***
В разрисованном туалете на заправке, что в паре километров от дороги, он снимает испорченную рубашку. Обмыв раненную плоть кусочком мыла, купленным в магазинчике здесь же, он стерилизует раны водкой, тоже купленной только что. Делая всё, что в его силах, он рычит с ремнём меж зубов, и зашивает неровные края открывшейся на боку длинной раны. С той, что на плече, полегче — она неглубокая, ей хватает нескольких швов — и сложнее, потому что он должен тянуться через свою широкую грудь, чтобы зашить её. Ему очень хочется позвать Рей, которая сидит в заведённой Ладе за стальной дверью, и попросить у неё помощи. Вылечи меня, — хочет умолять он. — Сшей меня, но в этот раз наверняка. Как должно. Он молчит.***
Одетый в свежий костюм — одно из приобретений у портного Сноука — и чёрную хлопковую футболку, Кирилл уже который час ведёт машину. Он пару раз менялся местами с Рей, но даже в роли пассажира он не может расслабиться, не может перестать смотреть в зеркала и всматриваться в лица тех, кто сидит в проезжающих мимо машинах. Он чувствует, что бредит от обширного истощения, которое усугубляется болеутоляющими и антибиотиками, которые пришлось принять. Ранам Рей не нужны швы, их было легко очистить, но рукав её кожаной куртки навсегда останется испорчен скользящей дырой от пули. Спасибо их регулярным остановкам ради горстей снега, им удалось уменьшить отек на её глазу. И всё же, он настаивает, чтобы она тоже принимала антибиотики, и, несмотря на банки от энергетиков и съеденные конфеты, он видит в её налитых кровью глазах, в поникшей позе, что общее напряжение её утомляет — это ясно, как день. Они продолжают ехать на север, и когда солнце проделывает целый путь, поднявшись и опустившись по дуге за лобовым стеклом, Кирилл принимает решение. Время — это то, что им действительно нужно. Если Рей добровольно продолжит верить ему, тогда меньшее, что он может сделать для неё — это обеспечить ей безопасность и тишину; отвезти туда, где они могут обдумать всё произошедшее. Залечь, выяснить, что между ними — что может быть. Заката, собственно, и нет. Блеклое зимнее солнце просто скользит по деревьям днём, потом с наступлением сумерек тени становятся длиннее и темнее, пока всё не погружается в сапфировую муть. В этот час весь мир ощущается неземным, словно он принадлежит другой, мистической вселенной, нежели той, в которой протекает всю жизнь. Кирилл выбирает случайный поворот, не заботясь о том, где они окажутся, раз уж находятся так далеко от городов, как только можно. Рей замечает, конечно, и он ловит на себе её озадаченный взгляд. Но она ничего не говорит и обращает глаза обратно к королевским синим пейзажам за окном. Доверься мне, Масленица. Я тебя защищу. Он делает поворот за поворотом на сельской дороге, направляясь на запад, проезжая мимо мерцающих окошек деревенских домов, пока дорога не раздваивается. И всё едет, направляясь, куда глаза глядят, лишь бы подальше — по большей части, на север. Серый асфальт под колёсами становится щебнем с грязью. Кирилл не останавливается. Деревня на горизонте уменьшается, пока не исчезает вовсе — её место заменяет стена вечнозелёных растений, стоящая у маленькой дороги, по которой они едут. Включив дальний свет Лады, он видит, что колючие зелёные ветви клонятся вниз под тяжестью нетронутых снежных шапок. И он продолжает вести. Слякоть сменяется грязными следами от шин на снегу, а затем свежей белизной, через которую Лада стремится проехать. Теперь они уж точно в тайге, и, по правде говоря, Кирилл уже не уверен, как далеко от них ближайшее поселение. Сейчас они здесь, он даже не знает, что им дальше делать, ещё не успел всё полностью обдумать, хотя, может, они могут вместе свернуться на задних сидениях, как в спичечной коробке, если придётся. Милая, поспишь на моих коленях, как ласковый котёнок? А если я ласково попрошу, попрыгаешь на моём члене, чтобы мы оба согрелись? Но затем он замечает что-то. Дачу, стоящую в стороне от дороги (а мы вообще на дороге? — размышляет он), едва проглядывающуюся за деревьями. Идеально. Он подъезжает так близко как может и гасит движок. — Кирилл, — начинает Рей, но колеблется, может, боясь спросить, или боясь получить ответ. — Где… мы? — Нигде, — отвечает он, и выходит из машины.***
