ID работы: 8920904

Песня пса

Джен
R
Завершён
1144
автор
N_Ph_B бета
Размер:
176 страниц, 20 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1144 Нравится 691 Отзывы 301 В сборник Скачать

Глава 16. Grealghane

Настройки текста
В Каэр Морхене совсем не так, как Цири себе представляла. Она думала, будет мрачно и холодно, и повсюду — странное, не покидающее ее рядом с Геральтом чувство, — будто там, куда он ее вел, никакой радости, кроме той, что это ее единственный дом. Потому что ее единственный дом — это Геральт. И ей было неважно — пусть так. Но Каэр Морхен на самом деле довольно теплый, если к нему привыкнуть. Теплый и загадочный, как место из сна — не из кошмара, а из сказочного сна, в котором ты ходишь по замку — вроде знакомому, а вроде и нет, потому что в нем то и дело всплывают новые комнаты, коридоры, подвалы и чердаки, а в этих комнатах — старые шкатулки, свернутые свитками карты, потрепанные книги, бронзовые светильники причудливой формы. Каэр Морхен похож на спящего дракона, который позволяет ей ползать по его чешуе, и Цири это очень нравится. Только иногда, вечерами, перед сном, остро тянет отсутствием кое-кого веселого, с лютней. Геральт здесь преображается, ведет себя свободнее. Он хозяин этого места: полноправный хозяин, который знает, где что лежит, зачем оно, как его использовать, как разговаривать с остальными ведьмаками, которые тут зимуют — Весемиром, Ламбертом, Эскелем… Их несколько, и они ему братья. Настоящие, чем-то неуловимо похожие: походкой, что ли? Эту походку она старается повторить, но не уверена, что у нее выходит. Плавные, хищные движения волка в своей норе и своем лесу. Здесь Геральт уверенный, спокойный, сытый. И все же иногда она замечает, как он оглядывается — совсем как когда они ехали из Ард Каррайга, оглядывается на пустоту сзади и сбоку. Если, например, Цири о чем-то его спрашивает, а он не сразу отвечает: ждет, когда это сделает Лютик. И они обмениваются одинаковыми взглядами, Цири называет это про себя «взгляд-о-том-что-его-нет». Лишь однажды она подлезает Геральту под руку, устраивается уютно у бока, тихо говорит: — Я тоже по нему скучаю. Геральт на это одновременно и фыркает, не признавая, и кивает — признавая непроизвольно. Цири только усмехается. Иногда совершенно непонятно, что у Геральта в голове, но не в этом случае. Геральт смотрит, как Цири прыгает на ветряке, падает с гребенки и поднимается. Ее рот ощерен в азартном оскале, которого не было у него — у него было только выматывающее желание, чтобы все это поскорее кончилось. Но Цири — другая. За столом она накалывает мясо на эльфийский кинжал, хохочет над недетскими шутками Ламберта и обижается, если Геральт предлагает ей отдохнуть. Его это даже немного пугает. И он постоянно, постоянно думает о том, что на это сказал бы Лютик. Лютика тут нет, и это ужасно злит. Не его отсутствие — а то, что Геральт не может выкинуть из головы: что бы он сказал? Правильно ли он делает? Боги, иногда ему хочется вырезать, вырвать из головы его голос: «Что, ловко она располовинила этот манекен? Будь живой человек, сейчас бы знатно пахло кишками. Ты доволен, Геральт? А сколько крови! Праздник какой-то, не иначе. Вручи ей лопату, пусть копает могилу поглубже: этот навык ей пригодится». Саркастичный, язвительный голос, от которого Геральту вечно не по себе. Зудит комариным звоном, отвешивает ему подзатыльники: обидные и обильные. А иногда Лютик ему мерещится: встрепанная голова среди городской толпы, пока они проезжали через Каэдвен. Чей-то профиль мельком, вблизи совсем не похожий. Край пестрого кафтана, на поверку принадлежащего другому барду. Отражение в мутном стекле трактира. Лютня на чьей-то спине: а на самом деле, не лютня — просто полукруглый короб с припасами. Лютик становится призраком, надоедливым, как и наяву. Он приходит и роется в мыслях Геральта, когда тот совсем не ждет. Достает то одно его решение, то другое, придирчиво рассматривает. Смотрит осуждающе, качает головой. Нет, он по нему не скучает. Он предпочел бы, чтобы Лютика не было: из-за его постоянного незримого присутствия Геральту кажется, будто он не может остаться в покое, даже если он один в комнате. В кресле напротив сидит Лютик, закинув