14. Cold (Тобирама/Изуна)
20 июля 2020 г., 03:16
Примечания:
Пейринг - Тобирама/Изуна. Таймлайн - время, когда Тобирама создал Эдо Тенсей. Осторожно, у нас тут стекло, сношения с трупами, насилие и прочие плохие вещи, за которые мне не стыдно.
У Тобирамы нет оправдания, но он его и не ищет. Со своей греховностью он привык мириться без жалости, объяснений причин и помощи окружающих. Будь брат рядом, он бы непременно назвал Тобираму безумцем: та темная, алогичная часть его сущности, что желает власти и контроля, что взращена ненавистью и отвращением, что тянется ко тьме и уходит прочь от света, всегда была сильнее, чем оная — в душе его старшего брата, и теперь, раскрыв свои черные крылья, она наконец пожинает плоды своих многолетних трудов.
Мертвое тело не чувствует боли. Ему чужды ощущения: кровь ползет по взбухшим артериям неторопливо, спотыкаясь о тромбы, нервные импульсы не доходят до мозга, мышцы сокращаются конвульсивно, по инерции, по глупой привычке организма. Его движения — отражение воспоминаний, запрограммированные, запланированные мышечные спазмы, ничего общего не имеющие с волей и желанием. Видели, как курица без головы бегает по огороду, как мертвая лягушка дергает лапками, как осьминог сжимает холодные щупальца, если их подсолить?
То же самое — с человеком. Разницы нет.
Тобирама не мнит себя гением попусту: нет, хвастовство ему не знакомо. Сперва он принимает свое детище с холодным равнодушием, едва позволяя себе усмехнуться над иронией мироздания, а после — думает, что создал нечто ужасное. Он не верит в Бога, не верит в карму и перерождение душ, но подсознательно смиряется с тем, что за попытку превозмочь законы вселенной его ждет страшная кара. Плод его превозмогания смотрит на него с немым осуждением, бултыхающимся на дне широко распахнутых мертвых глаз, и молчит, прокаженный ужасом, как уродливый манекен. У него лицо фарфоровой куклы; эти лица, холодные, точеные, с покатыми лбами, прямыми носами и острыми подбородками, с мягкой кожей и бессменной укоризной во взгляде, ловко спрятанной под ситцем пушистых черных ресниц, — гордость клана Учиха, не чета потомкам Сенджу с их родинками, веснушками, рытвинами, щербатыми зубами и широкими скулами. Что-то ломается, крошится в душе у Тобирамы, когда он ненароком касается кончиками пальцев гладкой щеки и не чувствует под рукой тепла.
Холодный.
Как и положено мертвому телу.
— Что ты сделал со мной? — неохотно шевелит сухими, истрескавшимися губами Изуна, в страхе рассматривая свои руки и ноги. У его лица выражение абсолютно детское, искреннее, непонимающее. — Почему я здесь?
Никто не собирается ему отвечать. Сенджу почему-то думает, что не должен.
Мертвое тело не чувствует боли. Так думает Тобирама, зарываясь длинными пальцами в черные волосы и оттягивая их назад, — они мягкие, шелковые на ощупь, льются атласной лентой между пальцев. Голова безвольно запрокидывается. Горло, подставленное липкому голодному взгляду, вибрирует монотонным утробным мычанием, вымученным, выстраданным, и ладонь судорожно накрывает подрагивающий острый кадык. Тобирама смотрит внимательно, завороженно, он запоминает каждое движение своей непослушной человеческой марионетки, и всякий раз, когда она вздрагивает, все сильнее впиваясь ногтями в его запястье, его накрывает какое-то странное, ни с чем не сравнимое садистское удовольствие. Изуна бьется под его рукой слабо, нехотя, как задыхающаяся рыбка, но сухие, плотные мышцы натягиваются стальными тросами под бархатной кожей: в этом теле, в этом саркофаге из холодной плоти и рассыпающихся костей спит расчетливый хищник, пружинящий на гибких, изящных лапах за несколько секунд до прыжка.
Тобирама заводит руки Изуны ему за голову, перекрестив запястья, — они тонкие, узкие, вмещаются в одну ладонь, и слышно, как поскрипывают под грубыми пальцами хрупкие косточки неподатливой куклы. Сенджу изучает с жестокостью, свойственной только детям и умалишенным: он не чувствует жалости к объекту своего интереса, только тупое, примитивное любопытство, сворачивающееся предвкушением внутри его кишок. Ему кажется, что он приговорил себя к адским мукам, продал душу, заложил все человеческое в обмен на возможность обмануть смерть, и сознание его постепенно раскалывается, не выдерживает давления. Он наклоняется к сжатому горлу, принюхивается, как собака, — кожа пахнет землей и кровью, — и отпускает. Изуна широко открывает рот, выталкивая из него болезненный хрип, прогибается в спине, поднимает бедра, раскрывает легкие и глубоко вдыхает, прежде чем снова перестать дышать.
Мертвому телу не нужен кислород. Даже если Небо над ним смилуется, даже если оно подарит ему покой, оно снова воскреснет, находясь в плену запретной техники. Такова сила Эдо Тенсей.