Дача, почти сельский дом, где семьи обычно проводят беззаботные весенние и летние деньки, составляет основу русской жизни. У семьи Кирилла была довольно роскошная дача в пригороде Москвы, в часе езды от дома — прекрасный просторный дом в готическом стиле, с высокими башенками и резными досками на фронтонах, всё в синих оттенках. Это был один из немногих аспектов русской жизни, которые мать смогла по-настоящему полюбить. Кирилл ещё помнит, как она мычала себе под нос любимую американскую попсу с кассет, пока ехала с ним и отцом на дачу, когда он был ещё мальчишкой, до того, как Холодная война стала такой же ледяной, как их распадающийся брак; до того, как его отослали прочь. У Леи редко появлялось свободное время на каникулах; летом им везло, если удавалось украсть её с работы на целую неделю, но она была так рада уезжать на отдых. Она бродила по саду, который для них высадили люди за деньги, суетилась над помидорами и огурцами, а по вечерам читала Толкиена и Верна маленькому Вениамину — Бену, она всегда звала его Беном. Эти дачные деньки — его счастливейшие воспоминания о детстве. Этот дом куда скромнее, — размышляет он, разглядывая его под лунным светом. Домишко простой на вид, с двускатной крышей из черепицы, которая опускается почти до земли, и рядом окон с двумя рамами на передней части. Дверца над дубовой дверью ведёт на, должно быть, тесный чердак. Деревянная обшивка окрашена в весёлом вишнёвом оттенке, и, хотя это простовато, свежий слой краски на отделке цвета слоновой кости, свидетельствует о том, что хозяева наверняка заботятся о сохранности домика. Идеально, — снова думает Кирилл. Он топает через сугробы по колено, пока не добирается до одного окна, и прижимает руки к стеклу, чтобы рассмотреть внутреннюю обстановку. Пусто, темно и тихо — как он и ожидал. Слышно, как позади Рей наконец-то открыла дверь. Кряхтя, она подходит к нему. Обернувшись, Кирилл наблюдает за ней. Топая по его следам, она осторожно прыгает от одного углубления к другому. Каждая нога по самое бедро утопает в снегу. Рей манит его; в серебряном свете луны, с пышущей жаром кожей и приоткрытыми губами, в его ушанке, обрамляющей её лицо серым мехом — она как богиня, почтившая его своим присутствием. — Это… твой дом? — интересуется Рей, когда добирается до окна, с небольшой отдышкой из-за усилий. Он оглядывается. Они в центре небольшой полянки, окружённой шелестящими белыми берёзами и шаткими лиственницами, чьи голые ветви покрыты рыхлым снегом. Колючие кустарники можжевельника служат даче оградой; это место так огорожено, что владельцы даже не озаботились поставить высокий металлический забор. Дача словно нарочно расположена на краю света, только для них. И это лучший вариант, единственный, на самом деле: уже совсем темно, если забыть о луне. — Это не твой, да? Дом? — предполагает Рей. — Нет, — отвечает он. И делает шаг навстречу ей. — Но нам нужно отдохнуть и набраться сил. Это летний домик, люди тут месяцами не живут. Мы потом уйдем отсюда так же, как и пришли. Она морщит нос, глядя то на него, то на убежище. И, наконец, вздыхает, а потом кивает. Хорошая девочка. Дубовую дверь выломать ему не по силам, но кухонное окно с другой стороны поддаётся, когда он прикладывает побольше усилий. Рей забирается внутрь, опираясь ногой на его сложенные руки. К тому времени, как он заводит генератор и возвращается