* * *
— Ну и горазд ты спать, конечно! – радостно приветствует Слава, когда Мирон – вроде бы даже в следующую секунду – открывает глаза. Приходится посмотреть на часы. — Ого. — Вот тебе и ого! Начало одиннадцатого уже. Я у проводницы печенья взял, а в вагоне-ресторане – бутербродов с колбасой. Чай только не брал, не знал, когда ты проснёшься, так что сам сходи. — Да я завтракал вроде, – Мирон поднимается и, зажмурившись, мотает слегка головой. Вот это выключило. – Часов в восемь. Или в семь, не помню. — А сейчас десять с хреном. Бутерброды не пропадут, конечно, но моё дело предупредить, – пожимает плечами Слава и утыкается обратно в книгу. — Что читаешь? – спрашивает Мирон, чтобы спросить хоть что-то, потому что ощущения после сна остались неприятные, и их хочется согнать любым способом. Слава молча поднимает обложку выше, и он читает вслух: – «Тяжёлый песок». — Какая ирония, – не отрывая от книги взгляда, говорит Слава, – что я взял с собой книгу про Холокост и оказался в одном купе с евреем. — И правда иронично, – соглашается Мирон, и Слава всё-таки поднимает на него подозрительный взгляд. – Что? — Она и в самом деле интересная. — Я знаю. — Ты читал? — Напомню, я филолог-еврей. Читал ли я книгу о евреях, которая с огромным трудом была издана и которая подняла Рыбакова на вторую волну популярности? – Слава открывает рот, но Мирон не даёт ему и слова вставить. – Да, читал. — Я уж собирался сказать, что твои еврейские привычки начинают меня раздражать. — Я так и подумал. — Всего вторые сутки пути, а у нас уже наблюдается прогресс в отношениях! – довольно резюмирует Слава, закладывает книжку фантиком от лимонной карамельки и откладывает её в сторону. – Какие планы? — Планы, Слав? Пока подумываю до Владика доехать, а там уже можно будет что-нибудь планировать. — Ты всегда такой нудный? – кривится он и трёт запястье. – Блин, чё так рука-то болит. — Потому что ты в ножку стола въебался во сне, – заботливо поясняет Мирон, и Слава смотрит на него с сомнением. — А ты откуда знаешь? — Оттуда, что ты после Перми уснул, а я проснулся. Сидел читал, пока ты был занят тем, что считал коленями и пятками стены в купе, а руками крепость стола проверял. — Ты пиздишь. — Думаешь, в этом есть хоть какой-то смысл? – выгибает бровь он. – Или что могло произойти с твоей рукой? Так задрочился, что вывихнул? Слава мгновенно вспыхивает так ярко, что этой неловкостью бьёт в грудь даже Мирону, и он прокашливается. — Я как раз в том возрасте, когда говорить на эту тему с незнакомыми людьми стыдно, – напоминает Слава и оттягивает ворот футболки. — Трахаться уже не стыдно, а про дрочку говорить пока да? – криво улыбается Мирон. – Забей. Неудачная шутка получилась. — Нормальная, – смягчается тот, – неожиданная просто. Если не думать о том, что ты препод... — Так не твой же. — Это неважно, субординацию никто не отменял. — Ты со своей субординацией меня сегодня утром евреем бестолковым назвал, между прочим. Очень рекомендую перечитать определение в словаре. — Я тебя... Да ну ты точно пиздишь, Мирон! Я же не мог... – Слава мотает головой и сдувает упавшую на лоб чёлку. – Я утром долго уснуть не мог. Вышел за сигаретами в Перми. Потом помню, как поезд остановился, а как поехал – уже не помню, видимо, за станцию уснул, – перечисляет он, хмуря лоб. – Так ты же из купе вышел ещё до того, как мы затормозили окончательно! — А я, – охотно начинает Мирон, – сначала постоял в коридоре, потом забрал бумажник, ты тогда уже спал, и пошёл в вагон-ресторан. Позавтракал. Вернулся. Ты спросил у меня, перевёл ли