Альфред, кажется, никогда в жизни не был так взволнован. Он то ходил взад и вперед по больничному коридору, натыкаясь на врачей в белых халатах и бледных пациентов, свершающих свой дневной моцион, то вновь садился на стул у дверей, в тревоге прислушиваясь к тому, что происходило в палате, куда недавно вошла медсестра. Спёртый, душновато-пыльный запах лекарств и стерильности, какой обыкновенно бывает в больницах, угнетал его и только сильнее раздражал и без того болезненно напряженные нервы.
После первого кровохарканья Альфред всё-таки отвез Ивана, полуживого и задыхающегося, в больницу. Ему сделали рентген, взяли анализы. Джонс как сейчас помнит то томительное, разъедающее чувство: будто он ожидает решения строгого судьи по
своей тяжбе, будто он предугадывает
себе приговор, и успокаивает даже не Ивана, а самого себя: «Ничего, наверняка не серьезная болезнь, пустяки…» В кабинет вошел врач, неся рентгеновский снимок; он был встревожен и словно озадачен. Сердце у Альфреда оборвалось и упало. Иван тоже с мучением и тоской следил за реакцией доктора.
— Когда вы в последний раз обследовались? — спросил врач у Вани.
— Несколько месяцев назад, — отозвался Брагинский. — Я делал флюорографию.
— Вас беспокоил кашель?
— Да, — ответил Иван чуть задрожавшим голосом, — и боль в груди, и небольшая лихорадка.
— И что сказал вам доктор?
Иван растерянно покачал головой, смотря то на Альфреда, то на сидящего перед ним человека в белом халате.
— Он посмотрел снимок… — пробормотал Брагинский. — И сказал, что всё в порядке, но что мне нужно меньше курить.
— Он отдал вам снимок?
— Нет.
— Он вам его показал? Почему вы не попросили хотя бы об этом?
У Ивана возникло ощущение, будто он попал на допрос. Но голос и взгляд у доктора были мягкими и выражали настоящую заботу. Брагинский тяжело и нервно вздохнул:
— Н-не знаю…
— К сожалению, этот человек, — потому что
врачом я не имею права его называть, — вам солгал. Вы больны. У вас довольно запущенный туберкулёз. Посмотрите сами, — доктор показал Ивану ренгтеновский снимок, — вот тут у вас крупный очаг, его необходимо срочно удалять…
Брагинский кивал на все объяснения врача и глядел на свои исковерканные легкие, но взгляд его был совершенно лишен осмысленности и ясности.
Иван вспомнил, как тот доктор, близкий знакомый мистера Огдена, работающий с проститутками,
осматривал его, Ваню, сжавшегося и объятого стыдом, как его холодные, облаченные в перчатки и измазанные гелем пальцы, скользили по его пояснице — и ниже, ниже, как Ивана тошнило и трясло, как Брагинский, в конце концов, оттолкнул его, и как продолговатые, влажные глаза доктора блестели от неудовольствия и разочарования.
У Ивана всё помутилось в сознании.
— Значит, придется делать операцию? — убито спросил Альфред.
— Разумеется, — отозвался доктор. — Химиотерапией тут вряд ли отделаешься.
— Как же?! — вдруг воскликнул Иван, в ужасе глядя на Альфреда. — Я… получается, что я был всё это время заразен?!
— Вы очень и очень заразны, — хладнокровно пояснил доктор. — Придется тщательно обследовать вашу семью и всех, кто с вами контактировал. Я пропишу им и вам, мистер Джонс, препараты для профилактики. Они имеют не очень приятные побочные эффекты: будете пару месяцев ощущать сонливость, рассеянность и подавленность, но зато — действенно.
Иван смотрел на Альфреда таким взглядом, точно Джонс предстал перед ним живым мертвецом: они ведь целовались в губы и ели почти из одной посуды! Альфред, однако, не был так обеспокоен своим здоровьем, зато Иван — и без того обесиленный и уничтоженный горем… разрыдался.
Вскоре начали медикаментозное лечение, а через некоторое время Брагинскому вырезали среднюю долю правого легкого. Альфред собирался увидеть его впервые после операции.
— Мистер Джонс?.. — медсестра выглянула из палаты, куда поместили Ивана. — Можете войти. Он, правда, немного заторможенный и рассеянный, потому что принимает сильные обезболивающие. Операцию перенес тяжело, поэтому, пожалуйста, поосторожнее с ним.
Альфред с замирающим сердцем вошел в просторную, освещенную ярким весенним солнцем палату. В углу с вязаньем в руках приютилась сиделка, похожая на большую, добрую наседку. Легкие занавески слабо колыхались от теплого ветра. Иван лежал возле окна, обратив лицо к свету и протянув к капельнице худую, пожелтевшую, свесившуюся с койки руку.
Альфред подошел к нему и осторожно поправил край одеяла.
— Ну, как самочувствие?
