонкого белого белья. Там тоже горячо и влажно, как и во сне. Я стону снова — низко, хрипло, тягуче, и я не знаю, откуда берётся эта дикая обжигающая чувственность. Я пугаюсь своей безумной реакции, но я знаю, как это делается. Раньше такого не было никогда: пальцы трясутся и скользят, там мокро просто насквозь. Двигаюсь инстинктивно и иногда вздрагиваю, задевая длинными ногтями трепещущую нежную плоть, всхлипываю ещё громче, дышу тяжело и рвано. Я схожу с ума. Я умираю.       Анто-он…       Я вижу его невесомую ледяную усмешку, блеск его глаз. И этого мне почему-то достаточно. Достаточно одного лишь взгляда — он острее, чем клинок, и смертоноснее, чем яд. Он течёт по моим венам жидким расплавленным серебром, путается в моих волосах длинными бархатными нитями. Задыхаюсь, широко распахиваю рот и тяжело хриплю.       Он во мне.       Я вижу почти незнакомца с невероятными глазами и стоит лишь вспомнить о нем, представить на одно мгновение небрежную снисходительную улыбку, как мир взрывается оглушительным фейерверком.       Мой мир падает, рвется на части, сходит с ума, пылает и горит, а я задыхаюсь на разворошенной кровати глубокой жаркой ночью, зажимаю рот рукой и трясусь. И мне безумно, невероятно, невозможно хорошо.       Мой внутренний мир горит, и я горю вместе с ним.       Потом, покачиваясь на мягких отголосках сонного жгучего удовольствия, я понимаю одну очень важную вещь. Безусловно важную, ту самую, которую я посмела забыть и пропустить, ту, которой не придала никакого значения.       В спальне темно и тихо, даже ночники не горят. Длинные тонкие полоски света иногда ползут по стенам отсветом желтых фонарей и блеском сияющей луны. Алиша спит с задёрнутым балдахином, кровать Альберты тоскливо пустует.       Я долго лежу без движения, а потом поднимаюсь и иду в душ. В голове пусто, рот пересох, хочется выпить и искупаться. И там, в полной ванной, обняв руками колени и запустив пальцы в волосы, я молча сижу под холодными струями чистой воды до тех пор, пока не начинаю подрагивать от холода.       После я отстирываю белье — оно мокрое насквозь, собственная влага предательски блестит на моих руках, когда я остервенело смываю мыльную пену с трусиков. Небрежно вешаю их на сушилку и долго-долго смотрю на себя в зеркале.       Бледная как мертвец, губы сухие и искусанные, щеки горят болезненным румянцем, глаза мутные и шальные. Я смотрю на себя и думаю.       Давай, Лисет, признайся.       Ты влипла.       Ты блять охуеть как жестко влипла. Тебе снятся эротические сны с участием мужчины, который старше тебя на добрый десяток лет. Мужчины, который лечил твою лодыжку в темноте и хватал за шиворот, когда ты едва ли не свалилась с парапета. Мужчины, который пахнет опасностью.       — Ты в дерьме, моя курочка, — ржет дьявол в башке и танцует канкан с моими тараканами. Они тоже в ужасе.       То ли смеюсь, то ли плачу — судорожно тру лицо ладонями, мочу руки и смываю хмельной блеск из глаз ручейками холодной воды. Из крана льётся целый водопад — у меня вся одежда мокрая, с волос стекают целые лужи. Я дрожу, но уже не от возбуждения.       Блять — просто блять и нет больше слов. Тысячи звуков сплетаются в моей голове безумной речью сумасшедшей, тысячи букв стеклянными крошками сыпятся на мои босые ноги. И я иду вперёд, чувствуя, как битое стекло впивается в мою кожу.       Лезвием прямо в грудь. Острым ножом в сердце, проворачиваясь несколько раз. Колото-ножевые, без жалости и нежности. Начало долбаного конца.       До кровати я не дохожу — мой взгляд падает на знакомую кожаную куртку, висящую на вешалке. Я нервно сглатываю.       — Уже холодно, Лисет. Пойдем, я тебя провожу.       На плечи ложится тяжелая черная ткань, руки тонут в широких рукавах. Внутри тепло. Ладонь Долохова тяжело давит мне на плечо.       