***
Чёрное, чёрное, красное. Белый просвет. Он снова в темнице. Нет, в другой. И это не он. Не он, но как бы он. Смотрит чужими глазами, дышит иначе, чувствует слабее. Всё притуплено как будто. Обычно он видит острее, а сейчас размыто, и неясные силуэты. Руки… его руки, но темнее, грубее, ужасные руки. Эти руки нащупывают очки, водружают на нос, и всё становится чётче. Воет сирена. Это она его разбудила. Точно. А ещё крики. И какой-то нарастающий гул. Там звенят чем-то, бегают, тяжело топая и стреляют — снова и снова, снова и снова. Он переглядывается с сокамерником в такой же оранжевой робе, как у него. Тот забился в угол и молится, перебирает пальцами чётки. Он смотрит на свои руки. В них ничего. Он не верит ни в какого из богов, никогда не верил и не собирался. Но стрельба стихает, и топот тоже, а гул становится громче, и заключённые в других камерах кричат громче, кто-то рыдает и просит о пощаде, кто-то ударяет по стене чем-то тяжёлым, слышится треск дерева, звон металла, щёлкают бусины в пальцах соседа, и он подаётся вперёд, повторяет за ним слова молитвы, сползает на пол, складывает ладони — одну к другой, поднимает над собой, а потом приходят холод, темнота и боль, раздирающая тело, внутренности, всю душу. Чёрное, чёрное, красное. Мерцают звёзды — их так много, всегда было много здесь. Так видно, так хорошо. Рука тянется к ночному небу — тоньше, чем у него. И сам он будто ниже и легче. И вообще не он, а она. Под пятками что-то странное, и пальцам больно. Новые туфли жмут. Но ноги в них смотрятся отлично. То, что надо для встречи с тем самым. В груди тесно и волнительно, и можно потерпеть неудобные туфли, и платье это вызывающее, она раньше такие не носила, но и на свидания раньше не ходила. Стоило уехать из Шеньяна, чтобы начать. Вот и центральная улица, здесь в кофейне он должен ждать. Но идти почему-то тяжело, и дело не в туфлях. Холодно так, что кровь стынет в пальцах, пятках, во всём теле. Она пытается уцепиться за кирпичную стену, царапает ногтями и ломает их. И в ушах гудит, гудит так, что голова вот-вот взорвётся. Её толкают, кто-то проносится мимо, кто-то падает рядом. Она ищет глазами его, но его нет — может, вообще не пришёл. Пусть бы не пришёл. Пожалуйста, только бы он не пришёл, чем так, чем он бы тоже. Она не понимает, что происходит, почему гаснут фонари, почему так холодно, почему кричат люди и почему так страшно. Она обнимает себя, хочет согреться, когда что-то огромное и тёмное нависает над ней и начинает сдирать кожу. Чёрное, чёрное, красное. Блеснула монета в луже. Не фонтан, но и этого могло не быть. Он подцепил её, сковырнув с земли вместе с грязью, обтёр об себя, убрал в карман. Пора бы и согреться. Ночи и так холодные, а сегодня так вообще. И вроде снег не обещают, днём солнце проглядывало, а сейчас будто и кости леденеют. Может, пристать к этому господину в тёплом пальто? Может, подкинет ещё деньжат. Когда желудок сытый, то и тепло держится дольше. Но господин спотыкается и заваливается как-то смешно на спину, отползает по-крабьи, выставляет перед собой руку с портфелем, и другие люди тоже валятся — как домино. Он бы хихикнул, но горло сдавило холодом, а потом что-то дёрнуло изнутри, и всё стало красным-красным в чёрном-чёрном. Чёрное, чёрное, красное. Мутит и шатает. Слишком много выпил, но как же хорошо. Посмотрел на руку, улыбнулся золотому кольцу на безымянном пальце, похлопал по карманам в поисках сигарет и зажигалки. Из клуба вывалились приятели — такие же шатающиеся и довольные. Кто-то стукнул в грудь, гикнул, другой поднял бутылку, провозгласил тост за новую жизнь, за его дочь. Он хлебнул пива, утёр с подбородка остатки. Вдруг что-то ударило под дых — не вздохнуть. Приятель, тот самый, что поздравлял с рождением дочери, побледнел, зашарил по горлу, выпучил глаза и закхекал, другой навзничь упал, заверещал, размахивая бутылкой с пивом и обливаясь. Он сам стоял вмороженным в землю, шагу ступить не мог, только беззвучно открывал рот, замерзал и сходил с ума от ввинчивающегося