12. Embrace (Яхико/Нагато?)
2 июля 2020 г., 21:08
Примечания:
Пейринг - намеки и на Яхико/Нагато (Путь Дэвы/Нагато), и на Яхико/Конан, и на Нагато/Конан. Таймлайн - немного после того, как Нагато овладел Шестью Путями.
У Яхико руки были в мозолях и ссадинах. Их обжигающее живое тепло проникало сквозь одежду и кожу и обнимало за кости и мышцы игривым пощипыванием. Его руки всегда пахли деревом и землей, иногда — мисо, теплыми рисовыми булочками и свежим хлебом и никогда — кровью. Когда он прихватывал кого-то за плечо или тянул за запястье, когда он прикрывал ладонью смешливые губы, когда он сворачивал отсыревший табак в неказистые сигаретки для себя и товарищей, когда он с трепетом и благоговением касался холодного взмокшего лба Нагато, когда он настойчиво вел ладонью вверх по бедру утомившейся за день Конан, которой дела не было до его взрослых похабных игрищ, — его руки были прекрасны.
В мозолях и ссадинах. Горячие, невыносимо горячие руки.
— Ты уверен? — уставшие янтарные глаза смотрели на него с жалостью и укоризной, как на крошечного мальчика, ребенка, разбившего вазу. — Будет безопаснее остаться в…
— Я уверен, — отрезает Нагато и смотрит сквозь эти глаза и их немое бессильное осуждение; хорошо, что он с самого детства умеет смотреть сквозь. — У меня болит спина.
Они привыкали общаться обрывками фраз и никогда не договаривать до конца. С тех пор, как не стало Яхико, что-то в них умерло. Нить, связывающая их с детством, оборвалась. Отсохла. Они смотрели друг на друга с голодной тоской: их взгляды утратили нежность, их сердца оледенели, покрылись сантиметровой коркой, панцирем, защитной броней, пробить которую никакая боль не могла. Ни дня Нагато не провел без мысли о том нечеловеческом чувстве долга, которое вцепилось Конан в глотку и не позволяло бросить его, изувеченного, обезображенного, убогого инвалида здесь и сейчас, — Конан в его глазах была святой великомученицей, которая получала от небес несправедливые, незаслуженные испытания и раз за разом проходила их, не опустив головы и не потупив взгляда. Ни одной частичкой своего тела, ни одной частичкой своей души он не заслуживал мук, на которые она себя подписала ради его благополучия.
Ради того, чтобы он жил.
Ради того, чтобы он правил.
Ради того, чтобы он построил мост в новое будущее.
В глубине души они оба понимали: без Яхико будущего не существовало. Он должен был стать мостом, он должен был стать связью, цепью, ключиком, который, щелкнув в дверном замке, открыл бы новый мир. Они понимали, что мир уже никогда не будет рад их неловким попыткам изменить течение времени и переписать историю, но продолжали бороться. Выкладывали кирпичики по инерции, из чувства благодарности и привязанности к человеку, которого с ними больше быть не могло. Они не столько строили новое, сколько реставрировали старое. Их верность мечте была своеобразным памятником. Мемориалом. Надгробной плитой.
— Кажется, ты немного поправился, — Конан вымученно, но радостно улыбнулась; Нагато сделал засечку на подкорке — нужно было реже есть, чтобы девушка не надрывалась, таская его на себе. — Глядишь, через пару лет начнешь ходить?
Нагато улыбнулся, про себя подумав, что не начнет.
Он нечасто просил Конан о нем заботиться, куда чаще он умолял ее в кои-то веки позаботиться о себе, но она была той еще упрямицей. Самой сутью ее существования была забота о мальчишках, сколько бы лет им ни было: еще девочкой она перестирывала вымазанные кровью и грязью вещи Джирайи, когда тот возвращался ближе к ночи и падал замертво на футон, едва успев стянуть с себя штаны. Она рано стала хозяйкой в семье, хранительницей очага в доме, настоятельницей в Акацки, она вместила в себя тысячу женщин, чтобы отдаваться без остатка тем, кто нуждался в матери, сестре, любовнице и подруге. Теперь она полностью взвалила на свои плечи заботу о единственном друге, от которого, как от сгоревшей спички, не осталось ничего кроме маленькой обуглившейся головешки и сизого дыма: как бы ни выглядели его торчащие ребра и покрытые рубцами, как рыбьей чешуей, ноги, сколько бы гноя ни сочилось из запущенных рваных ран на спине, ни обработать, ни перевязать которые она не могла, какими бы клоками ни сходили поблекшие волосы, Конан не отворачивалась от него и смотрела на него так, словно он и теперь был скромным тринадцатилетним мальчиком, прячущим глаза за длинной челкой. Она терпеливо принимала его беззащитным, беспомощным и тяжело больным, она прикасалась к нему без отвращения и страха, она целовала его в лоб перед сном, держала за руку, кормила как младенца и ни за что не винила. Мир наполнился ее любовью и ее прикосновениями, — и Нагато было так мучительно стыдно, что эти добрые руки он был готов променять на те, что были в мозолях и ссадинах.
Руки Яхико.
— Так получше? — Конан заботливо накинула на обезображенные ноги обрывок одеяла, и Нагато попытался почувствовать, как парализованные конечности обнимает тепло. — Когда устанешь сидеть, позови меня. Я оставлю здесь бабочку.