ногу на ногу. Глядит на него насмешливо, наклоняет голову и читает нотации о правильном воспитании детей. Или о том, как Геральт не хочет вылезать из собственного мирка. Или о том, что такое быть человеком. От этого долго не выходит заснуть, Геральт так и так вертит все это в голове, ворочается полночи и ему кажется, что седеет — хотя дальше некуда. Просыпается с мерзким, противным чувством вины и стыда: будто бы он что-то делает не так, а что именно — непонятно. И осознание того, что Лютик тут ни при чем, что все это Геральт делает с собой сам — не помогает. По правде говоря, на месте Лютика в пространстве и в самом деле незарастающая, разомкнутая дыра. По форме ему: его роста и веса. Геральт чувствует ее физически, будто она движется вслед за ним, куда бы он ни пошел. Маячит и чего-то требует. Геральт пытается ее заткнуть, не видеть: но получается не всегда. Это выматывает. Это странно. И в этом нет ничего приятного. И все же, если Лютик долго не приходит сам, Геральт его представляет. Это внутренний разговор, который стал его привычкой. Чаще всего он может предположить, что Лютик ответил бы, как прокомментировал тот или иной вопрос. Только вот это не Лютик. Ничего удивляющего он ни разу не выдал: а настоящий Лютик часто выдавал что-то, чего Геральт и представить себе не мог. Лютика-в-голове он очень хочет убить, по-настоящему убить, и убил бы без сожалений. Потому что это не Лютик, это какая-то часть Геральта, возомнившая себя самостоятельной и нахальной. Может быть, это совесть. Может быть, это не совесть, а разрушающий, мучительный, не дающий ему расслабиться стыд. Настоящего Лютика хочется держать рядом, чтобы призрачный ублюдок перестал его донимать. Чтобы он заткнул эту дыру в Геральте, такую, словно в нем ковыряются столовой ложкой. Чтобы спросить: вот это вот чувство постоянного неудовлетворения собой — оно как, навсегда? Или пройдет? Когда пройдет-то? Ты сделал — ты и возвращай, как было. Не хочу ходить с твоей дырой в сердце, это твоя дыра, забери. Но почему-то он не может признаться Цири, что ему тоже не хватает Лютика. Тем более — настолько не хватает. Даже в Каэр Морхене, среди братьев. Одинаковых суровых волков, про каждого из которых Геральт знает, что они думают. Что скажут. Как себя поведут. Потому что это инстинкты. Это его единственные родные, и с ними Геральт может быть сам собой. Это приятно, просто и спокойно. Если бы только он не начал сомневаться в том, кто он. И как это — быть самим собой, если ты не знаешь, что это такое, потому что ты не знаешь, какой ты — если покопаться в себе поглубже. Будто все, что Геральт думал о себе до этого, должно подвергнуться пристальному анализу и допросу с пристрастием, где на каждый, даже простой вопрос можно дать два противоположных ответа, оба из которых будут верными. «Я ничего не чувствую» и «я чувствую слишком много», «я вижу, куда иду» и «я совершенно слепой», «я хочу, мать его, выпить стакан водки» и «а точно ли я этого хочу? Или это просто привычка, неосознанное желание забыть и не думать?». И так далее. Так всегда происходит, если узнаешь кого-то ближе, чем хотелось бы? Тебе это все вываливают, а ты потом думай, что с этим делать. С Йен они почти не разговаривали — или целовались, или ругались. Если честно, он вообще мало что о ней знает. Если честно, он вообще ни о ком ни хрена не знает, даже о себе. С Цири, правда, по-другому. С Цири они действительно близки: но он тут все же смотрит, как она формируется. Она от него зависит, и это страшно. Но ей будто бы действительно все равно, кто он. Йеннифэр хотела бы, чтобы он был другим, таким, каким она его себе придумала, каким он бы соответствовал. А Лютик где-то посередине: ему не все равно, но и переделывать он Геральта не пытался. Может, потому у него и получается. Переделывать. Делать так, что Геральту неуютно в Геральте. Он не уверен, что хотел бы залезать туда еще дальше: если снова проводить вместе каждый день, чем это кончится? Тем, что Геральт сойдет с ума, просто потому что не предназначен размышлять? У него уже не мозги, а кровавая каша. И все же, когда в Каэр Морхен накануне весны заваливается Трисс, о которой все думали, будто она сгинула под Содденом, говорит, что