к порогу, она уже там, опирается на открытую дверь. — Удалось, — говорит она, посылая ему стеснительную улыбку. Хотел бы я перенести тебя через порог на руках, — думает он, считая веснушки, которыми усыпаны её щёки. — Будто ты моя, целиком и полностью. Кирилл позволяет себе вольность — пялится на неё, ждущую его в дверях уютного маленького домика, как в мечтах, — но только на минутку. Ещё чуть-чуть и он сойдёт с ума, если ещё не сошёл. Очнувшись, он оборачивается на машину. — Я возьму вещи. А ты найди в доме какие-нибудь дрова, надо развести огонь. Когда он возвращается, рядом с ней лежит стопка обтёсанных брёвен, которые она неумело запихивает в топку железного котла. Оставив багаж на выцветшем диване под окнами у двери, Кирилл пересекает комнату. — Ты и впрямь городская девчонка, — замечает он вслух, забирая у неё дерево и раздвигая те дрова, которые она сумела запихнуть внутрь, чтобы между ними было место для воздуха. Она краснеет, усмехаясь. — Ну, да. Очевидно же. Разжигая огонь, он наблюдает, как Рей входит в гостиную при свете одинокой лампы. Тёмные тканые ковры, перекрывая друг друга, полностью закрывают пол. Они висят и на деревянной обшивке стен, чтобы удержать тепло внутри. Несколько пыльных шкафов уставлены книгами и увешаны чётками. Мебель — диван и кресло, плюс тусклый кофейный столик — вся старая, это невооруженным глазом заметно. Рей исчезает, наверняка чтобы исследовать кухню, а затем возвращается только чтобы забраться по лестнице, встроенной в один из углов комнаты. Когда она спускается обратно, он поднимает на неё взгляд, ещё сидя на корточках перед котлом, наблюдая за печью и растапливая её. Рей снова краснеет, и, постояв у него над душой пару секунд, бормочет, глядя на мелькающее за его плечом пламя: — Здесь, эм, нет ванной. Он удивленно фыркает. Городская насквозь. — Туалет снаружи. Баня тоже. Мне вынести тебя туда на руках, защищая от снега и холода? — Он качает головой. — Ему нужно поспать, а то эти навязчивые мысли становятся всё причудливее и причудливее с каждой минутой. Рей зевает, не прикрыв широко разинутый рот. — Пойду, схожу туда. А потом, я знаю, сейчас только семь вечера или вроде того… — Нам надо поспать, — говорит он. Кивок. — Да, читаешь мои мысли, — её румянец становится ярче. — Здесь… только одна кровать. Ляжем вместе? — Конечно. Если бы мы были в Зимнем Дворце и нам дали на выбор сотни комнат, я бы всё равно не пустил тебя ни в чью кровать, кроме моей. Он трёт глаза. — Иди, только будь осторожна. Она кивает, забирает фонарик с одной из полок и выходит в мрачную снежную ночь. Пока Рей снаружи, Кирилл ходит по маленькой кухне. В шкафах есть банки с законсервированными фруктами и овощами, сгущёнка и рыба, солёное мясо, мука, масло, соль, кофе, чай и сахар — им хватит. Шиковать не будут, но и с голода не помрут. Когда она возвращается, то моет руки и чистит зубы на кухне. Кирилл выходит, чтобы облегчиться. Давно же я, — размышляет он, выходя за дом и закрывая за собой дверь, — не веселился, просто писая в лесу. Её уже неслышно, она поднялась наверх. Кирилл выполняет свои процедуры, в последний раз проверяет печь — пламя поднимается высоко, но более крупные поленья должны тлеть несколько часов, и тепло будет уходить к ним, вверх. Затем он поднимается по лестнице. И почти сразу же ударяется головой о потолочную перекладину. — Блядь, — сквернословит он из-за резкой тупой боли. И слышит её смешок. Она сидит на кровати с поддоном, которая занимает большую часть комнаты, одетая всё в ту же пижаму, которую носила весь день, и Кирилл знает, что она устала не меньше него, потому что за смешком следует пронзительное хихиканье. Едва сорвавшись, она уже не может взять себя в руки, и её смех разрастается в задорный хохот. Он хмурится, а она утирает слёзы, уже задыхаясь. Влага