я после Балезино часы... — Да я даже не помню, где это! — Да, ты вроде сказал Барыкино, – припоминает Мирон, и Слава мрачно кивает. — Ну это мог. — Ну вот. Спросил, перевёл ли я часы, я ответил, что забыл, и ты сказал, цитирую: «Что бы ты без меня делал, бестолковый еврей». — Ёбаный стыд, – стонет Слава и несколько раз с силой бьёт себя ладонями по лицу. – Меня однажды за это отпиздят. Хорошо, что ты миролюбивый! — Повезло тебе, – иронизирует Мирон. — Да! – явно не улавливает иронии Слава. – Блин, извини, а? Я же не луначу, это просто... Я не уснул, наверное, а задремал, а сквозь дрёму я разное иногда выдаю, что потом не помню. Мне говорили, что это нормально, но мне до этого момента стыдно раньше никогда за это... — Брось, – останавливает поток сознания Мирон, – я бы и не вспомнил, если бы ты про субординацию не сказал. Тут не сошлось немного, конечно. А так всё нормально. — Всё нормально, ага. Просто мне очень хочется сгореть со стыда второй раз за три минуты. — Это я уже не помощник, – разводит руками он. Слава не отвечает. Берёт в руки книгу, открывает, но через минуту снова закрывает и откладывает в сторону. Вздыхает. Делает глоток из стакана на столе, берёт бутерброд, в три укуса с ним расправляется – Мирон следит за ним с любопытством, хотя вряд ли сможет ответить себе, зачем это делает. Лучше бы сам книгу почитал или, на худой конец, погадал кроссворд. Мирон их ненавидит, конечно, но заботливые Женечкины руки всё-таки уложили пару журналов в его сумку: «Мирон Янович, знаю, что не любите, но неделю ехать, в самом деле. На всякий случай. Ну вдруг пригодятся!» — Нам в Свердловске сорок минут стоять, может, выйдем, пройдёмся? – неожиданно предлагает Слава. – Только представь: не душный поезд и даже не перрон, а просто по городу походить. Ты вот в Свердловске был когда-нибудь? Город миллионником стал! — Давай, – соглашается Мирон, и тот давится очередной репликой. — В смысле? Просто давай? Даже спорить не будешь? Задавать свои вопросы? — Не буду. — Ты в порядке? Я имею право делать выводы, всё-таки давно тебя знаю, сам понимаешь, – он вскидывает руки, бьётся ими о верхнюю полку и скулит, схватившись за запястье. – Это ты меня проклял, а теперь упиваешься своим могуществом! Мирон окидывает его взглядом и сходу находит лишь один способ объяснить ему, что такое «упиваться могуществом». Не всерьёз, конечно, поэтому от мысли отмахивается довольно просто. — Дай-ка сюда, – тянется он и хватает Славу за руку чуть ниже локтя. – Да расслабься ты, не жрать же я тебя собираюсь. Просто посмотрю. — Ты филолог, а не врач! — У меня был знакомый, одной из главных жизненных целей которого было превратить меня в талантливую медсестру. — Медбрата, – поправляет Слава, и Мирон прячет улыбку. — Ну да, медбрата. Синяки, ушибы, переломы, растяжения – во всё умею. — Ты со своими формулировками, – Слава пытается вытянуть у него свою руку, но Мирон держит крепко и осторожно обхватывает пальцами запястье. — Не дёргайся. Так больно? — Нет. — А так? – он сжимает пальцы чуть крепче и слегка поворачивает. — Неприятно, но не больно. Он осторожно ощупывает руку со всех сторон ещё минут пять, потом удовлетворённо кивает и отпускает. — Ушиб. — С ума сойти, Мирон, ты что, доктор медицинских наук? – ехидничает Слава. – Это и мне было очевидно, а я в своей жизни даже в травмпункте не был ни разу! — Хочешь, расскажу тебе о том, как можно так же незаметно ушибить запястье? Удар приходится между локтевой костью и трёхгранной, шиловидный отросток задевает полулунную кость. Сначала просто дискомфортно, а