— Хорошо, — привалившись плечом к стене, чтобы случайно не рухнуть телом на штыри, ответил юноша и тяжело рвано выдохнул.
Каждое движение, каждое сокращение мышц заставляло его кровь бурлить. Половина его тела ничего не чувствовала и не поддавалась командам разума, как бы громко тот ни вопил. Вторая половина превратилась в абсолютную боль, в комок рваных нервов, прикосновение к которому било обухом по хребту и выворачивало кости наружу. Нагато не видел себя насквозь, но подсознательно понимал, что все его внутренние органы со временем обросли рубцами и спайками, из упорядоченной, строгой системы превратившись в безобразную мешанину грубых тканей, натянутых жил и затвердевших мышц. Он кашлял кровью. Он с трудом дышал. Его бросало в жар и знобило одновременно. Его кожа иссыхала и трескалась. Единственным здоровым органом оставались проклятые глаза, и Нагато все чаще думал о том, что, дай судьба ему выбор, он бы не задумываясь променял риннеган на возможность еще хотя бы раз обнять друзей, прогуляться по деревне, подтереться без посторонней помощи, — сделать что-нибудь, что сделало бы его… Человеком.
Простым человеком.
Конан сложила маленькую бумажную бабочку и оставила ее на кровати. Тишина медленно расходилась по его барабанным перепонкам и разрасталась, принимая в себя звуки размеренной жизни. Где-то над головой, высоко, у самой кроны могучего дерева, щебетали крошечные птенцы и ворковала их сварливая матушка, барабанил по листьям тяжелыми свинцовыми каплями летний дождь, небо гудело громовыми раскатами. Закрыв глаза, Нагато представил себя сидящим на улице, подставившим лицо ветру, и сердце его сжалось от жалости к самому себе. В моменты подобные этому, когда Конан позволяла себе оставить его на кровати и уйти по своим делам, он чувствовал себя до невозможного счастливым: наконец он не был обузой, наконец он мог ее отпустить.
Там, на улице, в мире шиноби, жизнь шла своим чередом. Дети играли в догонялки и классики, готовые в любой момент удрать от врага. Матери кутали малышей и малышек в фетровые одеяльца. Ниндзя вершили свое правосудие через ненависть, месть и слезы, и все текло само собой, переваливалось, превозмогало. Переступало через Нагато, даже его не замечая. Прикрыв глаза, он мысленно прощупывал своих покорных марионеток, подергивал их за ниточки и наблюдал, как отзывается их бессознательность внутри его головы: чувствовать себя Богом, чувствовать себя хозяином плоти, что выполняет твои указания и крови, что движется в жилах от твоих мыслей и слов, Нагато не нравилось, но выбора как такового он не имел.
Иногда ему казалось, что в этих телах-пустышках оставались крупицы личности, и тогда его вдруг одолевало чувство стыда. Когда-то в этих глазах горела жизнь, теперь же их мертвенный блеск закручивался в смертельную воронку риннегана, и все в этом было так греховно, так порочно и неправильно, что Нагато приходилось силой приводить себя в чувство, чтобы случайно не потерять сознание от напряжения. Ему все еще было тяжело контролировать всех шестерых, поэтому он предпочитал останавливаться на двух или трех.
Или на одном. На единственном, кого он был рад иметь рядом с собой. На единственном, кого он рад видеть теперь.
Рослая фигура, косматые волосы, поднятый воротник, — силуэт медленно движется вглубь, не моргая и не дыша. Мертвое тело. Холодное тело. Лицо мальчика, но в руках у него целый мир балансирует на острие куная между гибелью и процветанием. Нагато смотрит на него и видит себя его глазами, видит, как жалкое вытянутое существо, зовущее себя человеком, горбится под весом металлических штырей и неподъемной ответственности, прижавшись плечом к холодной стене, и что-то внутри замирает: ему кажется, что в мертвом неподвижном взгляде, так похожем на его собственный, на несколько коротких мгновений замирает любовь.
Не может ведь быть такого: он — не Яхико, он — Тендо, Путь Дэвы, плоть, скованная древним проклятьем, подчиненная секретной техникой, порабощенная для исполнения желаний хозяина. Он — не Яхико, у него холодное сердце, у него губы не расходятся и голос звучит совсем иначе, словно джин сетует со дна бутылки; от него пахнет сыростью и древесными опилками, как от мертвеца, и волосы его огрубели, став неподатливой блеклой копной.
И все равно Нагато делает над собой усилие и приподнимает руку. Совсем немножко. Лишь бы создать иллюзию вовлеченности.
Он руководит Путем Дэвы. Дергает его за ниточки. Проворачивает в пальцах крестовину. Он переставляет эти негнущиеся ноги и растягивает губы в неестественной жутковатой улыбке. Нагато чувствует себя почти сумасшедшим, глядя в это лицо: оно бесподобно в своей лживости настолько, что хочется хохотать, но вместо того, чтобы отпрянуть от мертвеца и забыть о помешательстве, Нагато закрывает глаза и представляет на его месте Яхико.
Путь Дэвы его обнимает.
Нагато беззвучно рыдает, уткнувшись в плечо своей податливой марионетки, и основание ее шеи пахнет совсем как раньше: дерево, мисо и свежий хлеб.
Только руки у него, что в мозолях и ссадинах, совсем холодные. Совсем неживые.