ID работы: 8985468

кванмён — сеул

Слэш
R
Завершён
20
автор
митчелл. соавтор
Размер:
53 страницы, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
20 Нравится 6 Отзывы 8 В сборник Скачать

III. конец конца

Настройки текста
Сыну, в этот раз тянущий за рукав Сынена, прокладывает им двоим путь через уже совсем опустевший корпус университета к старому черному выходу. Сынен почти бежит, поспевая за Сыну, несколько раз спотыкается и почти падает в полумраке коридоров, в которых он никогда даже не бывал. Он несколько раз пугается того, что в любой момент их может застать за очередным углом охранник, и тогда им уже никак не избежать наказания. – Вот и выход, – произносит Сыну, толкая старую тяжелую дверь, которая с металлическим скрипом отворяется не сразу и не полностью. Сынена сразу же встречает незаметно подкравшаяся зима: сугробами, морозным ветром, летящим с неба снегом и каким-то странным чувством в груди словно вот-вот грядут большие перемены. Это такие перемены, от которых кровь в жилах стынет, но в то же время бурлит, кипит – Сынена это пугает. Он даже не знает, как описать это чувство, словно интуиция подсказывает ему: остановись прямо сейчас или уже остановиться не сможешь. Но Сынен решает не останавливаться. Он делает шаг из темного помещения, и снег под его ногами хрустит. В ночном мраке их встречают далекие уличные фонари и снежинки, сияющие в их свете серебром. В последнее время все происходит как-то непредсказуемо. И Сыну, который идет рядышком с Сыненом молча и вновь курит, который ломает одним лишь своим присутствием; и Хангель, который своим «ты мне нужен» задел что-то у Сынена внутри, что теперь колет и давит, трепещет и плачет. Он будто оказался меж двух полюсов, тянущих его то в одну сторону, то в другую, но в конце концов попросту разрывая в клочья. Улицы укрывает белоснежными хлопьями снег. Он, попадая на горячую сыненову кожу, тает – превращается в крохотные капельки, холодит кожу. Еще всего пару дней назад и подумать было невозможно, что зима столь скоро вступит в свое правление. Но вот она сугробами, ледяным холодом и переменами принеслась в их привычно серый Пхеньян. «Еще не поздно остановиться». – У меня есть знакомые, которые могут нам помочь добраться до границы, – выдыхает эти слова Сыну вперемешку с сигаретным дымом, теряющимся между снежинками и уличными фонарями. Сынен, глубоко погрузившийся в свои раздумья, сначала и вовсе не воспринимает чужих слов, а после замирает и смотрит на Сыну вроде нахмурившись, а вроде удивленно. – Подожди, какой границы? – не понимает Сынен. Сыну тоже останавливается, всего с секунду думает над ответом и оборачивается почти артистично, чтобы сказать: – Той, которая между нами и миром, который у нас отнимают, – Сыну говорит словно по сценарию, который известен только ему. На самом деле он известен им двоим. Сынен готов поклясться, что в этот самый момент замечает на его лице, в самых уголках потрескавшихся и сухих губ, еле заметную улыбку. Она у него крохотными искорками в глазах – еле заметных, видных только Сынену. Словно в душе у Сыну поселилось что-то светлое. Что-то похожее на надежду. Эти улыбки стоит ценить, потому что они бывают так редко-редко, что со временем вообще забываешь, каково же это – улыбаться. Сыну так же быстро скрывает эту еле заметную улыбку, как и выжал ее из себя, а после тихонько разворачивается, чтобы идти дальше. Но останавливается и тихо добавляет: – Которая между тобой и этим твоим Хангелем, – а эти слова звучат как-то холодно и отрешенно словно он сам – метель. Но Сынен не обращает на это внимания: он еще несколько долгих секунд смотрит уходящему Сыну в спину, вдыхает свежий морозный воздух и не понимает, когда же события стали так стремительно проноситься мимо него и почему центром всего этого сумасшедшего круговорота невольно стал он сам. Или же все-таки намеренно? Сынен смотрит в небо, откуда падают снежинки ему прямо на лицо, застывают кристаллами на ресницах и в волосах, а потом улыбается сам. И не может никак понять, откуда у него вообще нашлись силы на эту улыбку, если их нет даже на то, чтобы встать утром с кровати. \ Вечера в компьютерном кабинете вместе с Сыну, патрулирующим