наворачивается на её прищуренные глаза, она падает и растягивается на кровати, схватившись за живот, пока, блядь, хохочет, а Кирилл, ну, он пытается приструнить её укоряющим взором, но она от этого только громче заливается. Он поднимается до конца и сворачивается на кровати со вздохом, закопавшись лицом в подушку, а она всё смеётся так, что матрас под ней трясётся. Он оборачивается, стреляя в неё сердитым взглядом лишь одним глазом. — О Боже! — плачет она, и снова гудит от смеха. Кирилл не удерживается. Сначала у него дёргаются губы. Затем в груди и голове разносится лёгкость — а ведь было так тяжело, так удушливо, так больно весь день. Наконец, он больше не противится. Перекатывается на спину, сердито посмеиваясь в лицо своему противнику — довольно крутому, но, в его защиту, очень низкому потолку. — Мы проделали… весь этот путь… — она замолкает, задумываясь и истерически посмеиваясь, прежде чем продолжить. — Только чтобы… ты… был побежден… Крышей! — Мой истинный враг, — рычит он. И трясёт кулаком в сторону безобидных деревянных перекрытий для большей театральности. Наконец, её радостный смех гаснет в довольном вздохе. — О, Кирилл, — бормочет она. — Спасибо. Мне это было нужно. — Мне тоже, — фыркает он. Она вытаскивает покрывала из-под них, прежде чем накрыть его собой и толстым шерстяным одеялом. Кирилл обнимает её за тонкую талию, притягивает ближе и с головой погружается в пустой сон без сновидений.***
Рей снова снится лес. Снег, её ножки, след из багровых капель, выстрел, вороны. Всё то же самое: ярко и загадочно. И, как всегда, нет постепенного пробуждения. В одну секунду кричат вороны, а в другую её глаза уже открыты. Ничего особенного тут всё равно не разглядеть. На чердаке в сером утреннем свете тускло. Всё, что ей слышно — звук глубокого и ровного дыхания Кирилла. Его раскалённое тело вжимается в неё от пяток до плеч. Одна его рука покоится, расслабленная и зажатая в её более маленькой руке, меж её грудей. Другая рука под головой Рей, его бицепс служит ей подушкой. Она чувствует себя в безопасности, находясь в крепости его объятий, его тело — её персональный кремль, защищающий от загадочных снов. Он что-то бормочет во сне, причмокивая, и двигает одну длинную ногу вперёд, пока не протискивает колено меж её ног. Рей не дышит где-то минуту. Новая поза — его твёрдое и тёплое бедро, которое упирается в её промежность под одеждой, — напоминает ей о том, что они вчера делали прошлой ночью. До того, как всё полетело в тартарары. Она ждёт знака от него, что это движение было сознательным, но его дыхание всё ещё ровное и спокойное. Жаль, — размышляет она. — Я бы не возражала. Вчера, когда он свернул с трассы, от её внимания не укрылся тот странный, жаркий взгляд, которым он её окидывал время от времени. Она списала это на медикаменты и их общее истощение, и вернулась к своим раздумьям. Но затем, когда Лада начала снова и снова поворачивать, а дороги сменяться бездорожьем, Рей быстро поняла, что в Архангельск они едут не прямым путём. И, если честно, поглядывая на то, как трясутся его руки, как его и без того бледная кожа стала уже мертвецки бледной, как он весь день частенько моргал и стискивал челюсти, чтобы остаться на плаву, она была рада тому, что он её увёз. Может быть, я чокнутая извращенка, раз, узнав о тебе то, что я думаю, мне ещё хочется почувствовать на себе твои руки и язык? Хочется заботиться о твоих ранах? Хочется остаться с тобой наедине? Она теснится в его тело, поглаживая пальцами тату на костяшках. Рей поддалась порыву разрыдаться лишь однажды, пока Кирилл был в аптеке. Позволила вырваться парочке сдавленных всхлипов из-за тех жизней, которые забрала и из-за того поражающего насилия тех долгих минут, начавшихся тогда, когда она в безумной панике выскочила из-за Мерседеса и когда пристрелила