Изуна выглядит болезненно, но соблазнительно, — эту мысль Тобирама гонит прочь от себя, открещивается от нее, как будто боится, что сейчас она обмотается вокруг его шеи и потянет на дно. Между ними проскальзывает что-то абсолютно животное: так голодная пума впивается в нежное горло газели, обнимая гибкое, изящное тело когтистыми лапами, прижимая к себе каждую косточку с чувством бесконечного превосходства; нет, Изуна — мертвец, Изуна — падаль, значит, Тобирама — гиена, стервятник, низшее существо.
— Отпусти меня, — хрипит Учиха, безвольно распластавшись на полу. В ломаных изгибах его разведенных в стороны колен и вбитых в доски локтей читается искреннее бессилие и что-то еще, что воспаленное подсознание выхватывает и принимает за провокацию. Техника несовершенна: оболочка, вместившая в себя то немногое, что осталось от души старого врага, слаба, в ее руках едва ли есть та мощь, с которой Изуна когда-то выходил на поле брани, и Тобирама злится на самого себя за то, что создал не идеальную копию, а жалкое подобие. Он давит, давит изо всех сил свою ярость, заталкивает глубже все то больное, греховное, что с самого детства раковой опухолью высасывало все жизненные соки из его сердца и мозга.
Он хочет отпечатать на подкорке: перед ним — не Изуна. Перед ним — репликант. Перед ним — сочленение божественной воли с дьявольской силой. Воплощение греха.
Мертвое тело не чувствует боли. Так думает Тобирама, когда его плоть входит вглубь неподатливых мышц, широко раскрывая их, выворачивая холодные внутренности наизнанку. Внутри липко, гадко, каждый толчок отзывается уродливым влажным чавканьем и протяжным, болезненным стоном, но мертвое тело не чувствует боли, — повторяет Тобирама как мантру. Он совершает насилие инстинктивно, неосознанно, с широко закрытыми глазами и сердцем, лезущим прочь из груди через глотку, как будто это желание, эта неутолимая жажда всегда были с ним, всегда сидели в спинном мозге и ждали подходящего момента, чтобы подать соответствующий импульс. Он не верит в Бога, но перед глазами стоит картина собственного грехопадения: на ней он, создатель, творец, которому была дана власть возвыситься над смертью и ее отринуть, измывается над своим несчастным детищем, вдалбливаясь в его дрожащее тело, как в пьяную проститутку. Его тошнит, но выше тошноты странное, болезненное возбуждение, колючим комом сворачивающееся в животе и вживляющие крошечные крючки в каждую его мышцу. Он бессознательно ведет мутным взглядом по раздвинутым ногам, по напряженному животу, по твердым соскам, по открытому рту, по полуприкрытым черным глазам, ловит каждый стон, каждый вздох, каждый хрип, и постепенно его голова наполняется блаженной горячей пустотой.
Изуна пахнет смертью. Не той, что несет в себе разложение, гниль и некроз, нет: этот запах не сладкий, не тошнотворный, а горьковатый, холодный, отдающий зимой и морем. В нем есть что-то знакомое, что-то почти родное; Тобирама жадно впивается зубами в открытое горло, прикусывает кожу, и по его языку в глотку скатываются крошечные черные капельки крови — густые, холодные, абсолютно безвкусные. Изуна скулит, шарит беспорядочно в белых волосах, клокочет скопившейся в горле слюной и постепенно обмякает, превращается из натянутой струны в безвольную тряпичную куклу, с хлюпаньем впускающую в себя чужую плоть. Он щурит глаза, пытается активировать шаринган, защититься, отпрянуть, но силы его покидают, — он приподнимает бедра и позволяет входить глубже, до упора, так, что внизу, под пупком, мышцы растягиваются и выпирают бугром.
Мертвое тело не чувствует боли. Мертвое тело не чувствует боли. Мертвое тело не чувствует боли. С каждым толчком это все больше напоминает самовнушение.
Мертвое тело не должно получать удовольствие, но пульсируют, горят липкие мышцы, принимая, и стоны болезненные, сиплые, резкие сменяются постепенно глубокими, протяжными, как будто чем больше длится унижение, тем большее наслаждение оно дарит Изуне. Он цепляется ногтями за доски в полу и, срываясь, обламываясь у основания, ногти тут же отрастают заново, как будто ничего не произошло. Пальцы на его ногах подгибаются, он дрожит, подставляясь под поцелуи-укусы, пощечины и шлепки, хватается за Тобираму так, чтобы оставить на нем синяки и царапины, и лицо его, обычно непроницаемое, нечитаемое, выражает такую гремучую смесь ненависти и похоти, что Сенджу пробивает крупной дрожью от одного только взгляда на него. Только теперь он понимает, что значит быть с Учихой, что значит чувствовать, как в руках игриво кольцуется ядовитая змея, ласково вылизывающая кожу за секунду до того, как погрузить в нее отравленные клыки.
Его бедра обвивают холодные стопы. По его лицу мажут холодные пальцы. Его плеч касаются холодные губы.
И ему это нравится.