Я нерешительно подхожу ближе. Это его куртка. И она висит здесь уже месяц. Это забавно, на самом деле — настоящий джентльмен! Нашёл грустную даму на квиддичном поле, пафосно покурил, ответил на пару вопросов, послушал тупые смешные истории, потрогал за ногу, а потом даже куртку свою отдал, чтобы маленькая леди не замерзла.       Вот только я не леди. И я не дама. Как там Алиша однажды сказала?.. Я не леди, я лядь, идите лесом, дядя! Где находится эта тонкая зыбкая граница между леди и блядью? И есть ли она вообще?       Зачем он это делает? И почему я так отчаянно схожу с ума от мимолётного взгляда? Всего две встречи, несколько прикосновений, пара усмешек, ушат ехидного яда и снисходительная полуулыбка — и я готова… К чему я готова, собственно? К чему?       Умереть? Сойти с ума? Лишиться девственности? Чему?       — Влюбиться, моя курочка, ты готова влюбиться.       Я тяну дрожащую холодную руку к куртке.       Милостивый Господь, не дай мне сойти с ума.       Куртка пахнет чем-то терпким, мускусом, табаком, кожей. Я дотрагиваюсь до нее пальцами, осторожно, почти ласково — дразню ногтями серебристую металлическую собачку, провожу костяшками по черным рукавам, засовываю ладонь в карман, а потом, воровато оглянувшись на спящую Алишу, осторожно стаскиваю куртку с вешалки и набрасываю себе на плечи.       Я зарываюсь носом в жесткий ворот и глубоко втягиваю запах. Мне нравится.       Жарко, влажно, хорошо.       Очень хорошо.       7.       Альберта курит в открытое окно. Оно распахнуто настежь, и холодный тяжелый ветер злобно кусает легкую тюль на окне и щиплет подрагивающие головки домашних цветов в горшках. Альберта упирается локтями в подоконник и тянется вперед — ветер дергает её распущенные волосы, хлещет порывами по щекам, льнёт к дрожащим пальцам, пытаясь выдрать мятую сигарету.       Альберта курит. Она это дело не любит совершенно — ненавидит запах табачного дыма, ненавидит горечь вкуса сигареты, ненавидит цвет, запах, вкус и всё сразу. Она курит в исключительных ситуациях, когда ничто другое не способно её успокоить.       Голубой будильник мирно сопит, стрелка показывает четыре часа утра.       Альберта курит.       Я молчу.       — Ну и где ты была? — интересуюсь я негромко, высовываясь из-под одеяла.       — По мужикам шлялась, — зло огрызается Альберта. Она с силой захлопывает окно, и случайно зажевывает кусок тюли. Чтобы достать надоедливую ткань, она открывает его вновь, и по комнате снова мчится холодный поток жадного голодного ветра, впивающегося острыми зубами в оголённые ноги.       — И как там твои мужики? — снова спрашиваю я. Риторически, по большей части. Мне не нужен ответ на вопрос.       — Хреново мои мужики. Совершенно не умеют трахаться. Я разочарована. — она кривовато усмехается, шагает вперед, а потом чуть не падает, спотыкаясь, — Блять, почему мокрый пол?       Она взмахивает рукой и едва не падает снова. Кажется, она пьяна.       — Я ходила в ванну.       — В четыре часа ночи? — переспрашивает недоверчиво. Альберта пару раз взмахивает палочкой — нервно и хлестко. У неё трясутся руки, но заклинание срабатывает, и мокрые разводы на полу послушно исчезают.       — Ну, я в четыре часа ночи хожу в ванну, ты ходишь по мужикам. И только Алиша спит. Дурочка. Она снова пропускает самое интересное.       Однокурсница брезгливо морщит нос.       — Заткнись, бога ради.       Надо же. Какой интересный поворот разговора. Я выпрямляюсь на кровати и сбрасываю одеяло с плеч.       — В чем дело, Альберта? Небо упало на землю, а реки потекли вспять? Где ты взяла сигареты?       — Вытащила у тебя из кармана, — насмешливо отвечает она и глубоко затягивается. И даже не кашляет, — а что случилось? Братец решил выдать меня замуж.       Ясно.       Нет, правда, ясно.       