Это было бы худшее время, если бы сегодня он не родился другим человеком, если бы ночью этой не заглянул в свою глубь, целуя собственное отражение и сваливаясь на дно этого океана, влекомый двойником своей памяти. Чонгук хотел бы сейчас снова заплакать, чтобы посмотреть, как его вновь будут не замечать, старательно отводя глаза, словно это преступление — окинуть взором дрожащего одноклассника. Отчего-то на душе стало так спокойно в одночасье, словно теперь он наконец проиграл себе же. Теперь можно было расплакаться и идти домой, собирать вещи и убегать куда-то подальше. Впереди не было ничего, позади — сотни километров молчания. Дальше на времени — пропасть. Он шагнул в нее.
Остальные школьники бежали на экзамены, кто-то что-то повторял, зачем-то записывал ответы на ладошке и плакался о том, что ничего не знает, но эти огромные волны больше не трогали юношу, он ехал просто так, держался за поручень и даже не пытался дотянуться до учебника: нельзя же руку растянуть на весь вагон метро и улицу от станции до дома. И сердце не билось, он перестал слышать хоть что-то в тишине собственного одиночества. Никто не пытался заговорить с ним, но он больше не был против этого, потому что решился на то, что никогда бы ему не позволили родители. Но теперь он не мог отступиться, он хотел пойти дальше самостоятельно, не требуя ни от кого ничего и не привязываясь ни к кому.
Дойдя до здания школы, подросток впервые вздохнул спокойно, шел, не боясь ни косых взглядов и чужих улыбок, не оборачиваясь на чужой смех в эгоистично-отчаянном жесте надеясь, что это посмеялись над ним. Теперь, какое бы страшное слово не бросили ему в спину, ему будет наплевать. Он шел спокойно, по углам не прятался и не запирался в собственных легких, чтобы перестать дышать. Грязные шкафчики больше для него не спасение. Он разрезал волны других школьников, чтобы предстать перед учительской, впервые войти туда не сломанной куколкой, а Чон Чонгуком. Выискав глазами своего классного руководителя, юноша ровным шагом прошел к мужчине и сказал, совсем не тихо, не так, как говорил обычно. Даже не улыбался криво, не скалился, не смотрел злобно. В нем оказалось чуть больше этого одиночества, чем самолюбия.
— Я ухожу из школы, — в подтверждении своих слов он кивнул, — и не буду сдавать экзамены.
— Чего?.. — преподаватель оказался в абсолютном замешательстве. — С чего это вдруг?! Твои родители знают?!
— Думаю, не знают, но это мое решение.
— Ты не можешь просто забрать документы… Слушай, над тобой издеваются? Ты можешь рассказать, я обязательно выслушаю…
— Никто не издевается. Думаю, это я издевался над всеми, когда был рядом. Вы же знаете, что я могу просто заставить вас сейчас подписать документы, но я не буду этого делать, так как это будет нечестно. Позвоните моим родителям, пожалуйста. Пусть они знают.
А в глазах напротив — абсолютное замешательство, но школьник знал, что этот человек никогда не был слишком плохим, поэтому единственное, что оставалось несчастному, — согласиться на условия Чона, набирая его родителей и не зная, как ему вообще рассказать об этом, ведь для любого нормального человека это стало бы роковым решением. Уходя с такой ступени с такими ужасными отметками невозможно будет поступить даже в самый захудалый колледж, но Чонгук явно был настроен на победу. Только желания его пугали слишком сильно, поэтому мужчина все же снова оглянул подростка с ног до головы, но тот неожиданно сорвался с места и медленно поплелся по зданию школы дальше, чтобы встретиться с тем местом, что стало ему роднее дома. Звонок уже прозвенел, так что все прилежные ученики расселись по своим местам, начиная вчитываться в условия теста перед ними. Юношу больше не волновало это.
Двойник в зеркале плакал и просил его остановиться, потому что в нем был этот страх перед отцом, был страх перед всем оставшимся миром, готовым осудить его решение и кричать об его неудаче до тех пор, пока огромное море не вольется к ним в уши и не заледенеет там. Тяжело вздохнув, школьник все же смог открыть тот шкафчик, где прятался от всех проблем. Открыл, посмотрел и вдруг замер, улыбаясь и оглядывая оставшиеся от него вмятины. Долгие три года это было его убежищем, его единственной пристанью здесь. В его руках была сила, в голове — разум, но в сердце так и не хватило смелости, чтобы побороться с самим собой. Теперь это все казалось бессмысленным, улетало с рук пеплом. Тот Чонгук распадался на песчинки, сам себя пожирал и исчезал в границах собственной глупости.