в мозг жужжания. В глазах двоилось, троилось, размывалось. Кажется, он плакал, потому что щекам было больно от горячих слёз. Кажется, он кричал, потому что хотел заглушить это жужжание. Кажется, он молился и пытался драться, потому что хотел жить, потому что должен был вернуться домой, к ней, к ним. Кажется, он… Чёрное, чёрное, красное. Мешанина цветов, звуков, мыслей, желаний, улыбок, оскалов, смеха, рыданий, взглядов, слов, обрывочных фраз, шороха одежд, листьев, бумаги, стука капель воды, монет и сердец, взмахов рук и ресниц, хруста костей и подарков в руках. Руки, руки, руки — всякие, разные, смуглые, белые, чуть розоватые, с заскорузлыми пальцами, тонкими, длинными, короткими, пухлыми. Лопается кожа, взрывается, хлещет кровью оттуда, фонтанами, брызгами, всё заливает красным, красным, темнеет, чернеет, сливается красное с чёрным. В нитях, прожилках, пульсирует, жмётся, дрожит и вздымается, просит ещё, прогибается. Чёрное, чёрное, красное. Сяо Чжань в кресле у его кровати. Так не бывает. Не должно быть. Это сон. Всё ещё сон. Сейчас он встанет и уйдёт. Нет, не встанет. Рассеется. Растает. Рассыпется, или что там ещё с людьми во снах происходит. Это же сон? Или не сон? Но Сяо Чжань не уходит. Смотрит в свой телефон, темнеет лицом, дрожит подбородком, губами, потом поднимает взгляд на него, смотрит пытливо, осуждающе, качает головой укоризненно, а за его спиной притаился чёрный-чёрный, протянул к нему красные языки, с которых ещё капает тёплая, свежая, обхватывает тонкую шею и душит, сжимает, пока не рвётся кожа, и не брызгает горячее, вкусное, самое вкусное. И Ибо кричит, вместе со всеми кричит, вытягивает руки и срывается на судорожные всхлипы — красные, полностью красные, в ошмётках чужой плоти, в волосах, обмотанных вокруг пальцев, в жёлтоватой слизи и в белом крошеве то ли костей, то ли зубов, и сам он тонет, погружается в трясину, утягиваемый руками, сотнями рук — они повсюду, под одеждой, под кожей, застилают глаза, залезают в рот, оттягивают и рвут его, и тянут, тянут, тянут. И только можно, что биться, вырываться — без шанса на спасение. — Тшш. Тише, тише. Да успокойся ты, — ласковый голос над ухом. Его голос. Так звучит только он. Его сердце. Так бьётся только оно, только для него. И надо бы открыть глаза, посмотреть, убедиться, но страшно, очень страшно. Увидеть снова, как таоте забирает его, пусть и во сне — нет, не готов. А если не во сне? Что, если это было не во сне? Что, если это было предупреждением, и сейчас не сон, и сейчас таоте явится и возьмёт его, чтобы бросить как собака потом обглоданную, обслюнявленную кость к ногам? Скажет: «Ты же хотел, ты же просил. Я собрал. Всё собрал. Сколько мог унести, всё собрал. До самых краёв, как бы не расплескать. Сможешь принять всё? Вынести всё? Уверен, что выдержишь?». И обдаст зловонным дыханием, обдаст запахом свежескоженных душ и тошнотворно-приторным смрадом разлагающихся тел, прижмётся своим жутким ртом к его губам и отдаст всё до капли, наполнит такой силой, что того гляди и лопнет, как перезрелая дыня. А таоте улыбнётся ласково, грустно и спросит: «Хочешь ещё, маленький принц? Жду не дождусь встречи с тобой там, потом. Буду смотреть за тобой, маленький принц. Чем сильнее, тем слаще». — Всё хорошо. Теперь всё хорошо, — тёплая рука коснулась лба, тёплый он рядом. Не надо открывать глаз, чтобы увидеть — слышит и чувствует. Под веками жжёт и мокро, в груди жжёт и сухо, пусто, гулко. И мутит. Снова. Невысказанное царапает горло. Он сглотнул вязкую слюну и всё же решился посмотреть на него — ещё тоньше, бледнее. Нездоровая бледность. И губы почти слились по цвету с кожей, тёмными лунками выделяются корочки заживших ранок. Он ведь никогда не кусал губы, он ведь всегда так заботился о своей витринной внешности, а тут обкусанные издёрганные губы, и сам он весь какой-то издёрганный, забравшийся в кресло ногами — умопомпрачительно длинными ногами, открыв взору острые косточки, и круги под запавшими покрасневшими глазами — самыми красивыми глазами. — Самый