***
-…не формат, понимаешь? Им ведь подавай по сотому разу чертовых Давидов, Фемид, метателей диска и копий; им не нужно ни-че-го нового, только старье, рухлядь, которая потом в музеях пыль собирает, пока кто-нибудь ей руки не отломает. Все уже придумали до нас, каноны — до нас, догмы — до нас, а ты сиди и повторяй все эти однотипные черепа и скелеты, лепи их, пока не сдохнешь!.. Внезапно в жизни Итачи стало… Невыносимо темно и оглушительно громко. Он знать не знал, как одна неловкая беседа (лучше уж было сказать — монолог) переросла в то, что его родители, хмурясь и отводя взгляд, с пренебрежением в голосе называли «отношениями». Они не нашли друг в друге ни утешения, ни тепла, ни ответа на простое влечение, но теперь лежали в одной кровати в половину второго ночи, сцепив пальцы, и Дейдара ругался на всех людей в своей жизни, сетовал на неоцененность и предвзятость, хлопал Итачи ладонью по обнаженной груди и выл под ухом, как пожарная сирена, как будто напрочь позабыв о том, что с каждой секундой его слух обострялся все больше и больше. Они редко ночевали в доме семьи Учиха и гораздо чаще оставались в подвале, который Дейдара гордо называл своей «творческой студией», в которой единственной мебелью были дутый матрас, купленный на каком-то рынке у подозрительного вида китайца практически за бесценок, и кресло, из которого во все стороны торчали ржавые пружины и пропахший клопами поролон. Итачи горячо любил этот подвал. Ему нравилось засыпать под недовольное ворчание и пыхтение, ему нравилось просыпаться от запаха дешевого растворимого кофе с заменителем сахара, ему нравилось слушать хрипящее радио, плюющееся альтернативным роком каждое утро, ему нравилось чувствовать под своей рукой нечто теплое, льнущее, тянущееся за прикосновением и не думать о том, что вот уже четыре месяца он не видел ничего, кроме крошечной белесой точечки, в которой время от времени мелькал привычный мир с его яркостью, пестротой и скоротечностью. Теперь этот мир был для него недосягаем. Он с нетерпением ждал слепоты. Он жаждал ее. Он хотел, чтобы эта история в его безрадостной жизни нашла свое завершение как можно скорее, и можно было перевернуть страницу и начать писать новую историю — о том, каково жить без зрения, о том, каково жить, полагаясь на других людей. О том, как приятно пахнет сырое дерево, как звучно скрипят под ногой половицы, как мерно, усыпляюще тикают часы под потолком, как щека касается щеки, рука — руки, губы — губ. О том, каким был мир без цветов и красок, погрязший в мазуте, перепачканный сажей, смазанный, сломанный, изуродованный, замаскированный под пустоту мир. — Вот скажи мне! — снова рявкнул ему в ухо Дейдара. — Чем плохи мои звери? Разве они страшные какие-то? Уродливые? — Нет, — по наитию ответил Итачи; на самом же деле он так ни разу этих зверей и не увидел. Он часто ощупывал их, стараясь представить, но пальцы впустую скользили по шершавой глине, совсем не желая работать вместе с фантазией, и он оставлял попытки, расстроенный и разочаровавшийся. Конечно, он пробовал снова, — такова была его натура. — Тогда чего им, свиньям, не нравится? Может, все дело в том, что я бедный? Что я не могу купить своему творчеству билетик в большой мир? — Скорее в том, что у тебя нет образования, — Итачи провел ладонью по спине Дейдары и, нащупав его лопатку, ласково погладил выступающую крылом косточку. — Я несколько раз предлагал тебе закончить школу и пойти в университет. — И для чего же? — фыркнул парень, ткнувшись носом в подушку. — Опять же, чтобы лепить этих Давидов? Их уже девать некуда, все шкафы