их с Цири ищет некий Риенс, и этот Риенс устроил барду допрос с пристрастием, от которого Йеннифэр того спасла в последний момент — он только чудом заставляет себя не сразу прыгнуть в портал, а сначала раздать всем указания, попрощаться с Цири и попросить Трисс остаться с ней. Геральт говорит себе, что просто его слишком тянет к Йеннифэр. А Лютик-в-голове говорит ему, что нормальные люди, вообще-то, больше волновались бы за друга, которого пытали, и это первый раз, когда Лютик-в-голове его успокаивает, а не тревожит. Потому что если по правде — на Йеннифэр из Венгерберга ему сейчас почти наплевать. И портал открывается. Цири шепчет что-то одними губами, так, что он не может разобрать. Она вообще в последнее время часто так делает: общается сама с собой. Ее расширенные зрачки — две проруби во льду, налитые темной водой до отказа. — Передавай привет! И привези мне голову этого подонка! — кричит она, словно опомнившись, потому что до этого, узнав новости, только молчала насупленно на отказ взять ее с собой. И сразу же отворачивается, заламывает руки своим жестким, злым образом: словно наказывая себя за что-то. Она хотела бы сказать не это: не глупое, ниочемное «передавай привет», она хотела бы сказать слишком много. Ей только остается надеяться, что Геральт поймет, а Лютик знает и так. Он кивает ей, растворяясь, падая в портал: круглую бездну, из которой льет совсем другой свет. Цири сразу кажется, что она еще раз осиротела: потому что он ее единственный дом, и без него Каэр Морхен превращается в то, чем является на самом деле — пыльным, темным каменным склепом, полным мышиного помета и выщербленных камней. До вечера она уворачивается от ветряка, раз за разом проходит маятник: пока не падает в изнеможении, потирая синяки на ногах. Кудрявая Трисс обнимает ее за плечи. — Геральт будет в порядке, — говорит она, — а вот ты — нет, если продолжишь так напрягаться. Хочешь молока с печеньем? Я сама испекла. — Я не за Геральта волнуюсь. Ты его видела? — Кого? — Лютика, — раздраженно (как можно не понять) фыркает Цири. — Нет… Но этот дурак в надежных руках, — улыбается она. — Почему «дурак»? — Потому что спел про тебя песню, хотя делать этого не следовало. — «Ласточку»? — Что? — Ничего, — говорит Цири, понимая, что по «Ласточке» никто бы ничего не понял. Она — только для них двоих. Почему-то от этого факта она вдруг чувствует себя лучше: будто чем-то теплым ее коснулись. Лютик пел про нее песню, но новую. Ту первую — ее, Цири, песню — он споет только ей, при встрече. Как она и мечтала. — Печенье? — поднимает она глаза. — И молоко. Цири встает, отряхивается. Каэр Морхен научил ее не плакать. Ей нравится трогать свои синяки и ссадины: каждая делает ее сильнее. Чтобы она могла убить Нильфгаардца в черном. За Цинтру и бабушку. Она поправляет выбившийся из ботинка эльфийский кинжал и растрепавшийся локон из копны волос, стянутых в узел на затылке. — Сто лет не ела печенья, — признается и потом спрашивает невпопад, — как, ты сказала, зовут того, кто про нас с Геральтом выспрашивал? — Риенс. Трисс протягивает ей руку. И Цири неуверенно берется: все же здорово, что теперь она не одна тут — из девушек. Что ж, если Геральт не убьет Риенса, ему придется встретиться с ней. И на долю секунды Цири кажется, что даже хорошо, если Геральт не убьет Риенса: чтобы он достался ей полностью. Потому что Геральт просто махнет мечом, а у Цири есть длинный, острый и маленький кинжальчик. И она не будет спешить. А пока можно выпить молока. Съесть печенье. И спросить у Трисс, что она подкладывает в нижнее белье, когда… надо. Потому что, пожалуй, это она могла бы спросить разве что у Лютика, которого тут нет, и то с трудом. Воздух после перехода через портал немного трещит. Пахнет озоном. Геральт оглядывается: задний двор какого-то двухэтажного дома, окруженного забором. Вечерние сумерки, тихие звуки города: цокот копыт по мостовой вдалеке. Слышно, как скрипят колеса телеги. Топот ног — ребятня играет на улице в салки. Их смех. Йеннифэр выходит во двор: все такая же прямая, торжественная, как он ее помнит. У него от этого подворачивает внутри. — Здравствуй, — говорит она. — Здравствуй. — Я бы его подлечила и без твоей помощи. — Хотел