Попрощавшись со всем в этой школе, юноша направился дальше, к огромному морю, чтобы действительно вспомнить тот момент, когда возненавидел сам себя. Когда в нем поселился этот бессмысленный страх перед другими. Он хотел увидеться с этим местом чуть раньше, чем отец сможет найти его, точно зная, где может прятаться его сын. Юноша, почему-то, не мог перестать улыбаться, поэтому скользил по бездушному пространству, признавая и свою гордыню, и свой эгоизм, становясь великаном и кулаками уничтожая королевство внутри себя. Как оказалось, самолюбие никогда еще не равнялось любви к себе, поэтому все эти львиные чувства все выбегали из полого тела подростка, оставляя его в мучительной пустоте. И он улыбался, слегка пританцовывая под веселую мелодию в наушниках. Будь он прежним собой, обязательно бы сейчас представлял, как он написал все тесты на высший балл, как одноклассники радуются его успехам, поднимают его к солнцу, словно желая сжечь, ведь все они оказались позади, ведь и за этой радостью они прятали собственную зависть. Однако на деле завидовал тут только один человек — Чон Чонгук, но только не сейчас, ведь теперь он мог думать только о мелодии в своих ушах, червями ползущей чуть дальше, прячась за барабанные перепонки.
Закрыв глаза, юноша окончательно отдался этой песне, такой веселой, совсем не похожей на него ни текстом, ни музыкой, но главное — сейчас она могла быть рядом с ним, бежать вместе с ним по замерзшим улицам, через оледенелые фонари, чтобы встретиться с этим океаном вдали. Даже в пустом автобусе с ним была его новая подруга, она держала его за руку и заставляла танцевать, чтобы после броситься в воду и покончить со всем этим. Скользя на льду и прокатывая свои огоньки мимо домов, горами возвысившихся по сторонам, это желтенькое чудо бежало дальше, а внутри него от отчаяния пытался не умереть какой-то школьник, забывший свое имя в звуках песни.
Оказавшись на такой далекой остановке около бескрайнего, опустевшего сейчас берега, он почувствовал солёный вкус свободы. Никого тут не было, только какие-то единицы собак своих выгуливали, а те носились, запрыгивали в сугробы снежные и весело копошились в них. Чонгук даже остановился, чтобы погладить одного щеночка, но тут же поднялся и направился к детской площадке, глядя на нее огромными карими глазами. Действительно, этот юноша был красив, тонкие и утонченные линии, только один нос слегка выделялся, но и он вписывался так идеально, как только можно. Но красота без смысла никогда не ценилась, а сам юноша привык не замечать ее, поэтому даже сейчас, когда среди снежной бури он выглядел, словно принц, он мог лишь ненавидеть себя.
Здесь, на качелях, и родилась его гордость. Ведь здесь он впервые узнал всю мощь своей силы. В глазах отражалось прошлое, где он, еще совсем мальчик, снова плакал от одиночества. Ведь никто не хочет гулять с плаксами, над ними любят смеяться, ломая их песочные замки и руками разрывая их бумажные самолетики. Родители ушли, а тому крошечному Чону так сильно хотелось стать хоть для кого-то нужным, что желание это влилось в других, и все дети на площадке подошли к нему, начали его раскачивать, наперебой рассказывая о себе и повторяя: «Давай будем друзьями!» Стало так невыносимо от этого чувства, что в том детском сердце, казалось, навеки поселилось это удушающее чувство одиночества. Ведь он всегда был одинок.
А песня все играла, паразитировала на его отчаянии — и Чонгук неожиданно стал покачивать головой в такт, стал напевать слова себе под нос, падая на землю, прямо в сугроб и позволяя себе закрыть глаза: солнце слишком ярко било в глаза, выедало их что было мочи. Продолжая нашептывать слова (а, может, он и вовсе их выкрикивал) подросток стал дергать ногами и руками, создавая под собой снежного ангела, но через минуту этот прилив энергии закончился, оставалось только молчание. Юноша посмел открыть глаза только через некоторое время, почувствовав, как на него смотрят. Секунда — безмолвие сменилось беззвучным криком, разорвавшим этот бессмысленный плен музыки. Перед ним склонился тот самый Пак Чимин, единственный, кто так настойчиво хотел с ним дружить. Честно говоря, школьнику было стыдно смотреть в эти измученные глаза, но теперь в них поселился какой-то маленький огонек надежды.