потом появляется шишка, к которой невозможно прикоснуться, настолько сильно она болит. Знаешь, как это лечат? Под местным наркозом делается разрез, потому что гипс может не справиться, и кость возвращается на место почти наживую. Хорошо, если не раздробится в процессе. Он умолкает, и в купе повисает тишина. — Это же неправда, да? – наконец слабым голосом спрашивает заметно побледневший Слава. — Правда или неправда, но у тебя случай явно не тот, – подытоживает Мирон. – Эластичный бинт на станции купим, я перевяжу. До свадьбы заживёт. — Ты это всё реально придумал же, просто чтобы я испугался, да? – настаивает тот. — Ты никогда не видел жертв ДТП? У них конечности под такими углами изгибаются, что кажется, будто это куклы. Творения кукольника с диагнозом по психиатрии. — Опять вопросом на вопрос, – очень тихо возмущается Слава, но больше на ответе не настаивает.* * *
В Свердловске солнечно и жарко, но стоит выйти из здания вокзала на площадь, как начинает дуть прохладный ветер. Слава улыбается, жмурится и подставляет лицо солнцу. Мирон трёт затылок и надеется обойтись без теплового удара: как минимум нелепо свалиться с ним на Урале. — Ну, в какую сторону двинем? – спрашивает он. — Вон указатель в сторону улицы Свердлова, туда и пойдём, – уверенно отвечает Слава и делает пару длинных шагов в указанную сторону. — Почему туда? – не торопится Мирон. — Потому что кажется довольно очевидным, что улица Свердлова – центральная в городе под названием Свердловск, нет? Что-то вроде нашего Невского, наверное. Или улицы Горького в Москве. Мы сколько раз в Москву ни ездили, дальше неё и проспекта Калинина никогда не ходили. Ваня говорит, там и смотреть больше не на что – две улицы да Красная площадь. — Да там и на Горького с Калинина можно не смотреть, – пожимает плечами Мирон и, бросив быстрый взгляд на часы, всё же идёт следом. — Москву не любишь? — Ленинград люблю, – эта фраза не должна была бы стать ответом на вопрос, но Слава понимающе кивает. — Привыкаешь, наверное. Мне Ленинград после Хабаровска показался безумно красивым. Потом приелся, я даже уехать хотел, но учёба была, работа – остался. А потом прирос, уже родным считаю. Мирон понимает, о чём он говорит. Даже при том, что он коренной ленинградец, у него тоже иногда бывало такое ощущение – что за этими фасадами, часто грязными, ничего нет. Ему и отец рассказывал об этом, так что со временем он решил, что через это проходит каждый. А потом углубляешься в историю, появляются и свои маячки, и ты уже не представляешь, как можно жить где-то ещё. Нелегко его было на Владивосток уговорить. Они не уходят особенно далеко: метров пятьсот в одну сторону, потом переходят дорогу и столько же обратно. По пути заходят в кулинарию, из которой доносятся запахи свежей выпечки, берут голубцы, пару салатов, бородинского хлеба и десять сочащихся маслом пышек: Мирон только взгляд на них бросает, а уже чувствует, как рот наполняется слюной. Буфетчица при них посыпает пышки сахарной пудрой, которая к поезду, конечно, вся растает, но разве же это важно? До поезда пышки, впрочем, даже не доживают: Слава суёт руку в свёрток, едва они выходят обратно на улицу, и в два укуса съедает первую. — Как же я люблю пышки, – тянет с удовольствием и облизывает масляные пальцы. – Я ещё возьму, если ты не против. Мирон, конечно, не против, да и сам отставать не планирует. Две последние пышки исчезают из свёртка уже в здании вокзала. — Слава, – спохватывается Мирон за пять минут до отправления поезда, только отойдя от урны, – а бинт? — Точно! А может и