коридоры факультета, становятся чем-то привычным. Словно так и надо: Сынен – в жуткой опасности, а Сыну – благородный рыцарь, его защитник. Тристан и Изольда. Сынен наконец-то делает фотографию и устанавливает ее на аватарку профиля в чате. Несколько раз щелкает мышкой по окну на экране, где в свете настольной лампы его лицо контрастно выделяется на темном фоне. Но выглядит даже немного мило. Но спустя пару минут Сынен успевает усомниться в ней. Стоило ли ему вообще это делать? Может, Хангель представлял его совсем не таким? А что, если такой Сынен Хангелю не понравится? А что, если... Но незамедлительно на фотографии Сынена появляется лайк – от Хангеля; следом – комментарий: «Ты красивый». Эти слова вводят его в ступор. Он на них смотрит минуту или больше и вчитывается, по несколько раз проверяет, не ошибся ли, но как бы он не читал, не переставлял слоги, буквы, звуки, то все равно выходит: «Ты красивый». Кра-си-вый. А это правда о Сынене? Сынен задумывается, пишут ли такие сообщения просто друзья? Может, это у них в мрачном Пхеньяне не принято так, а в Сеуле это обыденность – писать комплименты, называть друг друга красивыми, а после мило улыбаться словно эти слова ничего и не значат. И Сынену тогда не стоит вообще обнадеживать себя. Но вот верить-то хочется. Хотя бы во что-то. Вера в дружбу – слишком наивный стимул как для человека, что собирается пожертвовать собственной жизнью ради... – Пошли уже, – произносит Сыну, заходя в кабинет. – Поздно. Ради чего? На скорую руку Сынен пишет в ответ сообщение: «Спасибо». Не забывает стереть историю браузера и только после выключает компьютер, следом – настольную лампу. Забирает куртку, шарф и свой рюкзак, а после еще пару раз судорожно проверяет, чтобы никаких следов его присутствия тут больше не осталось. И бежит наконец-то из кабинета следом за Сыну будто он ребенок, еле поспевающий за огромными шагами отца. \ Интересно, как бы отреагировал Сынен, если бы Сыну его поцеловал? Сыну сам не понимает, откуда у него возникают такие мысли, но они навязчиво лезут к нему в голову, туманят сознание, заставляют сходить с ума. Может, это все от обычной благодарности, что Сынен открыл ему иной мир: тот, который находится вне пределов их Пхеньяна – прежде единственного безопасного места на Земле, что он знал. Но тот мир, скрытый от их глаз, другой: совсем не такой страшный и необъяснимый, как им прежде рассказывали, как им вбивали в их малолетние несмышленые головы с самого раннего возраста. Но Сыну почти точно уверен, что Сынен бы его оттолкнул – ему бы стало противно от такого Сыну. Он бы отвернулся от него и никогда бы вновь не смотрел в его сторону. Никогда бы не проронил ни слова. Потому что это все как-то неправильно – чувствовать что-то подобное к Сынену, который больше похож на мечтательного ребенка, а не на преступника – революционера глубоко в душе. Но вот они вновь вместе бредут по улицам, когда им вроде как идти в совсем разные стороны – в полном одиночестве. Но что-то им не позволяет разлучиться: их тянет друг к другу, как противоположные полюса магнитов, словно между ними нерушимая связь – красная ниточка, связанная узелочками. Такая, которую не порвать и не разрезать. Запутается, но все равно в конечном итоге вновь сведет вместе. Сыну чувствует это под кожей и на коже хотя и знает Сынена вот так близко всего неделю. По крайней мере в этой жизни – уж точно. Из таких ниточек девочки в песочнице плели кукол в далеком (слишком далеком, чтобы толком и помнить) детстве Сыну. А сейчас Сыну не может сплести из них что-то для них с Сыненом общее. Он понимает: они вдвоем ведь и правда самые настоящие противоположности. Cынен – этот тихий, спокойный, непримечательный мальчишка – (если подойти к нему хотя бы чуточку ближе) самый храбрый и отчаянный, рвущийся к чему-то намного большему, чем их привычный Пхеньян. Он так не похож на Сыну, который уже давно сдался, как и все остальные, словно у него и не было другого выбора. Он просто-напросто сломался под тяжестью системы, а срастить переломанные косточки никому не удавалось. До Сынена. Самому Сынену же сейчас очень хочется верить, что вчерашние слова Сыну не были каким-то сном или плодом его