— Думал, не увижу уже тебя, — глупо улыбнулся старший, снимая наушники, но не поднимаясь с земли, — ну, славно, что ты в порядке.
— Почему лежишь тут?
— А почему бы и нет?
— Потому что это странно.
— А я странный, понимаешь? Сам по себе странный. Жду, когда приедет отец, чтобы, ну не знаю, наругать меня? — Чон явно был не уверен в собственных словах. — Может, узнав, что я натворил, мама меня разлюбит, наконец. Не знаю. Надеюсь, они оба меня разлюбят и откажутся от меня, не могу больше смотреть, как они шугаются каждого моего жеста. Я что, суперзлодей? Мне не нужны какие-то странные жесты, чтобы управлять ими, ха-ха. Как себя чувствуешь? Нормально?
Все еще на коляске инвалидной, укутанный в теплые мужские вещи — так мальчик слушал этот отчаянный возглас, но вместо ответа лишь тяжело вздохнул, подбирая палочку больными, сожженными руками и осторожно протягивая ее к подростку, чтобы помочь подняться. Чонгук такую помощь не принял, но стал разглядывать своего знакомого, замечая, как некоторые раны на его лице оказались аккуратно зашиты — выглядели как каракатицы. Похожий на котенка, молчаливый спасенный не знал, что ответить, но все-таки подал голос, когда Чонгук вновь попытался вставить наушники в свои уши:
— Они никогда тебя не разлюбят.
— Да знаю, — выплюнул он, — разве это не самое ужасное? Я не могу заставить их это сделать, как бы сильно ни хотел. Знаешь, это прозвучит безумно, но лучше бы мы с тобой поменялись местами. Лучше это я рос в такой семье, как ты, чтобы у меня была хоть какая-то причина чувствовать то, что я чувствую. А ты был бы счастлив. Все бы выиграли, разве нет? Судьба так жестока.
Не дав возможности что-то ответить, юноша рассмеялся, совсем уж отчаянно, словно все его одиночество, солями скопившееся за это время, взорвалось в нем, зазвенело, он обернулся морской чайкой, подхватил собственное тело и сорвался с места, надеясь убежать по льду чуть дальше, чем это сделал бы здоровый человек, чуть дальше от безопасности, чтобы все под ним разрушилось. Чтобы провалиться в пучину холодного моря, погрузиться на самое дно и умереть среди задохнувшихся в пластике рыб. Но не смог, и шага вперед не сделал, застывая около коляски и чувствуя, как чужой мизинец обернулся вокруг его собственного и сжал его с силой. Руки этого ребенка были почти сожжены, но он все равно решился на такой отчаянный шаг. И пусть Чимин спрятал собственную боль, Чонгук видел сквозь эту маску.
Подросток опустил голову и тяжело вздохнул, понимая, что все равно бы не решился на такой отчаянный шаг хотя бы из любви к своей матери. Осторожно убирая руки в карманы, юноша взял чужую коляску за ручки и потянул ее по сугробам к детской площадке, чтобы сесть на лавочку вместе с этим мальчиком, зачем-то вошедшим в его жизнь. Они долго молчали вместе, не зная, что и сказать друг другу, но котенок, очевидно, из собственного безмолвия научился ценить слова, поэтому всякое, вылетевшее из его уст, имело смысл.
— Я не думаю, что ты плохой.
— Потому что ты тоже странный, — вздохнул старший, — почему ты предложил тогда дружить?
— Потому что ты волновался, — ответил Чимин, слегка опуская голову, — подумал, что так смогу придать тебе уверенности.
— Ты и правда странный, — он покачал головой и улыбнулся, — ладно… Так как ты себя чувствуешь?
— Я не знаю…
— Думаю, это нормально, мы все-таки еще дети, верно? — юноша повернулся к своему собеседнику, через какое-то время добавляя: — Они требуют от нас поведения взрослых, но на деле мы не обязаны всегда ими быть. Можем иногда быть самими собой.