ну его? – просяще смотрит он. – Вроде и не болит уже-е-е-е, ай! Мирон в этот момент как раз сжимает его запястье и сурово мотает головой. Аптека, к счастью, оказывается тут же, в здании вокзала, но за углом. Не совсем вежливо растолкав очередь из трёх человек («Простите, у нас поезд на Владивосток через четыре минуты отправляется»), они расплачиваются с фармацевтом и несутся в сторону поезда. Успевают, конечно. — Покурить только не успели, – ещё не отдышавшись, вспоминает Слава и упирается плечом в дверь купе проводников, от которой мгновенно отшатывается, потому что она подаётся в сторону. – Извините. — Ритуала твоего не получилось бы. Тебе же не курить важно, ты сам говорил. Поезд отправляется, когда они уже садятся в своём купе. По очереди пьют из кружки («Там, оказывается, не только горячая вода в титане, но ещё с холодной краник, я совсем забыл, Мирон, представляешь?») и садятся есть. То ли завтракать, то ли обедать – сложно сказать. — Горячие ещё, – восторженно выдыхает Слава и отламывает от буханки корку. Салаты единогласно решают оставить на потом, а вот голубцы уговаривают на двоих довольно быстро. Про вилки, конечно, не подумали, поэтому приходится есть руками, и если Мирон это делает аккуратно, то Слава даже не пытается: кусает, соус стекает по руке, но почти мгновенно слизывается. Мирон так мороженое лет двадцать назад ел. Соуса буфетчица и правда не пожалела. Насыщенный, густой, смешанный с вытекшим из голубцов бульоном, он остаётся на дне лотка, и Слава переводит непонятный взгляд с него на Мирона и обратно. — Можно я хлебом подберу? – спрашивает наконец. – Вкусно. — На здоровье. Ему дважды говорить не надо, он тут же придвигает к себе лоток и, вымачивая ломти хлеба, собирает весь соус. А последний кусок совершенно неожиданно суёт в рот Мирону: — Это чтобы по-честному, – и отдёргивает руку, едва коснувшись губ. – Вкусно же? — Вкусно, – подтверждает он, еле прожевав душевный кусман. – Руку свою дай сюда. Славу после еды явно разморило. Не возмущаясь и не сопротивляясь, он тянет Мирону через стол больную руку и шипит, когда он случайно сжимает её чуть крепче вслед за дёрнувшимся поездом. — Извини, – Мирон пересаживается к нему и как может аккуратно ощупывает запястье. – Вот тут сейчас сильнее болеть должно, да? Припухла. — Немно-о-ожко, – отвечает Слава, но срывается в стон и дёргает пальцами. – Да, болит. Мирон вспоминает все сделанные в своё время перевязки. Затягивает бинт несильно, не забывая о том, что он и без того сожмёт, крест-накрест, аккуратно. Слава дышит чуть слышно и смотрит очень внимательно то на руку, то на Мирона, который заканчивает перевязку и поддевает край под бинт, а потом выпускает Славину руку, убирает свою – а Слава по инерции тянется следом. Конечно же, по инерции. — Спасибо. — Обращайся. На ночь снять надо будет, завтра опять перевяжем. — А можно же поспать с ней пока, да? — Можно, конечно, говорю же, на ночь снимем. — Снять я и сам смогу! – запальчиво отвечает Слава, и Мирон поднимает руки ладонями вверх. — Как угодно, ты что начинаешь. Главное не забыть. — Даже если забуду, поди уж рука не отвалится. — Я не забуду. Так что не станем проверять, отвалится или нет. Мирон улыбается, Слава – не то чтобы. Он ложится всё на ту же нижнюю полку, только теперь головой к двери («Это чтобы теперь ногой уебаться?» – «Ага, в лицо одного до пизды болтливого соседа». – «Субординация же, Слав?» – «Хуердинация!»), а Мирон снова берётся за книгу. До остановки в Тюмени, когда в их купе подсядет кто-то ещё, – больше четырёх часов.* * *