человека, который бы вот-вот пристрелил Кирилла. Он застал её всхлипы, конечно. Стыдно было, что она не смогла закончить свой фестиваль уныния до его возвращения. Кстати, он назвал меня Масленицей. Богиней. Сказал, что я ему жизнь спасла. И он не выказал отвращения или раздражения по поводу её слёз. Во всяком случае, подумалось ей, он был взволнован. Может, немного отвлечен, вероятно, борьбой с собственной виной и стыдом. Считалась ли она теперь злодейкой, если спасла одну жизнь ценой другой? Две за одну считается? А если она знает, что сделала бы это снова без раздумий, последствия будут теми же? И скольких он убил, как она убила без усилий его пистолетом и ножом? Рей не знает. Она не знает, хочет ли знать. Её гложет вопрос: может ли она в этом их лесном пряничном домике отбросить в сторону его поступки и проступки — попытаться понять человека. Остановившись на этом плане, она проводит ладонью по руке, обернутой вокруг её талии, и понимает, что гладит кожу, покрытую волосами. В какой-то ночной час он разделся сверху, может быть, во сне. Рей взволнована возможностью оглядеть его тело, когда он не давит на неё своим всезнающим взглядом. Она пропускает кисти, так как часами разглядывала их, скользящие по рулю в машине. На предплечье, которое прямо перед её лицом, написано «Только Бог мне судья»; на другой тяжёлой руке, лежащей на талии, читается «Мир — это ложь. Есть только страсть. Страстью я набираю силу. Силой я набираю власть». Рей делает себе напоминание спросить у него потом, как это переводится. Затем продолжает, неторопливо перевернувшись на спину, а потом на другой бок, осторожно, чтобы не побеспокоить руку, лежащую на своём боку. Он сопит, испуская тяжёлый вздох, но не шевелится. Его лицо сейчас прекрасно — расслабленное, губы выглядят мягче и пухлее, чем незадолго до их поцелуя. Глаза Рей задерживаются, с восторгом глядя на, казалось бы, преднамеренное расположение его родинок, украшающих его черты, на щетину, которая трётся о подушечку её пальца, когда она решается на тактильное исследование, на длинные ресницы, закрывающие тёмные круги под его глазами. Тем же пальцем она проводит по зажившему шраму на его правой щеке. Болит? Кто тебя так ранил? За что? Спутанные пряди гнездом окружают его лицо, она рассеяно накручивает одну прядь на свой палец. У тебя большие уши, — думает она. Есть в этом что-то человеческое, в том, как он отрастил волосы и прикрывается ими, чтобы скрыть лопоухость. — Ты их, должно быть, терпеть не можешь. Она аккуратно убирает волосы с его лица и проводит пальцем по хрящу уха. Оно розовеет, он во сне толкается своими бёдрами ей навстречу. Но не вскакивает. Тебе нравится, когда здесь трогают, хотя ты и не любишь показывать уши людям. Она улыбается его умиротворённому лицу. Я чувствую то же самое насчёт своих коленок. Ты милый под этой своей маской мрачного угрожающего красавца. Если бы я тебе это сказала, тебе бы понравилось? Её глаза опускаются ниже, к лицу приливает кровь из-за волнения оттого, что она исследует украдкой, и затем… Кровь в жилах леденеет, тело замирает от шока. Она уже понимала, глядя на татуировки на костяшках, что у него на всём теле их, возможно, больше. Но Рей не была готова к зрелищным и мрачным образам, покрывающим его грудь, живот и плечи. Рей бы не смогла подготовиться, только не к этому. Она даже не знает, куда сперва посмотреть. Взгляд её цепляется за некоторые элементы — черепа над пупком, которые служат основанием для тату с церковью; нацарапанная любителем роза над соском, и окружённая исцеляющими слезами, которые служат доказательством; безликий палач в капюшоне на внутренней стороне бицепса; остроконечные звёзды под каждой ключицей. Татуировки покрывают большую часть его солидного тела, кожа под ними на ощупь гладкая, за исключением шрамов, где