Казалось, словно время остановилось, скручиваясь в загоревшиеся позади огоньки. Больница чуть дальше дремала в своем одиноком спокойствии, словно Цербер, стороживший врата Ада, но сейчас между этими двумя рождалась настоящая дружба, ведь они, наконец, научились говорить на одном языке, смотреть друг на друга не как на экспонат в музее, научились быть рядом. И если Чонгуку для этого нужно было убить свою гордыню, то Чимину, как оказалось, нужно было всего лишь стать капельку свободнее.
— Как ты тут оказался? — снова подал голос школьник.
— Юнги-хен сказал, что в мире много красивого… Не знаю… Я не совсем верю этому, поэтому решил посмотреть, как восходит солнце.
— А я взял и ушел с экзаменов. Ненавижу это место. Или себя… Кто знает, правда? — он улыбнулся, получая такую же улыбку в ответ.
— Я туда никогда не ходил, — признался мальчик, — если я пишу, мои буквы оживают… Ничего на бумаге не остается…
— Ну и черт с ним.
Глазки младшего загорелись, как два огонька в новогоднюю ночь, а на лице отразилось это славное спокойствие. Позднее закатное солнце появилось из-за горизонта, позволяя себе прятаться за этим бессовестным морем, проглатывать его, чтобы после озарить эту холодную гладь, на себя посмотреть и отразиться совсем другим. Такая огромная звезда и совсем крошечный блик; облака расступались, разбежались от страха, позволяя этим двоим насладиться их первым рассветом, чтобы навеки вышить его на своей памяти. Отчего-то захотелось улыбаться, да так ярко, как только можно было. И они оба позволили себе это сделать, глядя на бескрайнее, но еще такое далекое весеннее тепло, вслушиваясь в песню расколовшегося льда, окрасившегося в цвет спелого манго и малины.
В этот момент все показалось таким маленьким и незначительным, всякая боль теряла смысл, ведь для этих небес, видящих всю землю уже сотни лет, печаль одного человека давно уже перестала что-то значить. Безропотные плыли облака, ширилось спокойствие, напевая собственную мелодию и позволяя всем, кто когда-либо чего-то боялся, наконец, вздохнуть спокойно. Любые слова потерялись бы в этой красоте, поэтому между этими двумя отчаянными воцарилось безмолвие.
Их милое молчание прервал крик мужчины, бежавшего через всю дорогу от своей машины к сыну. И юноша уже мысленно готовился к пощечине, готовился узнать, какой он ужасный и как его маме снова стало плохо, но вместо этого отец, почти свалившийся с ног несколько раз по пути, упал в колени ребенку и вздохнул с облегчением:
— Хорошо, что ты с собой ничего не сделал.
Мальчик слегка улыбнулся, отодвигаясь подальше, чтобы не мешать им, а подросток, чье сердце неожиданно окончательно растаяло, заглянул в постаревшие глаза напротив и захотел плакать, ведь среди этой старости и беспокойство не было ни капли злости или разочарования. И это было так странно и страшно одновременно, словно все то, во что верил школьник, в одночасье рассыпалось в его руках, ушло на дно его отчаяния, пожирая это огромное море внутри и позволяя цветам заполнить его душу. Мужчина был так рад, что с его сыном все в порядке, что не выдержал и обнял его, прижимая к себе и в конце концов произнося эти заветные:
— Прости, что боялся тебя. Я тоже виноват во всем. Ты не должен винить только себя. А со школой это — черт с ней, знаешь! Я тоже не закончил, совсем не разбирался в математике, но работаю же! И ты найдешь работу, да? Поедем к маме, хочешь? Ей уже намного лучше.
Чонгуку оставалось только кивнуть и счастливо улыбнуться, чтобы январский мороз вокруг них неожиданно превратился в сказку.
***
Больше не было слов, все сгнили. Сколько бы ни пытался Юнги взяться за новую историю, все его мысли закручивались в одни только точки и запятые, а между ними — пустота. Он разучился начинать писать, разучился мечтать, ведь в таком гнилом теле всякая надежда теряла свой смысл. Он хотел бы поверить в собственные силы, вырваться из этой болезни, вырвать все пораженные органы и написать себе новые, но даже талантливые люди иногда вынуждены терять собственные способности. Он больше не мог писать — и это было страшнее всего.