больного навязчивой идеей воображения. – Так мы правда, – Сынен запинается, даже боится это слово произнести, — сбежим? Сыну молчит. Долго молчит – так он делает постоянно. Сыну, кажется, сам только сейчас задумался о том, насколько их идея безумна. Он смотрит то себе под ноги — на укрытые снегом тротуары, то на небо, откуда летят крохотные снежинки и приземляются ему прямо на лицо. И знает, что это правда. Но так чертовски боится себе в ней признаться. Признаться Сынену – еще больше. Сынен даже пугается на секунду, что Сыну передумает. А следом пугается и того, если Сыну не передумал, потому что тогда им двоим грозит что-то намного более страшное. Более страшное, чем что? Чем смерть? Тогда Чо Сынен ничего уже не боится. \ Еханов дом пахнет ромашковым чаем, и Сынен почти уверен, что пришел в храм, только молиться ему больше не о чем и не за кого; а может, это он нашел собственное убежище в разгар большой войны, но кто знает: Сыну говорит, что Ехану можно доверять, и легким жестом руки подталкивает Сынена в квартиру. Сынен натыкается взглядом на висящие повсюду портреты Вождя, протертые до блеска, грамоты и медали рядом, под стеклом, форму с погонами, похожую на солдатскую, висящую на шкафу в прихожей. Будто владелец не спрятал ее внутрь нарочно, чтобы его боялись. Впрочем, спустя несколько минут Сынен осознает, что Ехана бояться – смешно. У него эта благородная улыбка, будто у несмышленого ребятенка, улыбка воина, что добровольно пойдет на врага в первых рядах, даже будучи осведомленным о своей неминуемой гибели. Ехан из тех людей, которые не ценят собственную жизнь, – Сынен читает это в его глазах, когда Ехан предлагает остаться на кружку чая с песочным печеньем. Сыну сидит рядом, Сынен касается его плечом и, чтобы не нервничать, считает бордовые ромбики на его узорчатом свитере. Ехан напротив – его руки в шрамах, левая бровь криво заклеена мятым пластырем; во всей этой квартире – ни намека на присутствие женщины. Так Сынен понимает, что Ехан заботится о себе сам. – У нас были промежуточные учения на работе, – объясняет Ехан, отпивая немного своего чая. – Жестокая вещь. Надеюсь, вы никогда не станете свидетелями подобного, – какое-то время он пристально смотрит Сынену в глаза с тенью улыбки на лице, и Сынен не понимает, что такого забавного окружающие его люди привыкли находить в боли. Затем Ехан переводит взгляд на Сыну, и что-то в нем меняется, становясь почти ностальгическим. – Твой отец преодолевал их все с небывалой храбростью. Сыну опускает голову и, закусив губу, коротко кивает. Сынен смотрит на него и собирает воедино фрагменты, которые Сыну успел ему рассказать. Его отец был на пограничной службе задолго до того, как Ехан попал туда еще зеленым прыщавым новичком, – только-только после учебы. Ему не выдали даже оружия – оружие там нужно было заслужить потом и кровью; зато чтобы заслужить расстрел не нужно было делать почти ничего. Вот и отец Сыну ничего не сделал. А расплатился за чужие грехи. – Я правда не знаю зачем вам это нужно, – Ехан, двумя ладонями обнимая кружку, наклоняется ближе и почти шепчет; здесь даже стены слышат все, – но если таким образом я как-то смогу искупить свою вину за гибель твоего отца- – Ты ни в чем не виноват, – обрывает его Сыну, отрицательно качая головой; он поднимает лицо, и Сынен впервые за все время, что они знакомы, видит росчерки прозрачных слез на его лице. Сынену становится его жаль, но он помнит, что жалость – удел девчонок, что сами себе разбили коленки. Жалость – не для воинов. Не для бойцов. – Тебе не объяснили, что можно, а что нельзя. – Я должен был узнать сам, – настаивает Ехан. – Пожалуйста, давай не будем об этом, – обрывает его Сыну, уже тверже, и Сынен чувствует, будто тоже обязан что-то сказать, но нужных слов у него не находится. Эти люди рядом с ним видели и слышали вещи, которые не являлись Сынену даже во снах. Все, над чем он способен властвовать, – пиксельное киберпространство, утечка в непробиваемой (как считают люди свыше) сети, карта мира, оторванного от них, и тот один диалог с парнишей, о котором Сынен не знает практически ничего, но которому почему-то готов доверить свою жизнь, если это будет необходимо. – Ты