— Как жаль, — ответил Иван, с улыбкой поворачивая голову на взбитой подушке, — что сейчас не лето и вишня не цветёт. Помнишь, в церкви, когда мы хоронили Присциллу, я рассказал тебе об одной женщине? Она умерла в этой больнице.
— Тогда стоит перевести тебя в другую! Нечего беречь мрачные мысли и воспоминания! — возмутился Джонс, ободряюще пожимая Брагинскому руку.
— Вовсе не мрачные. А хочешь посмотреть? На шрам?..
Альфреда всего как-то передёрнуло, но он кивнул. Иван, скалясь и кривясь от боли, сел на кровати и приподнял край белой больничной рубахи. По правому боку, между ребер тянулся ярко-красный шрам, с заживающими следами от швов. Затем Брагинский снова опустился на подушки, стараясь отдышаться. Он, по всей видимости, испытывал сильные мучения.
— Ох… — простонал Иван. — Еще одной… операции я не переживу!..
Альфред молчал, стиснув зубы; глаза у него заволокло слезами, и он боялся их сморгнуть. Он смотрел в сторону, на зеркала, которые Иван завесил кусками разорванного покрывала, чтобы случайно не встретить собственное отражение. Сиделка чуть слышно звякала спицами; ветер тихо шуршал занавесками.
— А Эмили?..
— Она в порядке! — бодро ответил Альфред. — Ходит к психотерапевту, уже начала смеяться, как прежде. Но, кажется, Артур никогда не оправится после этого: Эмми должна теперь отчитываться за каждый свой шаг и каждое свое перемещение — всё строго, а Гарри и Сэму приказано всюду за ней следовать, не слушая ее непосредственных указаний. Думаю, сестренка скоро начнет восставать против такой деспотии и тотальной слежки.
— Она — сильная и справедливая девушка, — оживился Иван. — Она справится.
— И еще Эмили просила передать свои извинения.
За всё.
Брагинский благодарно пожал пальцы Джонса и сказал:
— А ты передай ей, глупенькой, что я принимаю ее извинения. За всё.
Альфред улыбнулся и украдкой утер слезы. Иван выглядел еще хуже, чем до операции. Джонс не хотел себе в этом признаваться, но отрицать очевидное было уже невозможно: Брагинский едва ли выкарабкается.
— Алиса спрашивала разрешения: можно ли ей прийти завтра? — с опаской осведомился Джонс.
— Конечно! — нежно откликнулся Иван; правда, так слабо, точно эхо в лесу. — Отчего ж ей не прийти? А что… когда ее свадьба с моим старшим братом?
— Алиса сказала, что без тебя ничего не будет. И Мэттью с Колей подождут. Ты только выздоровей поскорее!
Иван, кажется, очень довольный и счастливый, снова заулыбался. Волосы у него поредели от химиотерапии, кожа всюду была растрескана и суха, распухшие губы запеклись в крови.
— Да, я только выздоровею — и… — с застывшей улыбкой повторил Брагинский; большие, влажные глаза его вдруг потухли.
Альфред не мог смотреть на Ивана; это доставляло ему почти физическую боль, он говорил с ним, чуть отвернувшись, потом взглядывал и снова отворачивался, незаметно промакивая пальцами свои слезы.
— Нет, нет, нет, — вдруг прошептал Иван, снова устремляя взгляд на весеннее солнце, согревавшее душу и мокрую, черную после дождя землю, запах которой терзал Брагинскому больные лёгкие; птицы томно и тягуче пели под сенью голубого, точно купол, неба, осененного, точно крестом, золотым солнцем. — Кому я вру?.. Тебе, Ал, и себе же. Но тебе я не хочу лгать.
Я умираю.
Джонс промычал что-то невнятное и отошел от кровати Ивана, рассматривая какие-то вещи на полках, иконы и книги, цветы и фрукты, принесенные Брагинскими. Он уже не мог сдержать беззвучных рыданий, но Ивану вряд ли бы стало лучше от истерики Джонса.
— И мне совсем-совсем не страшно, — продолжал Брагинский, ободряя себя, но не замечая, как растравляет Альфреду душу. — Я говорил когда-то, что боюсь смерти. Пустяки! Сейчас я так счастлив, счастлив, что ты — рядом. Мне и теперь светло, тепло и спокойно, а
там — всё будет то же, и мне станет очень хорошо и весело — навсегда! — навечно! — только одно плохо — ты обо мне забудешь и не придешь обнять.
Альфред машинально взял в руки переносной, деревянный иконостас с темно-золотыми ликами и тихо всхлипнул. Он плакал оттого, что слова Ивана казались ему правдой.