Слава просыпается через три. Мирон за это время успевает прочесть несколько глав и разгадать полностью два кроссворда. До последнего слова. Сам себя ужасно раздражал, но лучше уж так, чем тупо сидеть и смотреть в окно или в стену, потому что глаза нещадно устают бегать по набранным мелким шрифтом строчкам. Он почему-то только сейчас думает, что для года жизни в другом городе взял с собой слишком мало вещей, буквально вся жизнь уместилась в один чемодан – кроме книг. И пускай комната в коммуналке осталась за ним, и там сейчас ломятся от книг четыре шкафа – с собой у Мирона их всего шесть штук, выменянных в своё время на макулатуру. И ему, безусловно, будет чем заняться: и проверка работ, и научные публикации, и его собственная книга, пускай отчасти и публицистическая, но в гораздо большей степени художественная – всё это занимает уйму времени, не оставляя времени ни на что другое, но на чтение, как ни странно, оно всегда находилось. Можно было бы даже достать черновики и продолжить, хотя куда спешить: издать её пока явно не получится, издатели увидят намёки на советскую власть, и ведь не отплюётся потом. Из страны выдворят. Родители только фыркнут. В общем, к тому времени, как Слава просыпается, Мирон особенно преуспевает в рефлексии. — Рука не болит, – сообщает ему Слава и потягивается, насколько получается с его ростом, да ещё и лёжа на боку. — Я же говорил, до свадьбы заживёт. — Ага. Он опять закрывает глаза, и Мирон уже готов самозабвенно продолжить самокопание, когда Слава вдруг говорит: — Не смотри, я выйду. — Фокусы какие-то девичьи, Слав. — Отвернись, говорю, – снова шикает он и совсем уже другим голосом добавляет: – Ну пожалуйста. Мирон вздыхает и послушно отворачивается к стене, даже ладонью прикрывается слегка. Слава срывается с постели и выметается наружу, оставив Мирона сначала недоумевать, а потом – вспомнить физиологические особенности мужского организма и даже немного смутиться Славиным же смущением после Мироновой фразы про девичьи фокусы. Возвращается он минут через десять, забирает с верхней полки пакет и полотенце и опять уходит – ещё на столько же. — Я не знаю, кто придумал поезда, которые идут неделю! – праведно негодует он, снова появляясь в купе. Волосы у него мокрые и сзади задевают ворот футболки, а спереди падают на лицо, и Слава слизывает капли. – Я серьёзно, как тут мыться? Ни изогнуться, ни сполоснуться по-человечески из-под крана этого тупого, у бабки с дедом в деревне из умывальника и то легче помыться! Бриться ещё ладно, хотя пену не взбить, и я вообще не представляю, каким чудом я не вскрыл себе сонную артерию, потому что и с устойчивостью тут серьёзные проблемы! — Это вестибулярочка, Слав, – улыбается Мирон. — Это, блядь, поезд, Мирон, – кривится Слава и ожесточённо трёт полотенцем башку. – Ёбаный поезд, а мы меньше двух суток едем. До Хабаровска осталось всего-то пятеро! До Владика вообще пиздец. — Только на полсуток дольше, чем тебе. Не думаю, что после семи дней в дороге этот десяток часов играет хоть какую-то роль. Слава рассказывает о том, что поезда через всю страну – это какой-то очередной новый вид изощрённых издевательств от советской власти, до самой Тюмени. Тут уже Мирон его затыкает, потому что им, во-первых, стоять двадцать минут («Ты ещё в Екатеринбурге курить хотел, помнишь?» – «Ой, да в жопу»), во-вторых, кто знает, кто там к ним подсядет. Подсаживается женщина вокруг сорока пяти, которая сумки вносит в три захода, – Слава на неё смотрит, как на волшебницу. Она негромко здоровается, раскладывает вещи (он загодя поднял