-8-
10 февраля 2020 г., 04:29
Да откуда я знаю, что он сказал. Говорю же, на иностранном языке. Бредит. Нет, английский я бы понял хоть что-то. Эль чего-то там, арабский, может? А, нет, у них «аль». «Эль» и ещё «унидо», вспомнил. Что? Испанский? Да мне без разницы, я вообще немецкий в школе учил, всё, отключаюсь. Я вообще-то за рулём.
Ждал группу захвата один, долго — пока добрались, пока то-сё. Уложили всех мордами в снег, потом сверил по часам — пятнадцать минут прошло. А по субъективным ощущениям часа два. Руки затекли на мушке держать выкормышей этих прокурорских. И всё думал: не довезу до больницы, опоздаю. Я знаю, какие лица бывают у умирающих людей, которые знают, что умрут скоро-скоро. Эти последние минуты. Это куда страшнее, чем лица уже мертвые, это динамика, процесс. Неостановимый. Хуже нет, чем смотреть, как жизнь утекает тонкой струйкой воды или песка.
Мчал в ближайшую районную больницу на предельной скорости, отбивался от звонков. Никакой ругани (всё потом, лично, за закрытыми сотрясающимися дверями кабинета), сухое изложение данных. Живой, бредит вот, как выяснилось, на испанском. Весь в крови, но, думается, — жить будет.
А у меня, между прочим, передний бампер если не в гармошку, то почти в баян. И сам приложился неслабо. А скажешь кому... «Не юродствуй, что с тобой сделается-то, ты ж крепкий». Аж обидно.
Потом больница. Трижды махал корочками: в регистратуре, у завотделением и потом у главврача. Пришлось, не хотели брать на себя ответственность. Нарычал ещё. Ваню, непривычно безмолвного, совсем маленького, увезли куда-то на каталке. Меня не пустили, рявкнули: не положено. Ждите звонка.
Это мне-то не положено?! В четвертый раз корочки не сработали, у нас, говорят, режим и стерильность, и дальше ко-ко-ко на своем медицинском.
В это время где-то в городе наши брали прокурора.
Уехал только потому, что в больнице ловить было нечего. Да и оттягивать неизбежное — так себе удовольствие. Ждал проклятий. Чума на оба ваши дома и вот это всё, и готов был отвечать по форме: виноват, исправлюсь, впредь обязуюсь не. Этот её убийственный свинцовый взгляд, пригвождающий к месту. Я видел, как она колет матёрых рецидивистов: сам бы признался в том, чего не делал.
Формально я приказ не нарушал, но на отстранение от дела наработал. Как минимум.
Чем-ты-думал-Серёжа. Чем ты, блядь, думал.
Проходил мимо лаборатории: пустое задвинутое кресло слева от двери. Горестно как-то. Как будто худшее ещё впереди, и дело, конечно, не в том, что товарищ полковник меня сейчас на хуях оттаскает: имеет полное право. Нет, тут другое. Мышью скребётся, поцарапывает коготками изнутри.
Две минуты.
Чего две минуты?..
Камера на участке. Ты вломился туда в восемь двадцать две. А ордер мы получили в восемь двадцать четыре. Электронный документооборот. Время фиксируется чётко.
Через две минуты он был бы уже мёртв.
Тебя не должно было там быть вообще.
И что теперь? Пишу по собственному?
Остынь. Но ситуация сложная.
Да уж. Мягко сказано.
*
Всё такое смутное. Заднее сиденье машины, которое стыдно пачкать собой: кровь и грязь, талая вода, горемычная тупая боль, попробуй отстирай, попробуй забудь. Даже странно, двое суток держался молодцом и корчил из себя гордеца, а в машине накрыло до колючих слёз, катящихся не наружу, а внутрь, скоблящих по горлу каплями горячего свечного воска. Глотал горько-солёное, а плакать ни-ни, мужики не плачут.
И много ещё чего не делают.
Бухтящий с переднего сиденья голос, низкий тембр с накуренной за долгие годы вредной работы хрипотцой, запах кожи, машинного масла и вонючей отдушки, спазмы в желудке, мелькают верхушки деревьев в окне, всё такое чёрно-белое, ненастоящее. В голове рефреном: оставляй следы, тяни время, соглашайся с требованиями, памятка по безопасности, как «Отче наш», как таблица Менделеева, от первого слова до последнего. Эль пуэбло. Унидо.
Щас-щас-щас, Ваня, Ванечка, ты только не вздумай мне тут умереть, твою мать, до больнички двадцать кэмэ, щас, мигом, прилетим, тебе помогут.
Стыдно за пятна крови на обивке, за собственные ватные ноги, за шаткость-валкость, как у марионетки, у которой одна нитка осталась, и та откуда-то из задницы, короче, ни сидеть, ни стоять, заваливаешься набок, перед глазами темнеет.
Держись за меня, говорю, ой, горе горькое, погоди, вот так, можешь идти? Нет? Ладно. Щас-щас-щас.
Холодный больничный свет, холодные руки в перчатках, тормошат, спрашивают, бесстрастно диктуют. Пульс, давление, множественные ушибы, переломы, под вопросом сотрясение мозга, именно таким тоном говорит Валя, когда фиксирует причину смерти, это общее у всех врачей — их отстранённый тон, один для живых и мёртвых, не всё ли равно.
Потом белый потолок палаты, капельница, катетер, тяжёлая сонливость — накачали обезболивающим по самое не могу, и релаксантами наверняка тоже, чтобы не дёргался. Тишина, сиплое дыхание. Руки тяжёлые, неподъемные: загипсованы. Надо пошевелить пальцами ног и всем остальным, что должно шевелиться. Надо. Надо.
И снова в спасительную толщу сна, в мутные воды, в хлорку и кварц, запах стерильных бинтов и лекарств, в тишину. Живой. Смотрите, я живой. Дайте мне умереть спокойно.