красивый Чжань-гэ. Кажется, он сказал это вслух. И сам не узнал свой голос. Ниже обычного. Хриплый и ломкий. — Бо-ди, — прошептал Сяо Чжань. Ибо отвернулся и уставился в стену. Хотел бы смотреть на Сяо Чжаня, всегда смотреть только на него, но может ли он теперь? Вправе ли? — Ты… ты хоть ел? — спросил и не удержался, повернулся к нему. Сяо Чжань кивнул, скромно улыбнувшись, осветившись. Зачем? Зачем он такой? — Пиццу. Твоя мама меня накормила. Усадила за стол и пыталась заставить съесть всю. Я ей говорю — не влезет в меня столько. А она меня доходягой назвала, представляешь? Вы с ней похожи. — Пиццу? — Ибо хмыкнул, — ананасовую? — А ты откуда знаешь? — Я только её и заказывал, когда… тогда. Пробовал другие, но эта нравилась больше всех. Вообще ананасы любил. Мороженое и то — ананасовое лопал. Вот и мои по привычке, видно, тебе ананасовую заказали. Они другого и не знают. — Было вкусно, кстати. — Ага, — сказал Ибо и снова отвернулся к стенке. Повозил по ней взглядом. Отстранённо подумал, что зря это — зря он не подумал сюда налепить чего-нибудь, сейчас было бы на что залипать. Вздохнул. Дальше откладывать нет смысла, наверное. Если рвать, то вот прям сейчас. — Ты знаешь? — спросил тихо. — Знаю «что»? — отозвался Сяо Чжань и перебрался к нему на кровать, присел сбоку. Смотреть в стену стало труднее. И в груди будто больнее. А язык совсем тяжёлый, неподъёмный. — Ты знаешь, что я сделал? Что натворил, чтобы собрать силу? — Нет. — Почему? Телефон разрядился? Дать планшет? — Да нет, я зарядил уже телефон, всё нормально с ним. Даже, вот, родителям отзвонился. Сказал, что отлично отдыхаю в Лондоне, по выставкам хожу, — рассмеялся Сяо Чжань. Ибо оторвался от созерцания стены и непонимающе выгнул брови. — Ну кто-то из твоей родни подсуетился, видимо, и на странице моего агентства в вейбо появилась информация о том, что я взял недельный отпуск и умотал в Англию. Это было до того, как Юнхуа явилась за нами. Так что, теперь ты мне должен реальный отпуск в Англии. И поход по выставкам. Вместе. На Ван Гога хочу. Ван Гог. Почти как ты, только Гог… — Сяо Чжань? — Ван Гог. Тоже король. Ты видел его подсолнухи? Я тебе покажу. В интернете не то. Надо на сами картины смотреть, своими глазами. Мы… — Чжань-гэ! — повысил голос Ибо. Сяо Чжань замолчал и удивлённо воззрился на него. Ибо сморгнул. В глазах опять щипало. Какой тут Ван Гог, какие подсолнухи, когда… — Чжань-гэ? — Бо-ди? — Ты должен узнать. — Расскажешь? — Нет, я… я не могу. Но… ты должен. И, возможно, после этого ты не захочешь со мной ни в какую Англию, ни к какому Гогу, ни вообще что-либо со мной. Ничего со мной не захочешь. Возможно… возможно, ты захочешь забыть меня. И… не перебивай, пожалуйста. Если ты захочешь забыть, я пойму и… устрою это. Ты забудешь и будешь жить как жил. — Но, Ибо, я не хочу этого, — Сяо Чжань звучал совсем потерянно. Ибо зажмурился. Чёртова стена. Почему на ней ничего нет? — Это ты сейчас так говоришь. А потом узнаешь и поймёшь, что я такое. Ты возненавидишь меня и будешь прав. Я сам себя… тварь, какая же я тварь. Мы все твари, Чжань-гэ, — он резко сел на кровати и развернулся к Сяо Чжаню — нос к носу, глаза в глаза, губы в губы. Схватил его за плечи, сжал с силой и оттолкнул, сбросил с кровати, встал сам. Его потряхивало, било как в лихорадке. Забытое чувство. Как же он ненавидел себя тогда за эту человеческую слабость и как же сейчас за совершенно другое — за то, что стал таким же, как и они все. Стал хуже. Сяо Чжань не делал попыток подняться. Всё так же лежал на полу и смотрел расширившимися глазами, смотрел так сочувственно и нежно, что хотелось его растоптать, наорать на него, чтобы он не смотрел так, не смел жалеть его, потому что он не заслуживает жалости, не заслуживает его взгляда, его всего не заслуживает. Никогда не заслуживал. Зачем он вообще к нему сунулся? Зачем втянул во всё это? Зачем позволил себе узнать его? — Зачем ты со мной? Почему ты всё ещё здесь? — спросил глухо, скрывая за рыком подступающий скулёж. — Я не смогу