Это забавно, на самом деле: у каждой у нас есть проблемы в семье. Родители Алиши развелись после того, как её отец узнал, что она ведьма. Моя мать давно умерла, а мой отец конкретно повредился крышей на мысли, что я обязана поддержать честь рода. Выйти замуж, родить десяток детей, а потом всю жизнь сидеть и вышивать трусы для мужа. Самое смешное, что нет у нашего рода никакой чести — нет, не было и не будет, потому что я не собираюсь играть по чужим правилам.       Как там? Лисет Мефодьевна Макнамара, признанный бастард с фамилией матери, русско-французские корни, вес два пятьсот, рост пятьдесят сантиметров. Представляете, господин? Целых пятьдесят сантиметров чистого счастья! Ой, кажется, она обкакалась. Да-да, точно. Ой, вы только посмотрите, она буквально насрала на все ваши ожидания. Она родилась, чтобы не оправдывать их. Посмотрите, а волосики уже рыженькие! А глазки какие! Настоящая красавица!       Я проглатываю усмешку.       У Альберты ситуация веселее. У нее не только у отца крыша уехала в неизведанные дали, но у мамаши в голове потрясающая пустота, а у старшего брата вообще перекати поле каких-то опасных нацистских лозунгов, подозрительных предложений и всяких тёмных мыслей.       Нет нам счастья в этом мире.       — Тебя? Замуж? — я удивленно качаю головой, скрещиваю ноги в коленях и откидываюсь на постель. Кажется, в этот раз её брат выпил слишком много.       Ростислав Войцеховский, двадцать шесть лет. В голове пустота. Любитель выпить, любитель покурить, любитель подраться, любитель геноцида, любитель… В общем, его реально надо в утиль. У господина крыша не просто протекает, там уже водопадом бьёт.       Проще повеситься, чем понять, что у него там в голове.       — Ага. Ученицу Дурмстранга с боевым направлением. Меня — замуж без моего согласия. Забавный, правда? — Альберта снова усмехается, и меня едва не передёргивает от этой откровенно ядовитой гримасы.       Забавный? Слабо сказано. По таким забавным психологи плачут горькими слезами, а психотерапевты ожидают с распростертыми объятиями.       — Тебя это так расстроило? — спрашиваю я снова.       — О, конечно нет. Меня расстроило, что после всего, что произошло, он смеет лезть в мою жизнь. Он занимается… Он занимается плохими делами, Лисет. Действительно плохими. Убивает — это точно. Насилует, наверное. Подкупает, шантажирует, принуждает. Думает, что со мной это всё пройдёт.       Я не удивляюсь. Я учусь в Дурмстранге. Я — будущий боевик, если уж на то пошло. Официально. По крайней мере. Меня не должны трогать темы убийства или насилия, меня не должно…       Но меня трогает.       Это не правильно, так не должно быть. Я не должна жалеть, не должна осуждать, я много чего не должна.       Нас не учат танцевать вальс, правильно держать вилку в руке или мило улыбаться. Нас не учат варить борщи, петь романсы и хлопать ресницами. Нас этому не учат. Это Дурмстранг — здесь учат защищаться и убивать. Заклинанием, ядом, ударом, словом — без разницы.       Серая мораль, серые люди, серые мысли, серые правила — нет черного и белого, нет хороших и плохих; есть жизнь, поступки, последствия и путь.       И есть много того, что мы не должны.       Мы можем выбрать как распоряжаться нашими знаниями. Можем выбрать кем нам быть. Но нам никогда не оставят выбора настоящей свободы — жесткая метка Дурмстранг выжжена на наших лицах угрюмой сосредоточенностью. Тяжестью занесенного клинка висит над нашими головами. Ползет царапинами, ссадинами и синяками исчерченных слов на нашей коже. Сияет безжалостным блеском в наших глазах.       Наше клеймо, наша метка, наша ноша, наша тяжесть — в глазах, на коже, в руках, на языке, на словах, в мыслях, в речи, в смехе.       Мы — есть Дурмстранг.       Холодно, голодно, тяжко, тоскливо — и в снежном лесу несётся вой волчьей стаи, а злобные желтые глаза огоньками сияют в кромешной тьме.       Мы рядом.       Мы дышим.       Мы есть.       Здесь и сейчас, вчера и сегодня, завтра и послезавтра, через десять лет, да даже через сорок — мы будем.       