накольщик слишком глубоко воткнул иглу. Есть и другие шрамы, в основном бледные. Есть ожоги. Что-то порочное и почти уродливое кроется в этих образах. Рей чувствует тошноту и головокружение. Рей знакомы мужчины с татуировками. Завсегдатаи тренажёрки, выросшие панк-рокеры и военные; у панков набиты выцветшие и растянутые розы, черепа, пистолеты, сердца, у моряков и военных — чайки, якоря, орлы и вызывающие голые красотки. Но это — это нечто иное. Она даже не может сказать, почему так думает. Может, дело в безрадостных чёрных чернилах, которые сплошь покрывают его кожу. Может, дело в том, что всё его тело, как ей кажется, — нерассказанная история, очень важная, написанная на языке, которым она не владеет. Может, это непроницаемая пелена меж их культурами. В чём бы ни крылась непостижимая пока правда, она может почувствовать целый арсенал страданий за этими тату. Рей в смятении — хотя, нет — в ужасе пытается уцепиться за то, что от неё ускользает. И тут, ослеплённая внезапным осознанием, словно в комнате без окон распахнулась дверь, за которой сияет солнце, она понимает, что его тайны достаточно глубоки, чтобы в них потонуть. — Боже, — скрипит она, и выбирается из его рук, из постели, с чердака, вон из дома, через снег, который теперь и в её носках, и в пижаме. Потому что такова уродливая правда: вчера Рей провела большую часть бесполезных и скучных часов, выдумывая план. В этом плане она значилась, как женщина, которая спасёт Кирилла. Она скажет ему оставить всё позади и уехать с ней, оторваться от выбранной им жизни и выбрать уже её. И по плану это было легче легкого. Какой же дурой она оказалась. Рей уже знает, что планы строит напрасные. Потому что, может, ей и не ведомо значение каждой татуировки, но ведомо, что они означают в целом: Кирилл свой выбор уже сделал. Она, пошатываясь, идёт по поляне, с тяжёлого заплывшего неба метёт снег, тонкие берёзы и хвойные деревья наступают со всех сторон. Нет убежища, нет форы, есть лишь одна повторяющаяся мысль: ты дура. Рей умереть как хочет спрятаться, разочарованная своими самонадеянными мечтами о том, какой их с Кириллом ждёт хэппи-энд. Она кубарем вылетает за дачу, примечая взглядом здание, которое Кирилл назвал баней. Замок на двери прямо-таки амбарный, но Рей находит прислонённый к стене топор, обеими руками поднимает его над головой и бьёт, пока, наконец, не выбивает. Сломанный замок летит в сугроб, без разбору, куда, а девушка заходит в хижину без окон (и почти) без дверей. Дверь хлопает за ней, немедленно погружая всё в кромешную тьму. Размахивая перед собой рукой, она пересекает небольшое пространство, пока ногой не натыкается на лавку. Сперва Рей садится, поджимая колени к груди, затем ложится на бок и качается, как тогда, когда была ребёнком, которого некому было качать на руках. Жизнь, что ты выбрал, от неё не избавиться, не стереть. Это набито у тебя на коже, напоказ всему миру, - думает она. Я тебя не сумею убедить сбежать, не говоря уже про то, чтобы на самом деле принести зиме конец. Она хнычет, этот жалкий звук разверзается в хриплый вой, а затем барьер падает, и плач уже становится серьёзнее. Ну почему ты не мог подождать, как я тебя ждала? Я всю жизнь жаждала единения, чувства принадлежности… Баня холодная, худая и непрогретая, но все ещё не такая, как тоска, которая скручивает её нутро. Я хорошая, я из кожи вон лезла, чтобы быть хорошей — я всегда, когда могла, поступала правильно. И я ждала. И когда Кирилл возложил на неё свои большие тёплые руки и сказал ей — ей, Рей, которая была помехой, или обузой, или забытой вещью, или чем-то, о чём неохотно было вспоминать — что она была даром, ёбаным даром, какая-то её часть ухватилась за это слово, как сорока хватается за сияющую нить мишуры-«дождика». Она спрятала, заперла это в своём глупом сердце, в