тебя увидеть. Он не выдерживает: подходит, тянется, чтобы взять ее за руку. Йен отводит взгляд, по её лицу невозможно ничего прочесть: рада она ему или сейчас сплюнет в сторону? Ужасно сильно пахнет крыжовником и сиренью. — Меня? — усмехается она. — Если бы меня, мог бы заехать раньше. — Не знал, где тебя искать. И потом, разве ты бы не прогнала? — Я и сейчас могу тебя прогнать. — Тогда мы бы не разговаривали. Но ты права: я тут не только ради тебя. Как он? — Пойдем, — тянет его Йеннифэр за горячую, сухую ладонь. — Нормально, уже нормально. Ты его особо не ругай: я это уже сделала. Кажется, он проникся. — Хммм, — тянет Геральт, усмехаясь. Насколько он знает Лютика, тот либо проникся по-настоящему, и тогда Йен не добавила бы «кажется», либо пропустил мимо ушей, не восприняв всерьез. Но Йен вдруг с силой разворачивает его к себе лицом. — Объясни ему, что если он не успел ничего рассказать — то надо радоваться, а не убиваться по тому, что не случилось. Он уверен, что рассказал бы, хотя рассказывать ему особо и нечего. И теперь лежит, думает, как жить дальше. — Этот парень всегда был странным, я просто не сразу это заметил. — Он был с тобой рядом. Лично я думаю, что это подвиг, достойный большой признательности. *** Из Ард Каррайга можно, на первый взгляд, двинуть куда угодно. Но с юга они только что пришли — и возвращаться обратно нет никакого желания. Идти севернее — значит маячить где-то возле Геральта и Цири, рискуя пересечься с ними, что сейчас совершенно лишнее. Даже учитывая, что Цири ему все-таки пробалтывается: о названии того места, куда Геральт ее ведет. Не специально: оно просто вылетает у нее как-то в разговоре, пока Геральт занимается чем-то своим и оставляет их греть воду на костре перед тем, как ложиться спать. — Часто у тебя, — спрашивает Лютик, — предметы… летают? — Не очень, — Цири зябко передергивает плечами. — Не только предметы, если честно. — А еще что? — удивляется Лютик. — Люди. И так она это говорит, что понятно: насмерть летают. И лучше сейчас об этом ее не расспрашивать. — Страшно? — только уточняет он. Цири кивает и, склонившись, прячет лицо за волосами. — Надеюсь, в Каэр Морхене меня научат с этим… справляться. Она, скорее всего, даже не замечает, что проговорилась. А Лютик не указывает ей на это: случилось и случилось, он все равно ни разу не слышал об этом месте и не знает, где оно. — Спой мне колыбельную, — просит она, кутаясь в дорожное одеяло. — Мне сегодня ужасненько боязно засыпать. И он поет: про то, что жизнь — легкая, про то, что он может разогнать всех драконов, построить ей замок из серебра и золота, научить ее летать. Что земля светится, когда они танцуют. Ему действительно хотелось бы постоянно напоминать ей, что мир не беспощаден и не похож на кошмар, но у Цири другой защитник. На востоке от Ард Каррайга — Синие Горы, и делать там, среди снежных шапок, решительно нечего, поэтому он идет на запад — через наезженный перевал Гор Пустельги в Реданию. Оксенфурт все еще заставляет его улыбаться, если он его вспоминает — просто тогда, в восемнадцать лет, он совсем не чувствовал себя преподавателем, ему хотелось шататься по кабакам, петь и больше не возвращаться в комнату студенческого общежития, в которой так сильно пахнет отсутствием Роннера, потому что он больше не заедет выпить с ним местной кислятины, послушать лекцию про современную поэзию, просидеть всю ночь на подоконнике, разговаривая о важном. Створки окна распахнуты, черепичные крыши кажутся накинутым на город лоскутным одеялом, Роннер выдувает дым в теплый воздух спящего Оксенфурта, то и дело свешиваясь вниз — слишком сильно, как кажется Лютику; иногда он придерживает его за локоть. Этого больше не будет, и Лютик стискивает поводья Пегаса, потому что это все еще режет. Пусть лучше ладони режет кожа поводьев. Но почему-то, наверное, из-за Цири, благодаря ей, или потому что он наконец-то повзрослел — это даже в чем-то грустно — ему кажется, что сейчас он мог бы стать учителем: приходить на лекции вовремя, проверять тетради, читать их первые, немного корявые, но искренние стихи, невзначай говорить о том, что мир лучше войны, отвести свою группу на побережье Северного моря, чтобы они слушали, как