Мы и наше превосходное умение мстить.       — Что ты сделала? — я неторопливо переворачиваюсь на бок и подкладываю руку под подбородок. Вытягиваюсь сонной безмятежной кошкой, лениво разминаю шею.       Мне и правда интересен следующий ход игры Альберты в противостояние с собственной семьей — та самая шахматная партия, в которой нет права на ошибку. Есть возможность сделать ещё один ход, но старый изменить не получится. Да и к тому же она безбожно мухлюет и жульничает.       — Послала запрос в российское министерство, — отвечает она негромко и усаживается на край моей постели. Я даже не моргаю, а она забирается с ногами на простыни и подбирается ещё ближе, медленно и плавно, будто гибкая тёмная змея. Её глаза в темноте блестят двумя драгоценными камешками. Черные волосы длинными чернильными нитями шелка тянутся по белой хлопковой ткани. Альберта тихо продолжает:       — После выпуска хочу стажироваться в отделе магического правопорядка под патронажем княгини Долоховой.       Я вытягиваю руку вперед. Касаюсь пальцами её бока. Осторожно, будто трогаю злого рассерженного змея — черная кобра вот-вот развернёт капюшон.       — Княгиня Долохова? Прости? — шепчу вкрадчиво.       — Княгиня Любовь Долохова. Она управляла этим отделом ещё тогда, когда не было ни то что самого министерства — когда ещё самого мира не было. Кажется, ей лет триста. Может, пятьсот. Не знаю.       Кажется, она восхищена. Если умеет это делать.       — И почему именно к ней?       — Стажировка пять лет и за эти пять лет я могу выйти замуж только с согласия руководства, если мне удастся заключить официальный контракт. Тебе бы…       Я качаю головой.       Не стоит. Не стоит лезть туда, куда не просит. Не надо, Альберта. Я не прошу твоей помощи. Я так и говорю:       — Не стоит. Мне такое не подходит.       Она подползает ещё ближе. Глаза блестят тяжелым хмельным блеском, волосы облепляют бледное лицо густым вьющихся облаком растрепанных прядей. Она красивая, но злая.       — Конечно, Лисет, — Альберта смеется, но веселья её в голосе нет. Есть кое-что другое, то самое, за что я готова вцепиться ногтями ей в лицо или выцарапать глаза. За это я готова сожрать её живьем. Проглотить без остатка, разорвать на куски, похоронить в разных местах и забыть навсегда, что когда-то она была мне семьёй.       Мы друзья. Семья, стая, группа, курс, компания — нас можно называть разными способами, но суть искусственной принудительной привязанности никак не изменить. Узы не порвать, нас не распустить и по одиночке не выжить.       Мы друзья, не так ли? Друзья до последнего вздоха, до крика, до стона, до капли крови, до боли, до плача.       Но даже у друзей есть запретная территория, и Альберта лезет туда, куда нельзя. И она это знает — знает, что я готова прямо сейчас вцепиться зубами ей в горло. Знает, что я могу убить её прямо сейчас. Нас этому учат. Я умею. Я умею убивать — заклинанием, ударом, словом.       — Тебе такое не подходит. Тебе нужна тяжелая артиллерия — кнут или пряник. Или плетка. Или и то, и другое, и даже третье. Обычного тебе мало.       — О чем ты? — я склоняю голову на бок.       Она знает, что лезет туда, куда не стоит. Знает, что легкомысленная дурочка с безмятежной усмешкой, розовой сигаретой, пошлыми шутками, постоянным смехом и забавными историями умеет убивать.       Она знает, что я умею убивать.       И мстить я умею — как тогда с Ивашкевичем. Он друг мне, он часть меня, но нет ничего опаснее тех, кто защищает личную территорию, на которую лезет другой хищник. Моя жизнь, моя охота.       Пожалуйста, Альберта, не надо. Не заставляй меня делать тебе больно.       — Я не слепая. Это Алише хватило твоих лживых фразочек про… Сама знаешь, в общем-то. Меня ты этим не проведёшь. Я тебя как облупленную знаю, Лисет. Я знаю, что ты задумала. Не вздумай.       