ящичке с подписями «возможности», «обещания» и «долго и счастливо». Ну почему ты не дождался? Зачем ты выбрал такую жизнь до того, как я тебя нашла? Я желала тебя, — кричит она мысленно, но это не помогает, так что Рей выпускает всё наружу. — Я желала тебя! Всё равно бесполезно, никакого облегчения. Я тебя желала и желаю, а ты уже чужой, тебя забрала та жизнь — воровство, убийства, бог знает, что ещё — то, что ты выбрал. И вот она, снова одна, за бортом, глупая девочка, возлагающая надежды на несбыточные вещи. Рей плачет, обнимая себя и покачиваясь, пока слёзы не кончаются.***
Он пробуждён ужасным звуком — женским неразборчивым плачем, приглушённым стенами дачи, но всё ещё доносящимся откуда-то. Несколько долгих секунд Кирилл лежит в смущении — он так крепко спал, его телу отдых так необходим, что мозгу нужно время на то, чтобы восприятие реальности вернулось в норму. А затем он тянется к Рей для того, чтобы найти холодной ту половину постели, где она вчера уснула, лежа на его руке. Паника тут же выдёргивает его — без футболки, босого, в тонких деловых брюках — из кровати и дома, Кирилл идёт по запутанным следам на полянку и приходит… …в баню, у которой следы кончаются. Отворив скрипучую дверь, Кирилл отыскивает Рей: она свернулась на деревянной полке у стены, лежит на боку и качается. Она рыдает, её лопатки трясутся под кофтой с длинными рукавами, лицо спрятано в ладонях. — Ирочка, — шепчет он нежно и старается быть таким аккуратным, чтобы угрозы от него не исходило от слова совсем. Я всё испортил? Скажи, что это не так. Она мёрзнет. Кириллу не нужно интересоваться, почему или как. Он может увидеть пар от своего дыхания внутри бани, и он хорошо осведомлён о том, что стоит без футболки в минусовую температуру. Не важно, считает ли он время подходящим. Кирилл думает позволить ей лежать вот так, потому что она, наверное, нуждается в личном пространстве, но его эгоистичный страх того, что она сбежит, побеждает. Она видела его наколки — им необходимо поговорить. — Я проснулся, тебя не было, и я услышал крик, — бормочет он, подходя ближе, аккуратно ставя каждую ногу на скрипучие доски, словно одно неловко движение её спугнет. — Ты в порядке, волчонок мой? Она шмыгает носом, не ответив. Он подкрадывается к скамье-полке, кладет одну руку ей на спину. — У тебя есть вопросы, — говорит Кирилл ей. — Я не знаю, кого боюсь больше — тебя или себя, — дрожащим голосом отвечает она. Этот голос, всхлип, заставляет и его вздрогнуть. Этот всхлип отбрасывает его, вскрывает ему грудь, разрывает его внутренности и оставляет лишь оболочку человека. — Рей, — говорит Кирилл, стараясь сохранить голос ровным. — Пожалуйста, пойдём в тепло. — Не могу, мне так страшно, так одиноко, я всегда, всегда одна! — кричит она и поворачивается, её глаза красные, синяк под правым блестит от слёз, которые промочили ей щеки, под носом уже течёт, а Кирилл… Кирилл столько бед натворил за всю свою жизнь. Он отцеубийца, бросил свою одинокую властную мать в чужой стране, отдал свою жизнь и верность банде воров, держал в сердце ненависть ко всем богам, старым и новым, дал сгнить за решеткой всему светлому, что оставалось в его душе… Но это. Довести до слёз эту девочку — худшее, что он когда-либо делал. Кирилл тянется к ней, хотя боится, что это окажется жестом бестолковым. Но теперь он может сесть здесь, подползти, свесив руки, как идиот, на веки вечные, умоляя её своим ужасающим изуродованным лицом и нелепым бесформенным телом, умоляя, умоляя не оставить его. Рей хнычет, как напуганная зверушка, и бросается в его объятия, впивается ногтями в его спину, прижимаясь к его телу мокрым лицом. Она что-то бормочет; ему приходится наклониться, прислониться ухом к её рту, и лишь тогда уловить: «Ну почему ты не дождался?» — Ну почему ты не дождался почему не