волны бьются о камни, потому что слова и иногда — имена — похожи на гальку у океана, такие же гладкие и шуршащие. Что, когда на губах остаются соленые капли моря, разбившиеся о берег, можно написать такое же горькое и соленое стихотворение. Просто вытянуть его из воздуха, потянув за какую-то нить, похожую на морскую пену: некоторые ее видят. Некоторые уйдут оттуда с блестящими, вдохновленными глазами: кажется, это то, ради чего можно потрястись в седле. А еще ему Старый Альберт, местный вечный студент, которому было лет под тридцать еще во времена учебы Лютика, задолжал пару бутылок — и ему будет с кем их распить. Наверное, профессор Сталькэ не забыл еще своего худшего ученика, который лучше всех сдал экзамен. Лютик усмехается, вспомнив его лицо в тот момент. И необходимость поставить высший балл, хотя это противоречило всем его принципам. — Проспорили, профессор. — Проспорил, — согласился тот. — География еще никогда не была такой безумной и правильной одновременно. — Так разрешите мне наконец сидеть прямо за глобусом, в котором так здорово прячется бутылка, а лучше, выпейте со мной как-нибудь вечерком: поболтаем о том, почему культ Вечного Огня в Северных Королевствах и культ Великого Солнца у Нильфгаарда суть одно и то же, и почему подобные культы зарождаются независимо друг от друга в разных концах земли. — Опасные речи, выпускник Леттенхоф, опасные. Держите ваш табель и идите с миром, возвращайтесь, когда научитесь выбирать, где их можно вести, а где не стоит. И подмигнул ему, подписывая бумаги. Так что он едет по тракту, останавливаясь в трактирах, периодически принимает приглашения спеть у местных вельмож на пирах, а, заслышав о собрании народа у Дерева Дружбы, решает сделать крюк — ему нравится выступать там: точно знаешь, что не случится ничего плохого, и точно знаешь, что будут слушать, открыв рот, потому что туда приходят слышать поэзию и природу. Это одно из тех священных мест, которые не вызывают у Лютика гримасу отвращения: оно веселое. Под старым раскидистым Блеобхерисом* можно смеяться. И он так расслабляется там, и народ такой приятный и добрый, и они так просят его спеть что-то особенное, новое, что он поет эту балладу про Волка и спасенную им Ласточку, которую написал по пути из Каэдвена. И это большая ошибка, потому что кто-то вспоминает про Старшую речь, кто-то еще вспоминает, что он таскался с Белым Волком — ведьмаком из Ривии, а кто-то третий складывает эти факты воедино, и его заваливают вопросами про внучку Цинтрийской королевы. Под шум спора о том, погибла она или спаслась, его самого уже никто не замечает, и он сбегает оттуда с противоречивым чувством: будто он дал кому-то надежду и в то же время подставился; подставил и их двоих — зимующих в Каэр Морхене. Остается верить, что туда не так-то просто добраться. По крайней мере, гораздо сложнее, чем до него: потому что быстрый удар по затылку он пропускает и в себя приходит, привязанный на вытянутых вверх руках в каком-то подвале. Дико хочется пить, раскалывается голова, здесь невыносимо душно. Предплечья раздирает от боли. — Очнулся, сссобака, — шипит сбоку странный, дерганый мужчина в дорогом бархатном кафтане. Приближается, смотрит ему в лицо. Глаза у него красные и словно слезятся, текут постоянно, будто в них попал дым — но он их не чешет. А рот, напротив, кривится в оскале из мелких, острых зубов, и это словно делит его рожу на две отдельные друг от друга части. — Кто ты? — выдавливает Лютик. — Ах, простите, милейший, где же мои манеры. Меня зовут Риенс, а от вас мне нужно только получить пару ответов на вопросы. Не соблаговолите ли? — Не соблаговолю, — пытается произнести Лютик, но от страха у него выходит какое-то другое слово, «собглаваголю», или типа того. Риенс смеется хриплым, не очень человеческим, визгливым смехом. — И почему же? — Имя у тебя какое-то гиенье, как и голос. — Что? — наклоняется он, будто не расслышал. — Имя, говорю, будто у гиены. Поработай над образом, и люди к тебе потянутся, а так — извини, таким смехом только пугать народ. И получает сильный удар кулаком в живот, от которого плечи сводит еще сильнее. Кашляет, пытаясь набрать выбитый воздух. — А я хотел по-хорошему, — говорит Риенс. — Тебе