Её голос льётся свежим гречишным медом, пачкает сахарной сладостью мои пальцы, стекает с её приоткрытых губ полупрозрачными каплями змеиного яда. Гремучая змея шуршит кончиком хвоста.       — Да о чем ты?       — Не вздумай, слышишь? Если для меня княгиня Долохова — выход, то для тебя князь Долохов — прямой путь на дно. Не вздумай.       Шутки в сторону, игры кончились.       — Альберта, — с нескрываемой угрозой цежу я, и слова падают вниз тяжелой каменной крошкой.       — Что Альберта? Думаешь, я не знаю, чья эта куртка? Думаешь, я не различаю запах сигарет? Ты не куришь такие крепкие. Думаешь, я совсем тупая и ничего не понимаю?       — Альберта, прекрати. Хватит, — я выпрямляюсь.       — Послушай меня один-единственный раз, Лисет. Я дам тебе один совет — знаю, он тебе не нужен, ты думаешь сейчас совсем не о том. Ты думаешь как бы побыстрее оказаться в койке у Долохова. Не беспокойся, всё успеется. И послушай меня… Один раз. Не стоит дразнить голодного волка куском мяса. Не стоит. Понимаешь, о чем я? Это не твой уровень игры, и я просто хочу предупредить тебя — Долохов задерёт тебе юбку быстрее, чем ты рот открыть успеешь. Поняла? И никто не вмешается.       Я хватаю её за плечо быстрее, чем она успевает дёрнуться. Она сильнее физически, выше и палочка у нее ближе, но я куда проворнее и быстрее. Свинцовая пуля — вот-вот войду в её висок.       — Не смей. Не смей лезть туда, куда не просят.       Я впиваюсь ногтями в её кожу, она горячая и мягкая, от моей жесткой болезненной хватки наверняка останутся лилово-сиреневые разводы синяков.       Альберта излучает радостный волчий восторг. Губы больше не прячут очертания острых белых зубов, она скалится в самодовольной усмешке, глаза горят шальным огнем.       Она приближается ко мне так близко, что запах её волос — сигаретный дым, соль, хмель, травяной шампунь, пряности, всё это бьет мне в нос тяжелым женским ароматом.       Её нос касается моего, мы так близко, что между нами почти нет расстояния.       Я — взъерошенная, разъяренная, но всё ещё ждущая момента, чтобы остановиться и прекратить, и она — почему-то отчаянно нарывающаяся на драку.       Но сказанного не воротишь, ядовитые слова обратно в глотку не запихнешь.       — Он не твоего поля ягодка, Лисет. Шутки в сторону, ты проиграешь.       Я бью её в лицо — не ладонью, а кулаком.       — Проспись, Альберта.       Она не уворачивается.       8.       Мы не разговариваем. Я и Альберта. Совершенно не разговариваем. Точнее, она со мной — да, а я попросту игнорирую её присутствие уже который день и в ближайшие время обращать внимание на бесполезные попытки примирения не собираюсь.       Я в ярости.       Нет, не так.       Ярость меня жрёт. Откусывает по кусочку, глодает мясо до костей, рвет, кусает, ест, пьет, впивается.       Алиша тоскливо смотрит меня с другой стороны стола, Альберта мрачно жуёт бутерброд, а я молчаливой неприступной статуей застыла с противоположной стороны и показательно игнорирую все знаки внимания.       Столовая в Дурмстранге — обширный и самый светлый зал с наглухо закрытыми окнами, горящими факелами-светильниками, длинными столами с белоснежными скатертями, толстыми крупными свечами с каплями жидкого воска и золочеными тарелками. В моей тарелке лежит рисовая каша на молоке, рядом стоит кружка с горячим черным чаем, яблоко и булочка с маслом.       Вот только аппетита нет совершенно. Есть апатия, недовольство, усталость и недосып, а вот аппетита точно нет.       Я плотнее кутаюсь в излюбленный кардиган и принимаюсь зачем-то мешать чай маленькой серебряной ложечкой. Зачем — непонятно, потому что я пью чай без сахара. Просто однообразно шевелю рукой. Это успокаивает.       В столовой одиннадцать столов. По одному на каждый курс и один преподавательский. Одинаковое количество стульев, длинные шторы и стенд с расписанием приема пищи, меню и еще чем-то очень важным. Я без понятия.       