нижнюю полку), садится на своё место, застилает постель и, сдвинув в сторону матрас, усаживается и спрашивает: — Хотите яблочек? Свои! Белый налив, коричные, грушёвка есть. Мирон со Славой не очень хотят, но уже через полчаса обнаруживают, что их грызут, поезд идёт через какие-то деревни, а их соседка («Я Елена Дмитриевна, кстати») рассказывает, что едет в Омск на свадьбу к сыну и везёт молодым гостинцы и приданое. — Я собирать-то собирала, а дочь не забрала, когда замуж вышла, так что вот, сынку отдам и жене его. Оленька девушка хорошая, работящая, хозяйственная, ей всё пригодится. В районе полуночи, когда проводник стучит в дверь и, не открывая её, говорит о переходе в следующий часовой пояс, она всё ещё трындит. Мирон изо всех сил сдерживается, чтобы не затолкать все эти яблоки ей в глотку по одному, а вот Слава разговор с удовольствием поддерживает, и кивает, и смеётся, и даже о себе что-то рассказывает. Только в разговоре с незнакомой женщиной Мирон, например, выцепляет его фамилию (потому что тот пересказывает диалог с каким-то преподавателем из техникума) и узнаёт, что у него ещё есть старшая сестра, с которой Слава в последнее время очень сблизился. — А Мирон Янович у нас преподаватель, – радостно заявляет он, и разговор переходит на следующий виток. Ни одну станцию Мирон не ждал так, как чёртов Омск, до которого они доезжают к двум часам ночи по местному времени. Слава зачем-то сообщает, что в Ленинграде сейчас одиннадцать вечера, зевает так, что Мирон опасается: точно челюсть вывихнет, а потом говорит: — Мы же Елене Дмитриевне поможем вещи вынести из поезда, да, Мирон? Её там сын встречает, а мы покурим заодно. — Успеете, ребят, – часто-часто кивает Елена Дмитриевна, – шестнадцать минут стоянка! Мнения его особо никто не спрашивал, поэтому он послушно берётся за одну из перевязанных бечёвкой коробок и идёт вслед за Славой по коридору, подталкиваемый сзади благодарными причитаниями Елены Дмитриевны, которой добрый Слава оставил в руке одну лишь корзинку. Она оставляет им ещё килограмма три яблок, желает напоследок всего самого хорошего и той же мёртвой хваткой вцепляется в сына, который ждёт её на перроне. — Пиздец, – выдыхает Слава, как только они скрываются за дверьми вокзала, – это ж надо быть такой болтливой. — Да уж кто бы говорил! – хмыкает Мирон и, с удовольствием затянувшись, передаёт спички Славе. — А я что? – возмущается тот. – Это же вежливость, надо разговор поддерживать! — Что-то с той пиздюхой ты разговор особо не поддерживал. Если только не считать таковым вашу ссору, когда она тебе чуть в лицо не вгрызлась. — Ты так мрачно молчал, что Елена Дмитриевна предположила тихонько, когда ты вышел, что ты на похороны едешь. Мирон качает головой и выдыхает в сторону дым. Собирается уже повернуться обратно к Славе и ответить хоть как-то, когда задевает взглядом до боли знакомое лицо и забывает, где они вообще находятся. И пускай с его ракурса видно только профиль, и зрение у него не очень, да и стоят они на расстоянии вагона друг от друга: Мирон знает, что не ошибается. Он неаккуратно делает глубокую затяжку, так и не отрывая взгляда, и кашляет. Успевает заметить, с какой скоростью поворачивается лицо в его сторону (потому что и он узнаёт), и длинно выдыхает, хотя больше всего сейчас хочется затушить окурок об запястье, чтобы вернуть себя в реальность. Не получается. По мере приближения силуэт обретает всё более ясные черты. И с расстояния в пару шагов Мирон слышит голос, который не ожидал услышать ещё когда-нибудь в своей жизни: — Привет, Миро.