дороги пальцы, да? На лютне играешь? Оставлю их на потом: на сладкое. С чего начнем? Ты премилую песенку спел. Просто очаровательную. Не поделишься, где же сейчас та птичка, что выбралась из огня в чистое небо света? Княжна Цирилла, внучка Калантэ. Спросив это, Риенс делает знак стоящим за ним двум верзилам, и те начинают раздувать угли в жаровне, мерзко улыбаясь. — Ты же все скажешь, — шепчет эта гиена, — все. Но чтобы был посговорчивее, вот тебе мотивация. И он надевает на голову Лютика плотный мешок, который пахнет землей. Затягивает на шее. Сначала это не страшно, пока воздух есть. Первые секунд тридцать. Потом Лютик начинает мотать головой и мычать, пытаясь его сбросить. Темно. Время движется медленно, неизбежно. Холщовая ткань залезает в рот при попытке вдохнуть. Голова кружится. Мешок снимают, когда он хрипит, согнувшись, дергается в судорогах от нехватки кислорода. Даже не сразу понятно, что можно сделать нормальный вдох. По лицу текут слезы: каким-то непрерывным, стыдным потоком, непроизвольные и горячие. — Где она? — Я не знаю. Правда, не знаю, — скороговоркой начинает Лютик, — ни разу ее не видел. С Геральтом я дружу, правда, но я и с ним не пересекался уже давно, мы виделись в Кераке, и там были на свадьбе, в Зграггене, жуткая история, жених оказался оборотнем… Его прерывает раскаленное железо, прижатое к левому плечу. Кажется, будто оно живое: знает, как сделать больнее, когда больнее уже некуда. Пахнет паленым, и после крика у Лютика течет изо рта слюна, окрашенная в красный. Тело вздрагивает. — Врешь же, — говорит Риенс и снова смеется своим жадным, визгливым смехом. — Тем лучше. Я мог бы залезть в твою голову магией, но это утомляет. К тому же я люблю смотреть, как от боли вылезают глаза из орбит. И Лютик понимает: расскажет. Расскажет. Зачем же она проболталась, глупая. И зачем же он спел эту песню, идиот, просто сказочный долбоёб. Потом это продолжается: мешок, его несвязная, захлебывающаяся скороговорка из смеси правды и лжи: в основном, про то, что он поэт, а поэты часто приукрашивают реальность, и вся эта история — просто слова, стихийная магия слов, призванная будоражить сердце. Что он рад, если его талантом проникся даже такой урод, как господин Риенс, но ничем не может помочь. Белый наконечник железного прута прикладывают то под ребра, то у ключицы, то к предплечью, или просто сильно, до тошноты, бьют кулаком по почкам и животу. Мешок, как ни странно, хуже всего: в нем он совершенно не понимает, сколько прошло времени, ничего не видит и теряет любое представление о мире вокруг. В какой-то момент среди этого ему мерещится отец: он стоит на пороге дома после похорон матери. Они только зашли, на улице шел дождь, вода стекает с сапог и одежды. Дом все еще пахнет ее лекарствами, сладковатым запахом разложения. С момента как она умерла, отец не сказал ему ни слова, даже не смотрел. — Пап, — протянул Лютик, — прости. И тогда он обернулся на него в первый раз за это время. Сел на лавку в темном коридоре, тихо, как-то нормально сказал: — Она тебя звала все время. «Юлиан, Юлиан». Ждала, выла под конец. А тебя не было. Его и в самом деле не было: именно этой ночью он настолько надышался спертым воздухом, ощущением затянувшегося удавкой отчаяния, что просто вышел за дверь — позорно сбежал. Дошел до пристани, залез на старую лодку, похожую на оголенный, высушенный скелет огромной морской твари. Сидел, просто пережидая ночь. Она умирала, а его не было рядом. И с этим ничего не сделаешь, абсолютно никак этому не противостоять, нечего этому противопоставить — как надетому на голову мешку, под которым он сейчас задыхается, так долго, что успевает заплакать уже не оттого, что ему больно, а оттого, что вечером он сказал матери, что все будет хорошо и чтобы она не боялась, а утром он погладил ее волосы, и на пальцах остались запах и смерть. И совершенно нет сил сопротивляться, когда отец подходит и со всей дури бьет его кулаком в лицо. Кричит, что он трус, проклятый трус, и что ему следует поискать себе новое имя («не то, которым она звала тебя, а ты не пришел»). — «Юлиан»! «Юлиан»! Ненавижу! Если решишь сюда вернуться, хоть приблизишься к этому дому, к этому городу, будешь умирать