сам уйти отсюда, — Сяо Чжань развёл руки. — Только поэтому? — Не только. И я много раз уже говорил тебе — я сделал свой выбор. Этот выбор — ты. Я выбрал тебя. Какими словами тебе ещё донести эту мысль? — Ты не знаешь всего. — Ну так расскажи? — Нет. Я не могу. Мне… я трус, Чжань-гэ. Не только мерзкая тварь, но ещё и трусливая мерзкая тварь. А ещё эгоистичная трусливая мерзкая тварь. Я решил, что достоин спасения. Решил, что лучше убью многих ради того, чтобы спасти себя, свой клан и тебя. Нет. Ты бы и так мог спастись. Хайкуань бы наверняка успел спасти тебя. А мы бы… Мы бы исчезли. Но так было бы правильно. Надо было так и сделать, надо было, надо было! Он заорал и ударил кулаком в стену — та тут же отозвалась трещинами и тёмным пятном крови. — Видишь эту кровь? — Ибо протянул всё ещё сжатый кулак Сяо Чжаню, — а теперь видишь, как она исчезает, втягивается обратно. Это не она втягивается, это я её втягиваю, мой организм её втягивает, всасывает, забирает. Ненасытный организм, ненасытный я, все мы. Оп, и нет ничего. И я снова жив, технически жив и здоров, а люди мертвы. Сотни, тысячи людей мертвы. Я не знаю, сколько именно он собрал, как много принёс, но меня распирает от этой силы, раздирает изнутри от их боли. Я не могу, Чжань-гэ. Я больше так не могу, не могу. Зачем я это сделал? Почему… я должен был сдаться, должен был. Я не понимал. Трус, какой же я трус. Ненавижу, ненавижу! Он опустился на пол, закрыл лицо руками, вдавил их до боли в глаза, стараясь загнать слёзы обратно. Постыдные слёзы. Сука. И он ещё плачет. Толку рыдать, когда почти собственнолично угондошил стольких. Что толку им его слёзы. Рыдающий монстр. Плечи накрыли тёплые руки. Он дёрнулся в попытке сбросить их. Не удалось. Сяо Чжань обнял его и притянул к себе, погладил по волосам, застрял в них пальцами, распутал пряди, убрал одну за ухо, уткнулся в шею носом и задышал тихо, размеренно, успокаивающе — в противовес своему же сердцу, которое билось громко, отдаваясь прямо в грудную клетку Ибо, словно высказывая что-то его сердцу, что-то сбивчивое, отчаянное, сильное. — Я слушал всё, что ты мне говорил, — тихо сказал Ибо ему в плечо, — я верю всему, что ты говорил. И я думал… думал, что смогу скрыть это от тебя. Но понял, что не могу. Так нельзя. Нечестно. Всё то, что ты говорил тогда, ты говорил тому Ибо, который не тот, что я сейчас. Ты говорил это до того, как я сделал то, что сделал. И возможно этому мне ты не захочешь уже сказать то, что сказал. Поэтому… — Я понял тебя. Но как же я узнаю, если ваши чистильщики уже вовсю работают? — О, такой масштаб не скрыть никаким чистильщикам, — едко усмехнулся Ибо, и что-то горячее капнуло Сяо Чжаню на шею.***
Дом встретил его пылью и истошным мявом Орешек. Дёрнув хвостом, она всё же дала себя погладить, но колбаской, как бывало раньше, не разлеглась, а, вывернувшись, засеменила короткими лапками на кухню. Сбросив кеды, Сяо Чжань последовал за ней. Одна чашка оказалась доверху забита кормом, в другой была вода. Сяо Чжань пригляделся — и даже без шерстинок. Видать, недавно меняли. — И чего орёшь тогда, а, девочка? — обратился он к Орешек. Та муркнула и потёрлась о его ноги. Сяо Чжань почесал затылок, придирчиво осмотрел отросшие ногти. Мда, съездил в Англию на выставку Ван Гога. Открыл холодильник, закрыл холодильник. Помялся с ноги на ногу. Прошёл к бару, заглянул туда, выудил пару бутылок вина. Поискал глазами пакет или хоть мало-мальски приличную коробку. Нашёл не распакованный подарочный набор мужской косметики. Хмыкнул. За диваном обнаружился тот самый приличный пакет — из твёрдой бумаги, матово чёрный. То, что надо. Спустя минут десять Сяо Чжань уже стоял у двери соседа и трезвонил в дверь. Время девять утра. И, кажется, пятница, но уверенным в этом он себя не чувствовал. Он вообще себя плохо чувствовал и двигался скорее на автопилоте, чем сознательно. Всё то время, что он был дома у Ибо, телефон жёг карман, но открывать ленту там он не хотел, не мог. И теперь ловил себя на мысли, что всё ещё