16. Heresy (Какузу/Хидан)
19 октября 2020 г., 16:04
Примечания:
Какая-то АУ с инквизицией. На стоит воспринимать ее слишком серьезно.
Работу свою Какузу знал хорошо. От филигранных речей изящных проповедников, обернутых черными рясами, что звучали в любой дыре, куда ни сунься, его самого изрядно подташнивало, но эта тошнота легко испарялась, стоило только кривой усмешке исказить широкий разрезанный рот: ни вдохновенные мальчики, вчерашние послушники, недавно утиравшие розовые пухлые губы после причастия, с благоговением заглядывая в рот Святому Отцу, ни широкоплечие, сухие священники, самолично венчавшие себя воображаемым терном, ни кардиналы, ни дьяконы, ни епископы, ни их пестроперая братия в дурацких шапочках и накрахмаленных колоратках, не знали так много о ереси, как палач.
От множества других палачей Какузу, по мнению церкви, выгодно отличался: вера была ему близка, а значит и ее допущения — тоже. Праведником, тем не менее, назвать он себя не мог; с ранних лет его страстью были жестокость и жадность, и теплое место под сердцем одной из крупнейших в стране католических церквей сполна удовлетворяло потребность и в первом, и во втором. Какузу был хорошим палачом. Он много знал о человеческом теле, у него, по заявлениям судей и братьев по вере, была «легкая» рука, и в характере его была та самая холодность, та самая природная жесткость, которая не позволяла ему по окончании рабочего дня опрокинуть пинту пива с горькими мыслями о том, что он убил человека.
Нет, смерть в его руках сворачивалась податливым мурчащим зверьком, словно домашняя кошка, и этим Какузу имел смелость гордиться. Сколько бы виновных или безвинных ни полегло от его руки, сколько бы обезображенных болезненным воплем лиц ни смотрело на него стеклянными глазами, когда их бездыханные тела соскабливали с плахи, он оставался непоколебим перед ликом чувства вины. Совесть его не терзала.
Верующие люди в большинстве своем, как бы ни было прискорбно это признавать им самим, — ослы и бараны. Они упрямы до тех пор, пока перед ними не возникает угроза. Женщина, бьющаяся в агонии в священном пламени инквизиции, не представляет угрозы. Маленькая цыганская девочка, которую суд приговаривает к смерти через повешение, тоже. Связанные по рукам и ногам еретики с мешками на головах, деревенские «колдуны» и «ведьмы», «упыри», которые не могут выйти из дома и даже встать с кровати иной раз, потому что солнечный свет разъедает их кожу, как уксус, — в глубине души каждый инквизитор, как и палач, понимал, что никакой опасности они не несли и связи с Дьяволом не имели.
Мальчишка лет двадцати, связанный по рукам и ногам, которого бросили в сырую камеру под надзор сильнейшего из палачей, тоже на первый взгляд как пособник Дьявола не выглядел. Когда его привели, полуголого, сухопарого, первым делом Какузу стянул с его головы мешок и придержал за волосы на затылке, чтобы получше рассмотреть в полумраке подземелья. В ответ ему в изуродованное лицо взглянули с дерзостью бешеного животного, готового впиться в глотку ценой собственной шкуры.
— Не отпустишь — укушу, — как бы подтверждая правдивость ассоциации, тявкнул мальчишка противным визгливым голосом. Какузу крепче сжал в кулаке грязные полупрозрачные космы.
Таких как этот мальчишка, болезненно белых, с красными глазами и ломкими бесцветными волосами, не покрывающими ничего, кроме головы, практически без ресниц и бровей, за людей считать было не принято. Куда больше они подходили на роль жертвенных агнцев у других, более озлобленных и менее скованных в вопросах религии, народов. С момента рождения Господом им было наказано страдать и пресмыкаться: они были слабы физически и уязвимы духовно, к тридцати они едва ли могли разлепить мутные слезящиеся глаза, к сорока — покрывались ожогами и язвами, к пятидесяти, в лучшем случае, умирали, но чаще всего это происходило гораздо раньше.
— Попробуй, — ответил Какузу и затаил дыхание, чтобы сохранить побольше воздуха в легких на хохот. Попытки пленника дотянуться зубами до палача и впрямь были нелепы и уморительны, но лишь до тех пор, пока мальчишка не дернул головой, оставив меж пальцев Какузу приличную прядь волос, только чтобы впиться зубами в располовиненную шрамом щеку палача.
Что-то щелкнуло в голове у Какузу в тот момент. Он видел людей, которые не боялись боли, и даже по воле службы молчаливо их уважал, но это безумное игнорирование, это нечеловеческое терпение, способность ни единой эмоцией не выказать боль… Было во всем этом что-то дьявольское. Что-то неестественное.