только ими и забиты. Сколько они еще будут у всех на виду стоять? Век? Два века? Три? Настоящее искусство — оно ведь не должно быть долговечно. Оно должно отражать красоту мгновения. — Это уже импрессионизм. — Да насрать! Итачи тихо рассмеялся и погладил Дейдару по голове. Тот что-то сконфуженно хмыкнул и притих. — Эй, слушай, — оторвав голову от подушки, он положил ее на грудь Итачи и шмыгнул носом, как будто собирался расплакаться, — я знаю, что, скорее всего, когда меня все-таки возьмут на какую-нибудь выставку, ты ее уже не увидишь, но… Ты не мог бы все равно прийти? Просто постоять где-нибудь с бокалом вина, в черных очках, похлопать мне? Я так не хочу проходить через все это один. Я и так… Всю жизнь один. Дам тебе потом потрогать самые лучшие мои работы, хм. Тебе они обязательно понравятся. Может, я и не слеплю голову Давида, но твою-то могу, а? Она, правда, будет немного на паука похожа, но это ничего, ты все равно не заметишь. Итачи грустно улыбнулся самому себе и нежно пригладил шелковые светлые волосы. Его мир стремительно менялся: из него исчезали цвета и оттенки, пропадали формы, фигуры, объекты, чтобы дать новую жизнь запахам, вкусам, звукам и, самое главное, чувствам, которые раньше он никогда в свое сердце не впускал. Он чувствовал, что должен переродиться, должен стать чем-то большим, чем-то великим, чем-то, что не будет знать отчаяния и тревоги и смело пойдет вперед, взяв за руку глупого мальчика с лукавым прищуром и вздернутым носом.9. Out of focus (Итачи/Дейдара)
5 апреля 2020 г., 20:26
Примечания:
Пейринг - Итачи/Дейдара. Таймлайн - какая-то модерн!АУ.
Итачи никогда не боялся потерять зрение. Как можно бояться того, о чем тебе твердят всю твою жизнь? С самого детства белым шумом, несмолкающим радио шуршали над его ухом бесконечные родственники с их многочисленными близорукостями, дальнозоркостями, астигматизмами, катарактами и помутнениями роговицы; они все шуршали и шуршали, жаловались и жаловались, проклинали генетику, ставили крест на своем будущем, заранее готовились к вечной темноте, прививали свою темноту малышам, но в конце концов оставляли переживания и выправляли дефекты. Молча. Не считая нужным рассказывать о том, что им ничего не угрожает. До сих пор никто в семье не был серьезно болен, а если и был, то не спешил портить настроение окружающим и скромно переживал проблему, отмалчиваясь, отсиживаясь, пытаясь перетерпеть. Поколение стариков о себе не беспокоилось, принимало болезни как нечто само собой разумеющееся, идущее в комплекте с жизненным опытом, морщинами и сединой. Поколение, к которому относили себя родители Итачи, напротив, любило ходить по врачам, любило лечиться, заполнять пустоты в жизни случайными знакомствами в очередях и палатах, казалось, даже любило, но абсолютно не умело болеть. Новое поколение… Отличалось поразительным равнодушием. Ему было не до себя.
Ему было до других. Они заботились друг о друге.
Итачи знал, когда Саске перестал видеть последние три строчки офтальмологической таблицы, — он держал его на коленях, обнимал за живот и поздравлял с принятием вот такого странного наследства семьи. Итачи знал, когда Саске прописали капли с таурином, — он выслушивал по три раза в день, как сильно они щиплют глаза, и вытирал малышу слезы, когда тот начинал капризничать. Итачи знал, когда Саске впервые надел очки, — через несколько месяцев он с гордостью отдал ему свои, поношенные, видавшие виды, с потертыми дужками, до сих пор бережно хранимые как трофей. Итачи знал все о том, как его маленький брат справляется со своим зрением, и очень им гордился.