оттягивает этот момент, как будто и впрямь что-то может измениться в нём, в его отношении к Ибо после того, что он там увидит. — Ну, чего опять? — сосед открыл дверь и одарил хмурым взглядом. Причёсанный, прилизанный даже, набриолиненный почти. В идеально отглаженном, отпаренном офисном чёрном костюме, и рубашка такая белая, что аж глазам больно. И вроде тот же самый сосед, а вот совсем иначе смотрится. — Я поблагодарить пришёл. За кошку. Спасибо, — Сяо Чжань протянул пакет. Теперь, глядя на гладко выбритое лицо, мысль презентовать ещё и набор косметики не казалась такой глупой. Наоборот. — А, это, — сосед расплылся в искренней улыбке, — пустяки. Люблю кошек. Она у вас хорошая. Тоже, вот, теперь думаю кошку завести. Приятно, должно быть, когда кто-то встречает. — Ага, — Сяо Чжань потоптался, не зная, как свернуть уже разговор и пойти наконец спать. Сначала спать, а потом всё остальное. — Я смотрю, командировка выдалась изматывающей, — сказал сосед. — Ага, — ответил Сяо Чжань. Изогнул губы в подобие улыбки, пробормотал ещё раз неловкое «спасибо» и, не дождавшись хлопка двери, поплёлся к себе. Дома он снял всю одежду, затолкал в стиральную машину, выставил режим и долго наблюдал за тем, как набирается вода, как смешивается с порошком, и всё пузырится, белеет, а потом крутится, вертится — так быстро, что и не понять, где там что. Завис настолько, что опомнился только после того, как машинка известила об окончании программы. Попытался вспомнить, о чём же думал — не смог, будто ушло в сток вместе с мыльной грязной водой. Потом он так же долго мылся, брился, чистился, стриг ногти. Растирал лицо и хлопал по нему, шипел от слишком освежающего лосьона. И снова зависал, глядя на то, как вода ударяется о дно ванной, как разлетаются брызги и оседают каплями на белых стенках, как мерцают в них электрические блики от лампы наверху. Вымытый, одетый в чистое домашнее, сидел на разобранной кровати и крутил в пальцах телефон. Пару раз смахнул по экрану заставку, но так и не решился открыть ленты. Зашла Орешек, посмотрела на него вопросительно, запрыгнула на кровать — что было особенно умилительно с её короткими лапками. В другое время Сяо Чжань бы восхитился и взялся бы снимать, как она устраивается в изножии кровати, как взбивает одеяло, мнёт его и укладывается наконец, сонно смеживает веки, убеждая не валять дурака и присоединиться, замурчать вместе. Но в руке тяжело от телефона. Обычно он и не ощущается — настолько неотъемлемый, привычный, но не сейчас. — Это не ты трус, — сказал Сяо Чжань телефону и качнул головой, усмехнулся горько, — это я трус. Но ты прав — так нельзя. Я должен хотя бы попытаться разделить это с тобой. И он разблокировал экран, ткнул в значок приложения, отбил пяткой секунды, пока всё подгружалось, и впился взглядом в стройные ряды иероглифов и яркие пятна фотографий. «В результате серии взрывов в тюрьме Шеньян в провинции Ляонин погибли более 700 человек» «Взрывы на центральной улице Шеньяна унесли жизни 147 человек» «Семьи из Фусиня оплакивают своих близких, погибших в результате взрыва…» «Во время взрыва в Чаояне погибла чемпионка по…» «Как выглядит центр Чэндэ после взрыва…» «Она праздновала свою победу над раком — мать о погибшей Цао Минь» «Ночь взрывов — общее число жертв достигло…» «Серию взрывов устроил 36-летний безработный?» «36-летний Ли Джавэй признался в организации серии взрывов» «Я хотел взорвать Пекин — Ли Джавэй о причинах…» «Смертный приговор? Что ожидает 36-летнего подрывника» Шэньян, Фусинь, Чаоян, Чэндэ, Пекин. Нет. До Пекина не успел. Последний «взрыв» прогремел за час до рассвета. Но и того, что успел, того, что собрал… Сяо Чжань выронил телефон, уронил голову в ладони, сдавил её, выдохнул. Вдохнул. Поднял телефон, аккуратно положил его на край прикроватной тумбочки. Прошёл в гостиную, включил телевизор, нашёл новостной канал, сделал громче, сел на диван. На экране диктор рассказывала всё то, что он уже успел прочитать. Только вместо фотографий по ящику крутили видео — изуродованные