Потратив несколько секунд на осознание ситуации, мужчина отодрал от себя этого хлипкого, истощенного мальчишку, ударил его по лицу наотмашь и отбросил к стене темницы, как тряпичную куклу; в ответ же пленник не зашипел и не начал браниться, а лишь заливисто расхохотался, облизывая перепачканные своей и чужой кровью губы.
Какузу был уверен: в этот раз к нему в руки попал безумец. Наверное, он даже не до конца понимал, чем заслужил наказания. Его следовало пожалеть. Но жалости не было места в сердце умелого палача.
Казнь юродивого мальчишки (у него не было имени, но сам он себя называл «скромным слугой» — чьим, тем не менее, не уточнял) неоднократно откладывалась по нелепым, притянутым за уши причинам, а прегрешение, за которое тот был удостоен смертного приговора, в свою очередь, не оглашалось ни разу. За все то время, что пленник провел в темнице, Какузу больше десятка раз слышал, как тот разговаривает сам с собой, и иногда, особенно по ночам, когда палач обходил свои владения для укрощения гордыни, он видел, как мальчишка, согнувшись в три погибели, бьется лбом о каменный пол и что-то громко шепчет на чужом языке, время от времени посмеиваясь и повизгивая, как возбужденный щенок. Со связанными конечностями он обращался так, словно никакой веревки на них и в помине не было, из-за чего очень скоро тонкая белая кожа перетерлась, и жесткое волокно, стягивающее лодыжки и запястья, пропиталось темной, пожалуй, даже слишком темной, кровью; и все равно он неуклюже вставал на ноги и часами бродил по камере, собирая плечами и грудью все углы, как маленький мальчик, который не знал, чем себя занять. Глядя на него, Какузу испытывал странные чувства: с той же страстью он ненавидел беспомощных детей и красивых женщин, с той же яростью он бил по мордам доверчивых собак, лезущих носом в его полупустую тарелку, с той же бескомпромиссной болью в груди он расставался с деньгами и с той же радостью их получал. За всем этим многообразием, конечно, стояла какая-то объективная причина, палач в этом не сомневался, но сил на то, чтобы вывернуть свою голову наизнанку и понять, в чем кроется первопричина, у него не было. Ему и не хотелось. Единственное, чего ему хотелось, — так это унять визгливого еретика раз и навсегда, чтобы, спускаясь в тюремные катакомбы, больше никогда не слышать его тошнотворных визгов.
Другие пленники относились к еретику… По-разному. Главенствовало отвращение, следом за ним шел греховный интерес, и этим интересом они планомерно раскапывали себе могилу. Когда осужденных становилось так много, что им приходилось ютиться по двое-четверо в одной сырой камере, Какузу замечал, с каким первобытным голодом некоторые из них посматривают на этого белоснежного мальчика, и как радушно эти грязные взгляды принимает он. В нем было что-то сродни Искусителю, первородному злу, и каждому, кто оказывался рядом с ним, так или иначе хотелось наложить грязные руки на этот запретный плод. Порой посреди ночи по темнице обрывистым эхом растекались липкие стоны, и утром, соскребая с каменного пола покрытого синяками, укусами и спермой мальчишку, Какузу методично, без эмоций, как ему хотелось думать, выбивал из него другие, но не менее сладкие, стоны.
Он думал, что таким образом противостоит Змию, наказывает его за блуд, но не понимал, что кормит его яростью и через него утоляет свои плотские желания. Какузу следовало внимательнее читать Библию.
Из десятков людей, которые оставались в проклятой камере наедине с белоснежным злом, каждый рано или поздно отправлялся на плаху; он же, все так же играючи растлевая мужчин и женщин, что касались его, оставался невредим. По разным причинам. Когда посреди ночи прозвучал болезненный крик, Какузу взмолился, чтобы его владелец был найден мертвым, и не прогадал. Прогадал, предположив, что владельцем был этот неугомонный мальчишка.
С ним, как и всегда, все было в порядке. Он сидел на полу, в молитвенной позе сложив ладони и покачивался взад-вперед перед сокамерником. У того из дыры в животе торчали кишки, ребра были вывернуты, горло — перекушено, как будто в его тощего, жалкого убийцу вселился дьявол. Мальчишка провел окровавленными руками по волосам, пригладив их, и с голодной улыбкой поднял голову на палача.
— Хочешь помолиться со мной?
С этого часа дни его были сочтены.
Не было в жизни Какузу такого, чтобы казнь взяла и не задалась. Не было. До тех пор, пока однажды голова, выверенным, четким, хорошо заученным движением отсеченная от торса, не покатилась по деревянной надстройке, ни на секунду не прекращая клокотать кровью в уродливом подобии хохота.
Толпа замерла. Затихла. А затем взорвалась.