Даже если какая-то новая идея и заползала к нему в душу, ее тут же вытесняли монстры, раскусывали тело несчастной, смотрели — там пустота. Словно больше не было ничего, что юноша мог сказать этому миру, даже любовь его увядала, но он боялся признаться себе в этом, поэтому продолжал отчаянно хвататься за свой ноутбук, когда боль отступала. Он умирал как писатель, умирал как человек, но что ему еще оставалось, если все, что у него было, — слова? Он хотел еще так много историй посвятить своему возлюбленному, хотел подарить сказку Чимину, но правда была в том, что в нем не было сил. И каждый раз он лишь смотрел в пустой черный экран, видя настоящего себя.
Раздавать советы достаточно легко, когда написал об этом на сотни страниц, легко улыбаться Сокджину, когда тот отчаивается, легко дарить надежду другим, но ему самому никто бы не смог сказать хоть что-то не столь хрупкое, как это пресловутое «все будет хорошо». Никто не мог утверждать, ведь никто не знал, проснется ли он на следующий день. И сам юноша не знал, поэтому боялся засыпать. И даже сейчас, глядя на свое отражение, он хотел вызвать его на дуэль, чтобы проиграть. Чтобы этот настоящий Юнги вырвался из улыбки и нежных рук, чтобы расплакался, умоляя спасти его. Но Мин так поступить не мог, поэтому начал делать вид, что пишет, чтобы сидящий в сторонке мужчина, притворявшийся спящим, снова наполнился верой в то, что его любимому становится лучше.
В комнату заливался холодный рассвет, а слова так и не лились ручьями, как раньше, словно он сам себя потерял. Прикрыв глаза, больной снова подумал о том, что чувствовал, когда впервые написал свой рассказ, когда впервые узнал, что такое критика. Даже если было сложно, даже если он лил эти чертовы слезы, эти моменты были так прекрасны. Сейчас они все теряли свое значение, умирая где-то в загнивающем мозге и сердце. Страшно, когда близкие читают твои рассказы, ведь в них ты пытаешься выразить то, что не можешь произнести им же вслух, страшно, но сейчас Юнги чувствовал, что хотел бы на сотню страниц написать: «Пожалуйста, спасите меня». Чтобы все, кто его окружал, мог это прочесть. Но это было бы слишком эгоистично со стороны умирающего, было бы слишком трусливо и совсем не мужественно, поэтому вместо этого пальцы выводили: «Некогда был мальчик, с детства у него были крылья, но, став чуть старше, начал их бояться, бороться с ними, забывая самого себя. Никто не мог показать ему, как ходить, но он ненавидел полеты». А дальше — ни строчки. Все умирало вместе с ним. И хотелось заплакать, но тогда Сокджин расстроился бы, тогда мужчина не смог бы плакать сам, ведь это было бы нечестно. Бесконечная игра в сильных обернулась для них всеобщим горем.
— Помнишь, как мы ездили в сад твоей мамы? — неожиданно спросил юноша, поворачиваясь к возлюбленному. — Мы еще тогда не решились сказать, что встречаемся. И не притворяйся, что спишь!
— Ну вот, раскрыл секрет, — улыбнулся старший, — а я хотел послушать, как ты пишешь. И глазком посмотреть на тебя.
— Хитрый, но я тебя слишком хорошо знаю для этого.
— Да, — он кивнул, подходя ближе и усаживаясь рядом со своей драгоценностью, — а почему ты вспомнил о том саде?
— Просто подумал, что хотел бы снова вернуться туда, — писатель тяжело вздохнул, откладывая ноутбук в сторону, — тогда мне показалось, что даже одуванчики там красивее.
— Я обязательно свожу тебя туда, когда тебе разрешат выходить из больницы, — бизнесмен аккуратно начал гладить чужие руки, глядя на эту бледную иссохшую кожу, но не решаясь прекратить улыбаться, — и мальчика этого возьмем с собой. Вам двоим будет весело, я уверен.
— А если я умру, ты будешь заботиться о нем? — прошептал Юнги. — Если я умру, ты обещаешь, что не бросишь его? Ведь он пытался спасти меня, даже если…
— Он спасет. И мы будем вместе.