взрывами дома, улицы, изуродованные горем потерянные лица людей, потом шли опять фотографии — тех, кто погиб. Сяо Чжань сделал тише, прикрыл глаза, посчитал до шестидесяти, открыл глаза и прибавил громкость, стиснул зубы. Фотографии сменились видами какого-то пресс-центра. В середину вывели мужчину в оранжевой униформе, с руками, заведёнными за спину. Короткий ёжик волос, широкий нос, маленькие глаза под средней густоты бровями. Ничего особенного. И взгляд неживой. Механический. Можно даже не слушать, что он будет говорить, как отвечать — всё равно ничего своего не скажет, уж в этом Сяо Чжань был уверен. Словно в подтверждение его слов человек в оранжевой униформе на экране подробно рассказал о том, как и где он ставил бомбы, упомянул, что был надзирателем в тюрьме Шеньяна. Сказал, что всё надоело и захотелось фейерверков. Сяо Чжань смотрел на него и больше не слушал. Думал о своём. Как они это устроили? Как замаскировали всё под взрывы? Не стали же они для этого на самом деле всё взрывать? А как тогда? Что за мощная у них команда оформителей-декораторов, что так всё подрихтовали? Или это всё массовый гипноз и на самом деле ничего там так не выглядит, но всех заставили думать именно так? Не случайно же диктор обмолвилась, что на место происшествия не пускают никого из прессы, и все кадры распространены пресс-службой Министерства общественной безопасности КНР? Но люди, погибшие люди были реальны. Сотни погибших. И всё ради того, чтобы выжил один клан, ради того, чтобы выжил его Ван Ибо. Сяо Чжань простонал и откинулся на спинку дивана, схватил футболку на груди, оттянул и несколько раз стукнул себя. Больно. Как же больно. Но если ему так, то как же Ибо? Ведь он, по сути, ещё мальчишка. Пусть и другой, пусть и сильный, очень сильный, но мальчишка. И больший человек, чем думал про себя. И как же он теперь сможет жить с этим, с таким грузом? Как выдержит? А если не выдержит? Сяо Чжань выключил телевизор и взлохматил волосы, с силой провёл ногтями по коже головы. Прислушался к себе. Ничего не изменилось. В нём ничего не изменилось. Та самая прогрессирующая атрофия чувств, начавшаяся после смерти менеджера Фэнь? Или что-то другое? Он снова стукнул себя в грудь. И снова. Сильнее. Нет. Он чувствует. Он живой. Ведь живой? Он встал. Походил по квартире. Прошёл на кухню и поставил чайник. Опёрся о стол. На пороге показалась Орешек — позёвывая и потягивая лапки. Села, обернула вокруг себя короткий хвостик и недоумённо уставилась на хозяина. «Чего спать не идёшь?» — ясно читалось в её круглых жёлтых глазах. — А если он не придёт? Больше никогда не придёт? — слетело с языка прежде, чем успело сформироваться в осознанную мысль. Спросил и сам испугался озвученного. «Что я буду делать тогда?» — посмотрел на Орешек. Та моргнула и зевнула, показав белые клычки и розовый язычок. Сяо Чжань кивнул, налил горячей воды в кружку, открыл холодильник, достал бутылку с холодной — разбавил кипяток. Залез в шкафчик с лекарствами, вынул коробку, нащупал бутылёк с успокоительным, высыпал на ладонь сразу шесть драже и залпом заглотил все. Сон всё равно не шёл. Ни в один глаз. Думалось всякое, вспоминалось. В ногах уютно мурчала Орешек, но пальцы мёрзли. И внутри всё мёрзло, разворачивалось в огроменный ледяной пион с кучей лепестков, каждый из которых вспарывал острыми краями сердце. Он прижал кулак к груди, ударил. Прокашлялся. Как будто давило что. Драже не растворились? Да нет, не может быть. Сел, поймав вопросительный полусонный взгляд Орешек «Чего тебе опять неймётся?», прошлёпал по холодному полу в туалет, сполз по стенке и завыл, заплакал, сам не понимая, почему именно, из-за чего, вроде ничего же не чувствовал, когда читал, смотрел всё это. Да и сейчас не сказать, что чувствует, просто дышать больно, тесно. И вертится всё, качается. Что это? Зачем это? И «хоть бы он пришёл, что ли. Потому что вот так одному ещё хуже. И он там один, опять строит из себя сильного. Зачем? К чему? Не нужно было с ним соглашаться. Слать надо было со всеми