О том, что ему самому была нужна неотложная помощь, он задумался лишь когда лица самых близких людей, засвеченные, светло-серые, перестали вмещаться в стремительно сжимающуюся виньетку: мир превратился в тусклую кляксу посреди черноты. Он откладывал лечение на завтра, но завтра никогда не наступало, и так, день за днем, неделя за неделей, сизой пленкой на поверхности глаз разрасталась глаукома. Вскоре взгляд его стал мутным, водянистым, белок расчертила сеточка лопнувших сосудов, головная боль начала изводить ежедневно, и, к двадцати одному году став завсегдатаем клиник и аптек, он слег в больницу, подставив лицо под лазер и скальпель.
Ни то, ни другое, вне всякого сомнения, ему помочь уже не могло. Глаукома не любила церемониться и редко соглашалась на мирные переговоры, она была отвратительно нетерпелива и с большим удовольствием подъедала глазные нервы, когда того хотела; хирург, как бы он ни старался исправить положение, выкроил ему время, лишние несколько месяцев, но не больше того. На чудеса никто не рассчитывал. Нужно было обращаться раньше.
Итачи относился к больницам с некоторым пренебрежением. В людях, которые окружали его в палате, в коридорах, в процедурных и во дворе, которые передвигались, пошаркивая тапочками по полу, катая за собой по пятам трехногую капельницу, кое-как проворачивая массивные железные колеса инвалидных колясок, которые смотрели на него заплывшими от слез глазами, ввалившимися в одутловатые лица, он видел больше смерти, чем жизни. В них не оставалось тяги: не было тяги у тех, кого брили налысо после химиотерапии, не было тяги у тех, кто годами держался на плаву за счет аппарата искусственной вентиляции легких, не было тяги у жертв страшнейших катастроф, у смертельно больных детей, у неизлечимых, у обреченных.
Вместе с ними тягу к жизни теряли и те, на ком рано было ставить крест. Такие, как Итачи. Поэтому он старался держаться поодаль и не позволять хандре себя одолевать и быстро стал объектом осуждения за нелюдимость и отчужденность.
Саске приходил к нему три раза в неделю, втайне от врача и родителей пронося старшему брату сладости. Без него, должно быть, Итачи бы уже давно сошел с ума от одиночества и бессилия, но, как бы тяжело и тоскливо ему ни было, младший всегда был рядом: хлопал по плечу, приобнимал, держал за руку, кротко улыбался и никогда не давил. Не задавал лишних вопросов. Не пренебрегал самостоятельностью старшего брата. Не пытался стать ему отцом, медбратом, сиделкой и опекуном. Все чаще у Итачи по хребту ползли мурашки от тревожного осознания: неужели однажды настанет момент, когда вместо Саске он увидит всепоглощающую, непроходимую, липкую, тянущую щупальца внутрь черепа тьму?..
— Сигаретки не найдется?
Опомнившись, Итачи отрицательно покачал головой и, сощурившись, всмотрелся в лицо подошедшего к нему человека: миловидное, губы растянуты в самодовольной ухмылке, левый глаз — под повязкой, правый — большой, серо-голубой, с лукавым прищуром; длинные светлые волосы, собранные в высокий хвост на затылке, редкими прядями выбиваются, опадают на плечи, очерчивая лицо. Мальчику было навряд ли многим больше восемнадцати, он все еще походил на ребенка со вздернутым носиком и круглыми щечками, и чем-то неосознанно напоминал Итачи его собственного брата, изо всех сил старающегося показаться многим старше, чем он был на самом деле. Громко цыкнув, парнишка упал на скамейку рядом с Итачи и толкнул его бедро коленом.
— Да ладно, я не скажу никому.
— Правда нет, — Итачи нехотя растянул губы в снисходительной улыбке. — Не курю.
— Ску-у-учно, — протянул мальчик, откинув голову на спинку, — а не знаешь, у кого есть?
— Не знаю. Я ни с кем здесь не об…
— Теперь общаешься. Дейдара.
Итачи взглянул на него, вскинув брови и, усмехнувшись, помотал головой. Нет, этот мальчик напоминал ему не Саске. Он напоминал ему Наруто.
— Итачи.