сможешь устроить все так, чтобы тебя не посчитали причастным? От того, как у него страшно колотится сердце, наивное и беззащитное, Сынен даже забывает об остывающем чае. Он знает, что от ответа Ехана зависит, будет ли у них шанс вырваться, шанс оказаться за пределами колючей ограды, шанс хотя бы ненадолго почувствовать себя живыми людьми, а не искусственными проекциями чьего-то чужого счастья. Счастье Сынена – не здесь. Определенно точно не здесь, оно там, где цветет токийская вишня два с половиной месяца в году, там, где мороженое по скидке, если берешь и себе, и другу, там, где показывают американское кино шестидесятых под открытым небом, а ты лежишь в кузове пикапа и жуешь резиновый попкорн; там, где на мосту над Ханган курсивом выведены просьбы остаться в живых, там, где изумрудная телебашня торчит из самой сердцевины города, словно рыцарский меч, и там, где Ли Хангель в стылую полночь своей тесной комнаты перед горящим монитором компьютера нетерпеливо ждет сыненов ответ. – Я смогу, – это отвечает Ехан, и кажется, Сынен теперь заслуживает полное право молчать. \ Хангель удивляется тому, как мало он знает о Сынене – но все равно умудряется в него влюбиться. В эту несуразную фотографию в профиле, на которой с трудом можно различить его улыбку почти детскую, с ямочками на щеках; в неловкие ответы, наивные слова и душевную чистоту. Он – солнечный свет, которого так не хватает Хангелю в Сеуле. Например, как сегодня, когда беспрестанно сыплет снег, а потому ноги у Хангеля в летних кедах немилосердно мерзнут. Руки в карманах осенней легкой куртки тоже, а сердце уже и подавно заледенело. Город стынет в преддверии зимы – Хангель стынет от нежелания больше вот так бессмысленно существовать. Интересно, окажись сейчас тут Сынен, стало бы Хангелю хоть немного легче? Хангель в одной тоненькой, успевшей промокнуть от снега футболке топчется во время перерыва на заднем дворе кофейни – уже даже и не холодно, он привык. Пытается поджечь помятую сигарету, вытянутую из кармана, огоньком зажигалки, но как назло газ в ней заканчивается. Напротив отчужденно стоит Усок, у которого как раз обеденный перерыв в то же время, что и у Хангеля. Он любыми способами старается избежать взгляда Хангеля, но все равно непременно ходит за ним по пятам, будто ему есть за что извиниться, попросить прощения, но на деле – не за что. Зато Хангелю как раз наоборот – необходимо. – Подкуришь? – спрашивает он у Усока, слегка пугая его неожиданной просьбой. Тот кивает и протягивает зажигалку; загорается огонек – такой же холодный, как и все вокруг, – и поджигает кончик сигареты. Она испускает облачко дыма, уносимого в тот же миг порывом легкого ветра. Хангель невольно отводит взгляд от Усока, чтобы не было еще более неловко, чем сейчас. Благодарит его как-то несуразно, сквозь стиснутые зубы: – Спасибо. – Не за что. Хангель опирается о стену рядом с Усоком и вдыхает отравляющие пары. Между ними вновь повисает неловкое молчание: вроде есть так много несказанных слов, но все они застревают в горле, так и оставшись ничем большим, чем тихим хрипом, стоном, кашлем. Если бы только можно было откашляться и больше никогда не чувствовать то, что они чувствуют, то жить было бы чуточку легче. Но это так не работает – воспоминания по собственной воле не стираются и не изменяются: они остаются всегда рядом – тенью, отражением в зеркале. Как бы ты не старался их избежать. – Не холодно? – тишину первым нарушает Усок. – Терпимо. На самом деле в жизни Хангеля все стало уже привычным: вечный недосып, постоянная ноющая боль в теле и неописуемая тяжесть на душе. Это все – уже непременные спутники, сопровождающие его куда бы он ни шел и что бы он ни делал. Хангель выуживает из кармана телефон и уже по привычке первым делом проверяет диалог с Сыненом, который по-обычному пуст на новые сообщения. Чувствовать опустошение Хангель в какой-то момент тоже привык. Он печатает первое, что приходит в голову. Может, потому что в этом отчаянно нуждается или потому, что другого ничего не придумывает; а не написать он не может. Будто если он этого не сделает, то случится что-то неисправимо ужасное: мир рухнет, солнце в один миг не взойдет над горизонтом, и