доводами и сидеть рядом, пока вся дурь не выйдет. И не знать, ничего этого не знать. Пусть бы оно само прошло мимо, улеглось, забылось, а он бы когда-нибудь, может, узнал, когда-нибудь много позже. Или лучше вообще не узнал, потому что смысл в этом знании, когда нельзя его разделить?» Ночью он не пришёл. И на следующую ночь не появился. А в воскресенье позвонил новый-старый менеджер, попросил прощения, что не встретили в аэропорту («Но вы же сами настаивали, и госпожа директор пошла вам навстречу»), сообщил, что выслал на почту график работы на эту неделю, на месяц вперёд, посоветовал лечь спать пораньше и быть завтра в форме — завтра его приведут в порядок после недели отсутствия у стилистов и вечером ему надо появиться там-то и там-то, чтобы сверкнуть улыбкой и разрезать золотую ленточку. Сяо Чжань вежливо со всем согласился, заверил, что всё будет сделано («и он снова послушный айдол»), закинулся снотворным и, обняв Орешек, завалился спать.***
Тяжелее всего дались первые две недели. Временами ему казалось, что он и не просыпался — просто выпил один раз снотворного и теперь плыл по снотворным рекам к снотворным берегам, а измученное чертовщиной сознание заваливает его рутиной, словно говоря: «Вот она самая классная жизнь, вот так же хорошо, а? Ну чего ты в самом деле раскис? Давай, соберись! Это ведь то, о чём ты мечтал. Работа мечты! Жизнь мечты!». При этом фанаты во снах не стали менее дикими — как и прежде тянули к нему руки, тыкали в лицо телефонами, ослепляли вспышками камер, щипали, надеясь урвать кусочек и орали-орали-орали. Он смущённо улыбался, кивал им и пробивался то к студии, то к пресс-центру, то к машине, то ещё куда. Спустя месяц стало казаться, что вот это настоящая жизнь, а то, что было прежде, приснилось. Сначала ещё по всем каналам мелькали новости про взрывы, забравшие тысячи жизней, транслировали судебные заседания, извещали о том, что подрывника приговорили к смертной казни, а потом «приговор приведён в исполнение». И как-то незаметно с течением времени всё стало сходить на нет — меньше новостей, меньше упоминаний, и почти забылось вовсе, вытеснившись другими инфоповодами. Кто-то кого-то оскорбил, кто-то у кого-то прощения попросил, кто-то изменил кому-то, юань упал-отжался, Америка — агрессор, мы — молодцы, смотрите, тренд сезона, какого цвета платье, это туфли или что? И Сяо Чжань не выдержал, когда понял, к чему всё идёт. Замаскировался как можно тщательнее, выбрал бар недалеко от дома, выпил там две бутылки пива — его-то и с одной могло унести, а с таким настроем и подавно, но он решил наверняка, чтоб шатало и мотало, чтоб согреть наконец свою кровь, словно застывшую. А то, что ноги заплетаются, так это ладно, это терпимо. Он дошёл до какого-то закутка между домами, прислонился спиной к стене и засмеялся — горько, с надрывом. И смеялся до тех пор, пока воздух в лёгких не начал иссякать, а смешки не сменились всхлипами и пошмыгиваниями. — Ты трус, Ван Ибо! — крикнул Сяо Чжань в пустоту, — я хотел тебе тогда сказать, что ты не трус, что я не оправдываю тебя, что это больно, чертовски больно и плохо, очень плохо, но… Но! Но надо быть смелым, чтобы решиться на такое, надо быть тобой. Я многое хотел тебе сказать. И то, что люблю тебя. Всё равно люблю. Всё равно хочу быть с тобой. Но ты струсил. Ты не дал мне шанса. А теперь пытаешься стереть мне память? Так не пойдёт, слышишь? Ты глупый трусливый мальчишка! И тут кто-то прерывисто вздохнул — так, как если бы пытался сдержаться, но не смог. Сяо Чжань напрягся, вглядываясь в темноту. Никого. Вроде никого. Только ветер гоняет скомканный бумажный пакет и обрывки газет, и те шелестят, перекатываясь с места на место. Да фонарь трещит, скоро перегорит. — Вот и всё, — тихо сказал Сяо Чжань. — Это всё? Вот так, да? Это не всё, слышишь? Я не согласен! Не всё! — закричал он и запустил почти допитую бутылку в особо тёмный угол. Ночная тишина разлетелась осколками битого стекла. — Я не согласен, не согласен. Я… не… согласен. Не согласен, — прошептал