Альберта переходит к яблоку, Ивашкевич возит ложкой в каше, Буковски сосредоточенно пьёт чай, Гаршин что-то объясняет Алише, которая благосклонно ему кивает. Я не знаю о чем они говорят и мне неинтересно. Определенно нет.       Альберта, Алиша, Савелий, Матвей, Клементий. Ладно, я сижу далеко, а вот где…       На мои плечи опускаются чьи-то руки — осторожно и мягко, будто боятся испугать. Я задираю голову и почти радостно улыбаюсь.       А вот и Саша.       — Доброе утро, любимая, — поганец целомудренно целует меня в макушку и хитро подмигивает веселым золотисто-зеленым глазом. Сашка-Сашка, смешной, забавный, родной безумец, сумасшедший идиот, придурок, скотина, дурак, весельчак, балагур, шалун, шулер, клоун и мой лучший друг прямиком из далекого московского детства.       — Чего тебе надобно, старче? — ворчливо осведомляюсь я, когда Сашка ловко перелезает ко мне поближе.       Иногда я даже жалею, что все мои эротические сны проходят с участием абсолютно невыносимого мерзавца, который старше меня на долбаные десять лет и который раз за две встречи становится причиной моих ссор с моими же подругами. Легче было бы любить Сашку. Так же легко, как целоваться с ним под ивами у московских прудов, или трахаться — под теми же сраными ивами. Жаль, что прошло и больше не прельщает. Сашку легко любить, на самом деле. Он веселый, знает рамки и границы, любит обниматься и частенько лезет целоваться.       Вот сейчас, например.       — Увидеть твой прекрасный лик, светоч души моей? — Саша звонко целует меня в щеку и нагло забрасывает свою руку на мои плечи, крепко обнимает. Он любит со мной обниматься. А ещё он теплый.       И уже в форме. Белая рубашка, брюки, ботинки на каблуке, теплое пальто сверху. Ему ещё шляпу, травинку в рот и трость — ни дать ни взять какой красавец выйдет. Правда, вместо травы Сашка предпочитает сигареты, шляпа с его светлых кудрей постоянно съезжает, а тростью он меня однажды чуть не убил, но это лирика.       — Увидел? Оценил? Теперь проваливай, дай поесть, — снова ворчу я, дергаю плечами, будто хочу сбросить его руки с себя.       Нет, на самом деле. Саша — отличное лекарство от плохого настроения.       — Не гони меня, любимая, позволь поцеловать твои перста и пер…       Я шутливо бью его в плечо, а Поляков заходится звонким хохотом.       — Не вздумай заканчивать, Сашенька. Нос отгрызу.       — О, моя грозная воительница, твое желание — закон!       — Меня от тебя тошнит. Серьезно.       Я пихаю его снова и всё же беру в руку яблоко. Откусываю кусок. Сладкое, вкусное. Для поднятия настроения сойдет.       — Понял. Я собственно к чему это всё… Давай сбежим, лисичка? — Саша бодает меня лбом в висок, а я шлепаю его по руке.       Дурак — он и в Дурмстранге дурак. Я не знаю парня хуже и лучше, чем он. Не знаю хоть одного адекватного человека, который станет специально нарываться на наказания. Поляков делает это постоянно и с завидным упорством. Он рожден, чтобы доводить профессоров до самоубийства.       — Прекращай это дело, Сашенька, — говорю я мягко, — давно в карцере не был? Тростью по спине давно не охаживали?       Был. Неделю назад. Вот только ему всегда мало.       — Ага, — кивает он и радостно скалится в широкой улыбке, — соскучился просто безумно по темным сырым стенам, крысам, одиночеству, холоду и голоду! Так что?       Я закатываю глава.       — Ешь своих крыс сам. Прости, любимый, мне не особо хочется.       — Лисет.       Он перестаёт улыбаться. Улыбка сползает с его губ жидкой мокрой кляксой грусти, тонкие черные брови сходятся в хмурую линию, пальцы сильнее сжимают мои плечи. Он наклоняется ближе и ласково дует мне в ухо. Я морщу нос.       — Да? — говорю так же негромко.       Нам нужен постоянный тактильный контакт. Мы словно парочка дебилов с одинаковым уровнем развития, два идиота с придурью, абсолютно сумасшедшие, но уж точно очаровательные.       