медленнее и страшнее, чем она умирала. Он совсем сдал, его отец: даже бьет небольно, будто сразу постарел на добрый десяток лет, одряб, обессилел. И как же ему, наверное, невозможно смириться с тем, что мать звала только Лютика: а отец не в счет. И как же трудно смириться самому Лютику, что он предпочел не слышать. А еще, зная его отца, точно можно предположить, что уж он-то сделает все правильно, по уму, расчетливо и выверено: не просто бросив проклятие, а осуществив его до конца, потому что он педант и военный, потому что он любит повиноваться скупым рецептам приказов и составлять их. Но Лютику на это плевать: потому что его не было рядом, когда она умирала. Он сваливается с крыльца на черную и влажную землю, размокшую, расползающуюся от дождя. Рядом приземляется его лютня: странная подачка от отца, загадку которой он разгадать не может. Кое-как поднимается и идет, пока может идти, трясясь под холодным ливнем самого северного из Северных королевств, и потом долго — несколько жарких, суровых месяцев у какой-то сердобольной вдовы, нашедшей его возле одной из покосившихся деревень на побережье Залива Праскены — не может согреться, поверить, что дождь кончился. Если Лютик что-то и ненавидит — то это воду с неба, монотонную, выматывающую поступь капель по холодной земле. «Геральт сильнее», — думает он все то время, пока шипит кожа под раскаленным металлом, — в том смысле, что он бы продержался, и это помогает держаться ему, словно молитва. Но, когда мешок снимают в очередной раз, все, что он хочет — это сдохнуть. Если для этого нужно что-нибудь рассказать — он расскажет. Просто не контролирует себя больше, и, если бы не выбитая Йеннифэр дверь, это бы случилось. Он бы снова предал тех, кого любит. Просто потому, что он не может терпеть: совсем не может терпеть, если очень больно. Так может, Геральт прав? Может, зря он ему сказал в один из дней перед отъездом, дескать, не стоит учить ее убивать, пожалуйста. — За ней охотится разведка большинства стран, я уже не говорю о Нильфгаарде. Ей изначально не повезло. Если не будет уметь убивать — ее просто прирежут, чтобы не заявляла права на трон Цинтры. А Нильфгаарду она нужна для чего-то еще: может, они знают о ее способностях. Она умрет, если не научится защищаться. — Но иногда умирают не снаружи, можешь ты понять, наконец? — выкрикнул он тогда неожиданно для самого себя. Слишком эмоционально: и Геральт даже отшатнулся, посмотрел странно. Но махнул рукой, мол, что об этом говорить, если все уже решено. Выбора нет. Геральт заходит в комнату, занимая сразу почти все свободное пространство. — Что ж ты такое недоразумение-то, Лютик? Получается кривовато улыбнуться. — Ну да, я облажался. Прошу прощения. На самом деле, ему не нужно прощение от Геральта: только тошнее будет. Лучше бы выбесился, окунул с головой в дерьмо, как он умеет. Но Геральт смотрит с тревогой и новой, до этого не предназначенной ему светлой тоской. Йеннифэр, когда притащила Лютика домой, очень мило сказала: — Хорош сопли мотать. Что ты хочешь услышать? Что ты чуть не стал крысой? Чуть их не сдал? Что Геральт бы не раскололся? Что я бы не раскололась? Это, наверное, так. Но ты человек, Лютик. И все хорошо закончилось. — Разве это оправдание? — смеется он. — Все равно, как если кто-то предупреждает, что он мудак, и думает: теперь с него взятки гладки. Можно творить любую херню, если ты человек, так, что ли, по-твоему? Она ничего не отвечает, только вздыхает, кладет ладонь на его лоб, и он проваливается в сон. Ему снова снится Роннер, он стоит в рассеченном надвое пространстве: с одной стороны залитая солнцем половина, с другой — черные сумерки. — От тени до солнца всего лишь… один шаг. Ты сгоришь, если выйдешь, — говорит он. — Что это значит? — спрашивает Лютик. И жалуется ему: — Я чувствую себя больным. Не уходи. — Дай руку, — Роннер протягивает свою, но дотянуться до нее не получается, будто Лютик вдруг отодвинулся на огромное расстояние. Роннер безумно улыбается, делает один шаг на солнце и действительно сгорает: растворяется за секунду. Но почему-то это кажется единственно возможным, желанным для него исходом. Когда он просыпается в следующий раз, уже подлеченный, без дикой, раздирающей