Сяо Чжань и сполз по стене, сел на холодный асфальт, вытянул ноги. Асфальт был не только холодным, но и влажным. И джинсы теперь тоже. И сам он постепенно подмерзал. Но плевать. Совсем плевать. Вот так хорошо — не думать ни о чём. Вот так — когда в голове наконец-то вакуум. Вот только отец с матерью не порадуются, если в газетах потом напишут чёрти-что, и агентство не порадуется. Но это потом. А сейчас он просто вот так посидит, ещё немного, ещё чуть-чуть. — Чжань-гэ, — раздалось едва слышное рядом. Сяо Чжань разлепил веки. Ибо. Чёртов мальчишка. Сидит на корточках и глядит побитой собакой, сводит брови к переносице, кусает губы. — Чжань-гэ, — повторяет плаксиво. — Уйди от меня, чудовище. Наваждение, — обиженно просипел Сяо Чжань. Ибо яростно замотал головой. — Не уйду. Никогда больше от тебя не уйду. Я настоящий, Чжань-гэ. Настоящий, вот, — он схватил его руку и прижал к своей груди, в ладонь тихо стукнуло. — Настоящий ты гондон, вот ты кто, — сказал Сяо Чжань, но руку не убрал. Ибо ухмыльнулся. — Фу, лао Сяо, как не стыдно, такие слова. — А ещё у меня штаны мокрые. — От меня? Так быстро? — блеснул Ибо глазами и моментально превратился из побитой собаки в плотоядного слизня, облизнул губы, придвинулся ближе и разочарованно простонал, когда Сяо Чжань резко его оттолкнул. — То есть тебе, вот, вообще нормально, что я всё это время мучился? Тебе нормально, что я уже почти начал думать, что всё это мне приснилось? — Это не я, если ты об этом, — сказал себе под нос Ибо, глянул исподлобья. — Я сам только недавно… справился со всем этим. Представляешь, меня впервые заковали в цепи, — поведал он со странной усмешкой — то ли «вот это был опыт», то ли «я сам охуел», то ли «это не то, о чём я хотел бы рассказывать». — Зачем? — сил хватило только на этот вопрос, холод никуда не ушёл, а вот опьянение выветривалось. — Ну… не важно. — Ибо? — Чжань-гэ? — Лао Ван? — Ох, ладно. Ну я типа пытался себе навредить, вот. Глупости, в общем-то, не стоит и говорить об этом. Зря я вообще начал. Дерьмо такое. Очень много дерьма. И… и… я… Сяо Чжань обхватил его лицо и прижался губами к губам, замер так на один выдох-вдох, а потом углубил поцелуй, и Ибо всхлипнул, раскрылся, потянулся всем собой, коснулся своим языком его языка, втянул нижнюю, прикусил и стал целовать жарче, сильнее, так, что Сяо Чжаню воздуха не хватало, и Ибо щедро делился с ним своим. — Чжань-гэ, гэ, Сяо Чжань, — шептал Ибо между поцелуями, и Сяо Чжань согласно стонал и мычал в ответ. Не возражал он и когда Ибо поднял его, когда потянул к выходу из закутка, когда подул на ухо, куснул мочку и сказал, что надо домой, что Сяо Чжаню надо переодеться в сухое, а лучше сначала раздеться, принять горячий душ, и Ибо ему поможет, ох, как поможет — и душ принять, и кожу растереть, чтобы теплее было, и лично разденет-оденет, и вообще всё-всё-всё сделает для своего гэ, лучшего гэ.***
— Ибо? Что будет потом? — спросил Сяо Чжань, когда они уже разморенные лежали после душа, после всего на кровати (Орешек предусмотрительно слиняла в гостиную). — Потом? Когда потом? Ты про что? — повернулся Ибо к нему, подпёр рукой голову. — Ну, — замялся Сяо Чжань, — ты ж типа бессмертный, а я… я нет. — Я уже говорил, — нахмурился Ибо, — буду любить тебя в горе и радости, буду с тобою всегда. — А потом? Как ты будешь потом? — Буду искать тебя, пока не найду. Буду искать во всех перерождениях. Буду находить, кусать и любить, вот так, — Ибо поцеловал его в губы, спустился ниже, огладил языком подбородок, прошёлся по линии кадыка, добрался под сдавленный стон Сяо Чжаня к забившейся учащённо сонной артерии и прихватил клыками кожу — несильно, не до крови даже, обозначил просто, но Сяо Чжань выгнул шею, открывая больший доступ. — А ещё? Что ты будешь делать ещё? — прохрипел, зарываясь пальцами в его волосы. Ибо отстранился, посмотрел на него внимательно, долго, прижался лбом ко лбу. — Когда-нибудь ты переродишься в одного из нас. И мы будем всегда. Во веки веков. — Аминь, — выдохнул Сяо Чжань ему в губы.