И почему у меня другие сны? Почему не с ним? Почему не он? Почему не Саша? Да, действительно жаль, что у нас не сложилось — секс по дружбе хоть и приятно, но болезненно, так что проще сделать вид, что ничего не было, чем мусолить эту тему ещё пару лет. Он отошёл от нашего расставания, я уверена. Я же отошла.       — В чем дело? Ты с ноября сама не своя.       Он ласково гладит ладонью мою спину, бесцеремонно засовывает руку в кардиган и крепче притискивает к себе. Мне проще перелезть к нему на колени как обычно и попытаться отгрызть нос, но я этого не делаю.       Рассказать тебе почему, Сашенька? Твоя лисичка-сестричка, девочка-припевочка, зайка, рыжик, любимая и ещё тысяча забавных милых прозвищ, я — твоя Лисет.       Я хочу переспать с Антонином Долоховым.       Хочу до зуда, до крика, до вопля, до стона, до крышесносного ночного удовольствия от не менее безумного самоудовлетворения, хочу так сильно, что начинаю сходить с ума.       Представляешь, Сашенька, я ударила Альберту. Поссорилась с Алишей. Сейчас огрызнусь и тебе, Сашенька, но ты не заслужил.       Ты — часть меня, часть моего прошлого, мой выбор, мой путь, вот так, Сашенька, мы с тобой — рука об руку и смеёмся в эпицентре взрыва, а потом так же вдвоем ловим крыс в долбаном карцере.       Представляешь, Сашенька, представляешь?       Я тебя люблю, но этого мало. И ты меня любишь — я твоя часть, твоя сестра, твой светоч, твоя любимая… У нас с тобой миллиард шуток, смех в три часа ночи, игры в догонялки и пачка сигарет на двоих. Вот так, Сашенька.       И нас четырнадцать лет теплой живой дружбы — мне было четыре, а тебе пять. Дай поцелую тебя, милый мой, роднее тебя здесь никого нет.       Ты — часть меня. Мое прошлое, моё настоящее, моё будущее — у нашей дружбы нет преград. Для тебя нет границ. Какие границы могут быть у тех, кто под один куст с двух сторон ходил, в одной ванной купался и крыс на обед жарил? Ты, в конце концов, член в меня вставлял, какие границы, мать твою?       Прости меня, Сашенька. Я тебя всего один раз обману. Всего один. Клянусь. Ты будешь первым, кому я всё расскажу. Обещаю.       — О чем ты? — улыбаюсь я недоуменно. Я сама себе в сердце нож вставляю.       — Ну, ходишь потерянная, злишься очень часто. В облаках витаешь, говоришь мало, грустная постоянно. Что случилось, любимая? Тебя кто-то обидел? Я разберусь. Кого мне убить, чтобы не видеть слёз в твоих прекрасных глазах?       Он опускает голову на моё плечо и внимательно смотрит на меня из-под чёлки. И глаза у него — заботливые-заботливые, золотисто-зеленые, мягкие, добрые.       — Настроение у меня плохое, Саш, — честно лгу я. Мне хочется заплакать.       — Не хочешь говорить? Ладно. Лисет, ну пойдем с нами. Что тебе стоит? Повеселимся, выпьем, я пару раз потрогаю тебя за коленку, ты мне дашь по лицу. Будет весело. Потом доползём обратно, нас высекут и посадят в карцер на… Пару недель. Ну же, любимая! Пойдём, а? Ты не пожалеешь, обещаю.       Он выдергивает яблоко у меня из руки и умильно заглядывает в глаза. Я недовольно фыркаю, стараясь за фальшивым гневом скрыть заблестевшие слезы.       За что ты мне такой хороший?       — К черту, Сашенька. С тобой я пойду хоть на край света, — серьезно говорю я. И впервые за сегодня я не лгу.       — Вот это моя девочка!       Я коротко улыбаюсь и щипаю его за бок. Он смеется и хватает меня за руки, но очень аккуратно, словно боится сделать мне больно. Саша никогда не посмеет сделать мне больно.       — Изыди, нечисть, — с театральной суровостью командую я, не пряча улыбки. Когда он так близко, рядом, меня постоянно тянет улыбаться.       — Как прикажет моя королева!       Сашка шутливо отдает честь и целует меня снова — на этот раз в лоб. И мне становится чуточку лучше.       Мне хорошо.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.