Ничего оставалось. Юноша мог лишь кивнуть, не веря ни единому слову, но уже через секунду лицо его исказилось этой мучительной болью. Он начал задыхаться, прогибаясь в спинке и не решаясь сказать хоть что-то еще. Мужчина ненавидел это, ненавидел эту болезнь и, если бы он только мог, застрелил бы ее, сел в тюрьму и покаялся бы перед Богом, в которого все равно никогда не верил. Все бы сделал, чтобы избавить возлюбленного от этих мучений, но он мог лишь погладить его по голове в глупой надежде, что это скоро пройдет. Однако оно не проходило, и писатель обессиленно свалился в чужие руки, захлебываясь гнилой кровью и закатывая глаза чуть дальше, чем это позволяла природа.
Страх и ненависть связывали, парализовали несчастное сердце Кима, оставалось только дрожащими руками бить в кнопку вызова, умоляя врачей поскорее прибежать сюда и спасти того, кого спасти уже было не суждено. Юноша дрожал всем телом, казалось, он превратился в эту маленькую снежинку, дотронься — исчезнет. И Сокджин ничего не мог с этим сделать, лишь смотреть, как врачи хватают тело больное и увозят куда-то, как они кричат что-то сами себе, называют лекарства, просят уколы, только все это оставалось далеко за самим бизнесменом, он оставался позади, чувствуя, как память о возлюбленном исчезает с каждой секундой все больше и больше — скоро ничего не останется от той счастливой жизни, когда Юнги спокойно лежал на траве в саду, кушал виноград и днями напролет писал свои сказки, когда они целовались, а одуванчики обрамляли их силуэт.
Прижав к себе упавшую теплую кофту юноши, Ким прикрыл глаза, пытаясь хотя бы запах этот запомнить, но вместо чего-то родного — лекарства. Таким несчастным мужчина себя давно уже не чувствовал , поэтому он поднялся и уже хотел выйти из палаты, но решил открыть чужой ноутбук, чтобы хоть как-то успокоить душу свою, однако вместо строчек любых сказок он получил эту всепоглощающую пустоту. Белые вордовские листы и только одиноко мигающий курсив в самом начале строки.
Он был к этому готов на самом-то деле. Готов к тому моменту, когда руки его драгоценного перестанут творить чудо, когда наступит эта пустота, но все еще не мог представить себе тот день, когда каменные слова упадут на хрупкое ледяное сердце, а голова заполнится этим отчаянным «умер». От этих мыслей его неожиданно вывернуло наизнанку, руки затряслись. Бизнесмен не мог поверить в собственное желание, не мог принять его и боролся с самим собой изо всех сил. Было страшно признать, что не так ужасно будет после смерти любимого, чем сейчас, когда Ким вынужден просто наблюдать за тем, как он умирает.
Сокджин решил подойти к врачам снова, но те не хотели его видеть, бегая по кабинетам и сваливая вину друг на друга за то, что не могут найти лекарство для Мин Юнги. Ведь и они не хотели смерти того, кто подарил их детям сказку, не хотели, чтобы тот, кто всегда так солнечно улыбался, просто лежал и захлебывался своей же кровью в отчаянной борьбе со своим же телом. Но никто ничего не мог сделать, а Чимин где-то потерялся. И лишь когда очередной приступ закончился, юноша безвольно закрыл глаза, чувствуя, как его покинули все силы. Медбратья осторожно перенесли его обратно, уложили, словно красавицу спящую, в этот больничный саван, надеясь лишь на то, что в смерти ему будет слаще, чем сейчас.
Юноша потерял сознание, снова и снова прокручивая в голове тот момент, когда в самом жарком в истории августе он держал возлюбленного за руку, и они обещали сами себе, что никогда друг друга не отпустят. Но Сокджина не было рядом. Он был одинок в своей болезни, даже если его так безмерно любили все вокруг. Никто не мог ему помочь.
***
— И что теперь меня ждет? — прошептал Хосок, чувствуя, как его руки замерзают.
— Ой, помолчи, дай докурить, — недовольно скривился юноша.
— Как будто бы в первый раз это делаешь.
— Ну так и есть, открою секрет, — он закатил глаза, начиная кашлять, — фу, гадость какая-то!