Хангель больше никогда не сможет почувствовать его тепло. «Мы сможем встретиться?» Он с минуту смотрит на разбитый экран телефона, но ответ, как и всегда, не приходит сразу. Хангель уже от холода почти трясется, топчется на месте, но заходить обратно в кофейню не собирается. Кладет телефон обратно в карман, проклиная все на этом свете, начиная от работы и заканчивая снегом; все и всех, кроме Сынена – его ни в коем случае нельзя. Усок, оставленный без внимания, в сторонке тушит сигарету о кирпичную стену намеренно медленно, нерешительно и собирается уходить, но почему-то останавливается, сделав лишь пару шагов. Хангель смотрит ему между лопаток, будто бы тот сможет почувствовать его вопрос в воздухе. Когда Усок все же разворачивается, то у него взгляд такой жалобный, что у Хангеля что-то в душе невольно ноет. Он подходит к нему и не боится того, кто однажды его ранил, оставив неизгладимый след ему под сердцем. Останавливается почти вплотную, осмеливается наконец-то сказать: – Ты такими темпами заболеешь, – и накидывает ему на плечи бомбер, согретый собственным теплом. – Увидимся. А Хангель ничего ответить не может, потому что не знает, как на подобное должен реагировать. Просто заботится о нем ровным счетом никто. Никого и никогда не волновало, что он чувствует. Неужели Хангель стал столь жалким, что без грусти на него и не взглянешь? Или просто то, что Хангелю казалось обычной ничего не значащей интрижкой, для Усока было чем-то большим? Когда Усок скрывается за поворотом в своем цветочном магазинчике, Хангелю остается наедине со всеми накатывающими одной волной чувствами ненависти к себе и миру. Они по коже мурашками пробегаются и заставляют трястись. Он съезжает вниз по стене, падая на мокрый асфальт, и тяжко вздыхает. Ворошит себе волосы и шипит, когда горячий пепел сигареты попадает ему шею. Хангель задается вопросом, в какой момент все в его жизни пошло не по плану. Ровно в этот момент в кармане вибрирует телефон. Хангель незамедлительно просматривает уведомления и сразу же замечает ответ от Сынена: «Надеюсь, однажды». Это обнадеживает и в то же время оставляет некую недосказанность. «Давай я сам приеду. Хоть завтра, или прямо сегодня, хочешь?» Словно у Сынена есть план. «Ты не сможешь». «Ну, что за бред. Смогу конечно. Ты же не на краю света живешь. Даже если на краю света – все равно доберусь». «Думаю, это невозможно, Хангель, как бы сильно мы оба этого не хотели». Хангель нервно закусывает губу, вдыхает еще раз едкий дым и громко ругается вслух, в очередной раз спугивая тишину: «Блять!». Неужели Сынен просто не чувствует того же, что и он? «Мы обязательно увидимся, ладно? Просто подожди». Обычно в подобных ситуациях Хангелю не шутится, да и шутить здесь не о чем, но промолчать он не может никак. «Ты что в каком-нибудь Пхеньяне живешь?» Сынен все еще в сети, но ответ долго не приходит. Это Хангеля настораживает, а после и вовсе пугает до чертиков. Безобидная шутка больше не кажется таковой. А вдруг и правда живет? «Именно здесь... и живу». \ Хангель уходит с работы раньше положенного, выгребает из карманов чаевые – забирает даже больше, чем нужно, пока никто не видит. На улице уже давно потемнело: город окутали вечерние сумерки. Несносный снег все так же идет, липнет, заставляет трястись от холода. Город провожает Хангеля немой печалью, будто он один остался на произвол судьбы без сил бороться. Даже этот ненавистный ему Сеул сочувствует: замолкает и тихо скрывается от Хангеля за снежной пеленой. Или же это город сам отгораживает Хангеля от пестрых огней, потому что он для них неродной? Он в какой-то момент своей жизни стал неродным для целого мира. Хангель в руках несет бомбер Усока, а в сердце – обиду на Сынена. (Или же все-таки на самого себя?) Неужели подобное правда случается в жизни? Или так бывает с одним лишь Хангелем: только он находит в жизни надежду, как ее сразу топчут, не давая даже шанса на спасение. Наверное, он был слишком наивным, полагая, что хоть что-нибудь бывает вот так просто, когда прежде в жизни все давалось с огромным трудом; быть может, он просто хотел хотя бы раз поверить в какую-то справедливость. Хангель понимает, что если любишь, то не