боли во всем теле, будто его переехала пара телег, они с Йеннифэр говорят нормально. Оказывается, она тоже была там, слушала, как он пел, и решила потом найти, узнать, как Геральт, и попросить держать язык за зубами: «про Львенка из Цинтры не пой. Никогда больше». — А еще я за тебя волновалась, — внезапно говорит она, и он давится мерзким лекарственным зельем, которое пьет из чашки. — Я думал, ты меня на дух не переносишь. — Так и есть. Но еще я почему-то тебя люблю. Ты светлый и сильный мальчик. От этого Лютику хочется скрыться, спрятаться: от ее незаслуженного признания. Жжет хуже, чем каленый металл. И он прячет голову куда-то в ее подставленное плечо, в руки, потому что сейчас она так сильно пахнет матерью. Все женские волосы пахнут похоже? Чем-то, неуловимо напоминающим детство. И теперь над ним стоит Геральт. Стоит, молчит. Мигает желтыми глазами, словно он маяк посреди моря. Лютик моргает, и Геральт уже перемещается: садится на край кровати. — Не закрывай глаза, — просит он. — Ты же счастливчик. — Как там Цири? — сглатывает Лютик. — Скучает по тебе. Передавала привет. — Мммм. — Я думаю отвезти ее учиться в Элландер, к Нэннеке. — Храм Мелитэле? Что ж, даже не знаю, что хуже: постоянные тренировки с мечом или постоянные молитвы на коленях и пост. Геральт усмехается. — Я думал, ты не хочешь, чтобы она росла среди сплошных орудий убийства. — Я думал, ты не хочешь, чтобы ее могли легко убить. Какое-то время они молчат, а потом Геральт спрашивает: — Тебе пальцы не поломали? — Не успели, — Лютик тянется, по-детски щелкает его по носу в доказательство, и Геральт беззлобно фыркает. — А что? — Спой, Лютик, — вдруг просит он своим новым голосом, совсем не рычащим. — Почему-то хочется, чтобы ты спел. Двигаться больно, и Геральт поддерживает его, помогая сесть. Хочется уткнуться в него тоже и позорно расплакаться, но Геральт вручает ему лютню, в которую можно вцепиться, перебирать струны. Голос сорванный, хриплый, срывающийся, будто совсем не его, и губы разбиты: у Риенса был тяжелый перстень. Песня от этого тихая, донельзя, наверное, сопливая, но ему все равно: Геральт сам попросил. Лютик тоже очень скучал. Милый, милый брат Геральт. Не твоя вина, что у этой дороги нет конца, но резкие повороты. Кажется, мир Лютика слишком любит, иначе как объяснить, что Геральт действительно слушает? И глаза у него странно блестят. Допев, он откладывает лютню, все-таки тянется к руке Геральта, просто проверить: она тоже отодвинется куда-то невозможно далеко? Но Геральт отвечает: хлопает его по тыльной стороне ладони, сжимает на секунду, как бы говоря: «Ничего. Ничего». — Я чувствую себя больным, — признается Лютик еще и ему. — Тебе лучше было не приходить, но раз уж ты тут — не уходи, пожалуйста. — Ты ведь даже не знал, где мы. О чем переживать-то, а? Не волнуйся. Главное, жив остался. — Каэр Морхен, — тихо говорит Лютик. — Еще бы секунда, и я бы сказал: Каэр Морхен. Это все, что мне надо было сказать, и он бы отстал. Все бы закончилось. Глаза у Геральта вспыхивают желтым, но сразу гаснут. Настоящий Лютик совсем не такой, как тот, что был в его голове: он растерянный, запутавшийся и дрожащий. Вряд ли этот Лютик сейчас способен учить его жизни. Лицо у него кривится в попытке не расколоться, не рассыпаться. А потом он вдруг рычит, как никогда раньше при Геральте, как Геральт и не думал, что Лютик может: — Да почему ты молчишь?! Я ведь заслужил, все ведь правильно. Только не молчи. Grealghane*! Геральт только странно, тоскливо улыбается: это выводит Лютика из себя. Он отворачивается, садится к Геральту спиной. Хочется свернуться клубком, потому что больно, и как-то совсем, совсем одиноко. Ему на плечи падает одеяло, а потом Геральт его подталкивает, чтобы лег. И Лютик ложится. Кажется, у него жар: по крайней мере, голова тяжелая, как в тумане, и слегка потрясывает. — Ну… не рычи, — медленно тянет Геральт, положив руку ему на лоб. — Сердце расстроишь. «Как лютню, что ли?» — сквозь гул думает Лютик. «Ну точно, как лютню». Сил, чтобы рычать, и в самом деле не остается. В окно заползает солнце, делит комнату на две почти равные половины. Им достается та, где темно.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.