— Но я пробуждаюсь! — сказал Брагинский, невольно волнуясь, дыша с трудом и оттяжкой. — Да, я чувствую, что весь мир залит странным сиянием и что все предметы выступили так чётко в своих очертаниях; и мне не жалко покидать эту жизнь, хотя она настолько мила и чудесна! Не жалко, не жалко!.. Только тебя там не будет со мной!.. — Иван резко привстал в кровати на локтях, уперев воспаленный взгляд Альфреду в спину, жадно хватая воздух, не желая ни белизны рая, ни блаженства вечности, и прорыдал в отчаянии: — Я не хочу умирать! Не хочу!!! Ну почему я?! За что
мне всё это?! Разве я кого-то обидел?! Разве я кому-то сделал зло?! Я хотел жить неприметно, тихо и долго! Я не хуже других! За что?! За что именно я?!
Джонс обернулся и в ужасе подбежал к койке Брагинского. Ивана вдруг стало страшно рвать желчью, слюной и черной, свернувшейся кровью. Расторопная сиделка уже держала перед Брагинским таз и утирала белоснежным платком его лоб, смоченный крупный по́том; глаза у Вани были полны слёз, бессилия и боли.
Альфреду пришлось уйти.
***
На другой день он явился уже вместе с Алисой, которая зачем-то долго прихорашивалась перед зеркалом и подбирала наряд. После недавних горестей, связанных с похищением Эмили, она вновь просияла и порозовела, как цветок после засухи, напитавшийся нежной влагой дождя. Джонс немного волновался, как встретит её Иван, но сам Брагинский по телефону снова выразил желание ее увидеть.
Альфред распахнул дверь и первым вошел в наполненную прозрачным светом и пением птиц из сада палату. Она была пуста. Пожилой сиделки, похожей на толстую наседку, с ее спицами и мотками белой шерсти, не нашлось в углу.
— Где же Иван?.. — спросила, потерянно улыбаясь, Алиса.
Первой мыслью Джонса было отчего-то: Ваня умер и его похоронили без него, без Ала — тайком, украдкой, где-нибудь в полях. Альфред чуть не свалился с ног от потрясения. Он выбежал в коридор и окликнул врача, лечившего Брагинского.
— А, это вы, мистер Джонс? Разве Иван вам ничего не сообщил? — удивился доктор. — К сожалению, он отказался от дальнейшего лечения. Вчера к нему заходил какой-то высокий молодой человек, кажется, немец. Подождите, он даже занес в журнал посещений свое имя… вот: Людвиг Байльшмидт. Они с ним очень долго разговаривали. А сегодня утром Иван выписался, — врач неодобрительно покачал головой. — Так как он даже ходить не мог, этот юноша донес его от больницы до машины на руках. Не знаю, зачем всё это. Лечение шло вполне успешно. Где он еще найдет таких хирургов и такой уровень медицины? — и так срочно…
Альфред пошатнулся, как опьяневший, и хотел уйти.
— Да подождите! — позвал его врач. — Он вам оставил письмо!
Джонс, — о, в нем всколыхнулась целая волна надежды! надежда так крепко укореняется в душах людей, что ее нелегко вырвать оттуда, а если вырвешь, то только с клоками земли и сердечной плоти, — Джонс вдруг встрепенулся, выхватил конверт у доктора из рук, даже не поблагодарив, и распечатал его. Вот, что он прочел:
Дорогой Альфред,
Нет, милый, любимый, драгоценный мой Альфред! Не злись, не ругай меня, не возненавидь меня ненароком. Гилберт жив и уже пересек границу Мексики. Я обещал ему себя в залог. Думаю, это не слишком равноценный обмен: я даже и волоска на голове Эмили не стою. Но очень радуюсь!
Он мне велел: «Иди за мной». И я иду. Господин безжалостно навьючивает своего верблюда, не спрашивая его, страдает ли он от жажды или от тоски, а тот идет, смиренно и гордо, справляя свою нелегкую работу, и всё мечтая-мечтая о великом Ниле и радуясь жалкой луже. И он не молит ни о чем, — только вперед и вперед, с губами, сожженными солнцем, с горбами, нагруженными стопудовой тяжестью, — идет под крики купцов и топот каравана, пока пред ним не засияет вдали Обетованная земля — горбатым миражом не подымется над горбами золотых дюн. Так нам всем велел господин и Господь — нести по-верблюжьи и по-человечьи свой крест.
Мне что с Гилбертом быть, что в землю лечь — разница невеликая, но если через год останусь жив и если ты меня не разлюбишь, я найду тебя, обещаю! Я должен идти с ним. На моих руках крови не меньше, чем на его, да и его-то кровь — на моей совести; он слишком любит меня — так любить нельзя. Гилберт не виновен, что я внушил ему такую страсть и что она оказалась сильнее его. Не знаю, где окажусь завтра, где остановлюсь на ночлег через год. Верно, там, где он повелит. Собой я уже давно не владею.
Ну, прощай! Когда-то я уже писал тебе это слово, но тогда у меня было больше надежды вновь увидеться. Прощай! Как пенится и перехлестывает через край это слово, мне кажется, я захлебнусь им, оно сотрясает небосвод, и в этом слове — можно выплеснуть всю душу. Прощай, Альфред!
Люби меня.
Твой Ваня