Стоило ли говорить, что они уже более дня шатаются от одного торгового центра к другому? Стоит ли озвучивать, что полицейский перестал понимать, чего ему ждать, но совершенно точно знал: это никогда не будет его смертью. Он будет и дальше мучиться. Тэхен же спокойно раскуривал, стоя на крыше и пытаясь разобраться в сложном механизме зажигалки. На самом деле, младшему нравилось просто покупать различные вредные штуки, чтобы гордо стоять с ними на кассе и расплачиваться своей картой, пока детишки смотрят ему в рот, завидуют такому взрослому и испорченному. Чон подобного понять не мог, ему больше нравилось оставаться невидимкой, ведь во всех он видел это осуждение. Он ненавидел себя.
— Чего мы ждем? — снова подал голос старший.
— Ой, милый, мы будем с тобой танцевать! У меня есть любимый клуб, там и останемся, будешь играть моего парня, ха-ха!
Ничто не могло заполнить эту пустоту внутри, поэтому на самом-то деле Хосоку было абсолютно наплевать. Он играл самого себя всю жизнь, на самом деле совершенно не понимая, кто он. Вероятно, он был бы тоже отличным писателем, ведь, пусть он и терпеть не мог своего напарника за возможность врать и не сожалеть, сам он был тем еще лжецом и трусом, ведь он сам себя обманывал своим фальшивым желанием свести счеты с жизнью. Ведь каждый раз, когда ему снилась собственная смерть, он начинал кричать от боли и страха. Юноша был уверен: тот, кто сейчас сидит перед ним, не боится смерти. Ведь он вовсе и не понимал, что это такое, не думал о забвении. Даже в эту самую секунду, как полагал старший, голова этого дурака была заполнена чем-то бессмысленным.
В целом, нельзя сказать, что он ошибался. Он был абсолютно прав. Тэхен только напевал какую-то мелодию, рассматривая людей под своими ногами. На этот раз они остановились в огромном трехэтажном магазине, осели на стеклянном полу между кинотеатром и ресторанами, позволяя подросткам фотографировать себя сколько угодно. Интересно, те далекие воспоминания, эхом рыдающие внутри младшего, все еще живы? Слегка открыв свои раны и посмотрев на глаза приютивших его сельчан, юноша вдруг подумал: думали ли они когда-нибудь о том, что за едой не нужно будет тащиться в лес, что можно будет покупать готовые продукты, а красоту можно будет заказывать себе по телефону? Думали ли те сельчане, боящиеся произнести хоть одно слово, что в таком далеком от Сибири Сеуле будет шириться роскошь? Вероятно, это им и в голову не приходило. Они состояли изо льда и страха — на этом точка.
— Знаешь, я понимаю, что это нечестно, что ты позволил мне сам все узнать про тебя, чтобы я рассказал все Намджуну, а тот тебя убил. Вообще, мне и так сказали избавиться от тебя, если уж совсем по-чесноку, ты понимаешь, вот, — начал младший, — так что я тут сейчас подумал! Давай ты немного меня полюбишь, а потом я выстрелю тебе в голову, как тебе план? Все равно босс сейчас занят чем-то другим, ищет кого-то. А мне так скучно. Так что давай так, лады?
Оглянувшись по сторонам, Хосок снова свел раздраженные зрачки на этом бессовестном личике, а после вдруг рассмеялся что было мочи. Ему стало так отчаянно весело, что уже через секунду смех подменил кашель — и он стал захлебываться в собственном страхе. Для Тэхена это действительно ничего не стоило, он говорил о таких серьезных вещах так, словно называл ингредиенты для невкусного пирога, так же и убьет его, как собаку вшивую.
— Конечно, — протянул старший, соглашаясь на эти условия так, словно заключал сделку с дьяволом, — а не струсишь потом, когда придет время убить меня?
— Не, я что, придурок, что ли? Что тут страшного, чтобы я боялся.
— А вдруг привяжешься ко мне?
— Эй, — в чужих глазах неожиданно закипела кровь, они почернели, — когда я убил своих родителей, я вдруг понял, что ничего не чувствую. Мне было даже не грустно, просто как-то непонятно. Я не знал, что чувствовать, потому что был ребенком. Ну, я так думал, ага. А на деле оказалось, что я просто не понимаю, как нужно это делать. Поэтому я такой хороший работник для Намджуна, а ты неудачник, ха-ха.
Хосок видел, как внутри чужого тела рождается монстр, видел, но ему уже не было страшно. Он улыбнулся, словно склоняя голову пред чужим безумием и врастая в это сумасшествие с корнями.