обязательно тебя любят в ответ; если ценишь, то обязательно разочаруешься; если веришь, то в конце концов придет отчаяние. Может, все это одна большая шутка? Но Сынен больше ничего не пишет; Хангель не отвечает тоже, потому что ответить нечего, потому что не знает, стоит ли теперь Сынену сочувствовать или же заставить себя возненавидеть его. Хангель прогоняет зиму, но она непременно идет за ним по пятам: морозит ступни сквозь тонкую ткань кедов, сушит кожу рук – оставляет крохотные кровавые трещинки – и всеми силами пытается напомнить: я твой единственный спутник. \ Дома Хангель вновь натягивает маску счастья, потому что у него «все в порядке, все, как обычно, все просто замечательно». Он встречает Чимин с улыбкой, целует ее в щеки, выслушивает рассказы о мальчишках-забияках-одноклассниках, пока готовит ей оладьи из оставшихся продуктов, кладет ей на тарелку на пару оладьев больше, чем себе. И даже смеется от всех ее рассказов, улыбок и искренности, из-за которой искрится вся их маленькая обшарпанная съемная квартирка. Почему же дети не остаются детьми навсегда, чтобы не знать всех сложностей, которые подстерегают их спустя годы? Хангель моет посуду, ранки на руках пекут, но он не обращает внимания, как уже привык не обращать внимание на многие другие вещи. На самом деле слишком многие, чтобы даже их все перечислить. Тихий звон посуды немного успокаивает, даже убаюкивает. Он отгораживается от целого мира, погружаясь в собственный маленький: тихий, спокойный и мирный. На фоне Чимин тихонечко вслух читает какой-то рассказ, который ей задали прочитать дома, вода плещется в раковине и в какие-то моменты обжигает руки из-за того, что кран уже давно неисправный, а на фоне вибрирует телефон. Хангель думает, что скорее всего начальник звонит, чтобы сообщить, что он уволен, как и с предыдущей работы, как и со всех, которые у него были прежде. Но все это столь рутинно, что Хангель забывается. Пускай будет, что будет. «Извини, что не сказал раньше, – читает Хангель в уведомлениях почти неосознанно, сразу не понимая, от кого сообщение. – Не мог подобрать верный момент». У него в этот момент что-то внутри щелкает: Сынен написал. Это вызывает какой-то почти детский восторг, но Хангель тут же осознает, что с Сыненом он прекратить общаться никогда не сможет, потому что тогда сгниет. «А разве для таких новостей вообще бывает верное время?». Вдогонку пишет еще одно: «Тебе там тяжело?» «Наверное. Сравнивать с другим мне не удавалось. Знаешь, вообще в какие-то моменты даже терпимо». Хангель вспоминает, как в детстве из-за россказней про Пхеньян и все страшные вещи, которые там происходят, думал, что жизнь здесь – в прекрасном, свободном и солнечном Сеуле – чудесна. Но как же сильно он ошибался. Потому что жизнь может быть ужасной даже в самом счастливом месте на Земле, потому что в глубине души ты можешь быть самым печальным человеком на свете. И никто не в силах этого исправить. Вообще никто. Потому что это не лечится терапией, улыбками и надеждами. Насколько же тогда жизнь невыносима в Пхеньяне, если даже тут она уже стала непосильной ношей. Хангель поражается силе Сынена, который нашел в себе храбрость вот так просто взять и писать, когда в любой момент его скорее всего могут забрать под следствие. Хангель невольно за Сынена волнуется, но почему-то уверен, что с ним все будет в абсолютном порядке. Такие люди всегда находят выход даже из самых ужасных ситуаций, – не то что Хангель. Напоследок он успевает прочитать последнее сообщение прежде чем провалиться в сон из-за жуткой усталости: «Спокойной ночи, Хангель. Ни о чем не волнуйся, пожалуйста». Хангель засыпает с необъяснимым чувством облегчения, будто он вновь в объятиях матери – вновь любим и нужен. Сам же он крепче сжимает в руках бомбер Усока. Этот бомбер Усок носил почти каждый день, что Хангель может припомнить, словно это его неотъемлемая часть – кусочек души (или, может, его разбитого сердца?). В какой-то момент, когда сон встречается с реальностью, Хангель чувствует прежнее тепло, которое он никак не может припомнить, хотя и прекрасно понимает, что точно знает его. Знает привязанность.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.