-22-
10 марта 2020 г., 06:29
После ярости всегда наступает опустошение. Даже очищение иногда. Как вынули что-то, а назад не положили, человек более сентиментальный сказал бы: душу, я говорю — боль. Но это пока. Пока не наступила следующая стадия: чувство вины. Даже если сделал всё как надо. Даже если действовал по инструкции. По приказу. Даже если с благой целью. Дорога в светлое будущее всегда вымазана дерьмом и кровью, тут — ничего нового.
Рогозина смотрит строго и с пониманием, на дне взгляда, там, куда заглянуть осмеливается мало кто, — полощется сочувствие. Даже жалость, за которую её хочется встряхнуть за плечи. Она смотрит мне в глаза, а потом влево вверх, точно припоминая что-то. На тайном невербальном языке ФЭСовцев это значит: камеры пишут, работаем как договаривались.
Она говорит то, что должна. Что скажет любой честный хороший начальник. Вот тебе ручка, вот тебе лист бумаги, пиши. И я пишу. Прошу уволить с занимаемой должности по собственному желанию с такого-то числа такого-то месяца дата подпись. Она говорит, скажи спасибо, что не по статье, я повторяю тупо: спасибо что не по статье век не забуду премного благодарен разрешите идти. Она машет рукой, для камер и тех, кто будет смотреть запись, это наверняка выглядит убедительно. Так прогоняют со двора провинившегося пса, и это — лучшее прикрытие, которое только может быть.
В здании ФЭС слепых зон немного, санузлы, душевые, буфет, морг, несколько углов, я покидаю здание через центральный вход под сочувственно-недоверчивые взгляды непосвящённых, по привычке улыбаюсь девочкам, потому что почему бы и нет. Мы встречаемся за углом, где камер нет, у пожарного выхода, она — в накинутом на плечи пальто, и взгляд уже другой.
У меня в кармане свеженький телефон, нашпигованный не хочу знать чем, а всё остальное даже электронным носителям не доверишь: в голове. Она говорит: они выйдут на тебя, не сразу, но выйдут. Уволенный с позором сотрудник — лучшая мишень, тем более, что предыдущий твой перформанс тоже был более чем нагляден. Она говорит: Тихонов был только репетицией, пробным плевком в нашу сторону, камушком в огород, я вспоминаю доверчиво выгнутую шею и биение пульса под губами, стоп. Не сейчас.
Ты помнишь, что ты мне обещала?
Она кивает, принимает из моих рук вчетверо сложенный лист, прячет в карман пальто. Хотя бы за одно это надо ценить настоящих друзей: ни тебе вопросов, ни тебе изменившегося лица, ни ухмылки какой. Мы обнимаемся на прощание, дверь хлопает, скрывая её вместе с пальто. Эль пуэбло унидо, думаю я почти вслух, прежде чем закурить и пойти в сторону вневедомственной парковки в полукилометре. Тяжело оставаться единым, будучи отделенным. Плавучим островом, посланным в пешее эротическое, на вольные хлеба. На меня выйдут. Меня, может статься, уже пасут. Ну, сделаем так, чтобы Большому Брату не было скучно.
*
Днём ещё легко, днём продирается отмытое весеннее небушко через паскудную пасмурность, кто-то чирикает в приоткрытое для проветривания окно, днём легко занять себя типичными для выходного дня домашними делами, забить голову чем угодно, кроме воспоминаний и рефлексии, днём не так тоскливо от молчащего телефона и можно обманывать себя тем, что вторые ключи от квартиры не найдутся волшебным образом завтра на столе в лаборатории, как будто всегда там и лежали.
А вот вечером — вечером тоскливо до поджатых к груди коленей, до тупого взгляда в одну точку, до пяти-шести набранных, но не отправленных сообщений, содержащих вариации на тему. Приходи после смены. Может, зайдешь вечером? Если что, я вечером дома и свободен.
Какая чистая, незамутненная пошлость.
Тело помнит больше, тело хранит — если раздеться перед зеркалом и внимательно себя рассмотреть — небольшие красные пятна, которые станут синими, зелёными, желтыми, а потом исчезнут насовсем, такое бывает, если ударишься или если чья-то сильная рука удержит тебя, или чьи-то зубы вопьются больно, но ласково, заставляя задрожать всем телом. Сколько там времени? Семь часов, восемь. Кто-то к вам придёт без спросу.
Или не придёт. Даже не позвонит.
До полуночи, до тошноты вслушиваться в шаги на лестнице, в моторы подползающих к подъезду машин, как же много, оказывается, людей живёт в этом доме, никогда раньше не замечал, но ведь всё к тому и шло, верно? Завтра снова можно будет с головой в работу, зарыться, закопаться, не встречаться взглядами, не пожимать руки, не сокращать дистанцию, не издеваться над ним, потрясая вещдоками, не сидеть бок о бок в буфете, не целоваться в машине, не думать, не думать, не думать.
Иногда я думаю — должна же быть хоть какая-то человеческая интуиция, которая заставит вовремя включить телевизор или пролистать ленту новостей до нужного места, или почувствовать приближение беды, как другие чувствуют в себе болезнь ещё до того, как лимфоциты забьют тревогу и поднимут температуру тела.
Как можно было репетировать перед входом в контору своё самое нейтральное лицо на случай ненамеренного столкновения, как можно было ничего не почувствовать, никакой разлитой в воздухе беды, как можно было натянуто улыбаться и здороваться со всеми, за каждым поворотом коридора ожидая увидеть и как бы не сразу заметить знакомую фигуру, никто ведь не следит за чужими выходными, никто не помнит, кто уже знает, а кто выпал на сутки из свежих новостей. Ты подозрительно весёлый, вместо «здрасьте» говорит Оксана, облачаясь (она не одевается, она всегда именно облачается) в халат, а потом лицо у неё вытягивается и — так ты не знаешь?
Всё знать — твоя прерогатива, Оксаночка. Я тут так, погулять вышел.
Сядь, — в ней иногда просыпается лейтенант с командным голосом, которому невозможно сопротивляться, как введенному внутривенно снотворному препарату, она в самом деле знает чуть больше, чем ей следовало бы, что она знает, чего не знаю я?