дождался почемунедождалсяпочемунедождался… «Почему ты не дождался» — спрашивает она снова и снова. У Кирилла нет ответа. Хотя, есть, просто не самый хороший. Потому я дурак, который не знал, что он дурак. — Давай, — говорит он ласково, опуская руки на её бедра, чтобы поднять, обернуть её ноги вокруг своей талии, и прижать её к себе одной рукой за спину, другой за зад. — Иринушка, — он мягко целует её в волосы, когда выносит из бани, направляясь обратно в дом. — Надо что-то поесть. Надо поговорить. У тебя есть вопросы, я знаю. Я постараюсь ответить. Нелегко идти через снег с женщиной на руках, даже если она крепко прижалась. Её лихорадочное бормотание прекращается, пока он идёт — она молчит, держась за него, спрятав лицо в его шее. — Пожалуйста, помни, — выдыхает он, пока трётся шрамом на щеке об её макушку, когда они падают на старый диван, вернувшись на дачу, Рей остаётся на его коленях. — Ты не одинока. Она дрожит в его руках. Какое-то время они сидят здесь, окружённые тишиной раннего утра. Кирилл гладит её по спине и укачивает, Рей отказывается выглядывать из того железного кольца, которым стали её объятия. Наконец, когда он думает, что она, возможно, уснула, то слышит: — И ты не одинок.***
Она окунается в слабую дрёму, сидя на нём и вдыхая его густой запах, почти альпийский — для неё он пахнет мужчиной, единственным, который заставлял её чувствовать себя вот так. Так, будто она встала вверх тормашками: верх стал низом, ночь стала днём, хорошее и плохое смешались в аморфные образы, которые утекают, как песок сквозь пальцы. Обижаюсь ли я на тебя? — спрашивает она его во сне. — Возмущена ли я этой ужасной потребностью в тебе? Он не отвечает. Просыпается Рей, растянувшись на диване в полный рост, растерянная из-за вязаного пледа, который подоткнут под неё, запахом печного дыма и выпечки и весёлым треском огня, раздающимся в другой стороне комнаты. Я… не так засыпала, — думает она. На кухне играет музыка, что-то из классики. Накинув на себя плед наподобие королевской мантии, она идёт туда. Кирилл, всё ещё без верха, готовит завтрак. Делает ли домашний уют его татуировки на спине — Деву Марию с Иисусом на руках и удивительно реалистичного тигра — не такими страшными? Или эти образы сами по себе почему-то кажутся безобидными? А, может быть, дело в том, как он напевает часть мелодии, размахивая пальцем в воздухе? Вполне вероятно. Он поворачивается, чтобы взять что-то из огромного ассортимента ингредиентов и приспособлений, разложенных по цветастой скатерти, и замечает её. Едва улыбается ей, а она отвечает, как только может, несмотря на набирающий обороты конфликт в своих мыслях. — Ела когда-нибудь блины? — интересуется он, подбирая тарелку с высокой стопкой тонких, кружевных блинчиков, каждый из которых по размеру не больше её ладошки. Рей молча качает головой, ошеломлённая. Кирилл пожимает плечами. — Ну, они у меня не идеальные вышли — у нас только сгущёнка была, а яиц нет. Но с клубникой будет вкусно, — он указывает на баночку с ярко-красным фруктовым сиропом, затем поворачивается лицом обратно к газовой плите с одной конфоркой в маленьком углу, где на сковородке жарятся два блинчика. Она делает два шага вперёд, босыми ногами прямо по холодному линолеуму — он снял с неё мокрые носки, пока она спала? — из-за чего тихонько шипит. Рей колеблется пару мгновений, перебирая в голове варианты. Она может потребовать ключи от машины, надрать ему зад и уехать отсюда. Может наорать на него. Может продолжить осуществлять свой тупой вчерашний план и попросить его сбежать с ней. Вместо всего этого, она усаживается на один из крепких деревянных стульев и смотрит ему в спину. — Прокофьев, — он указывает на радио, стоящее на комоде в углу. — Мать его обожает. Рей сглатывает, пытаясь подобрать верные слова. Останавливается на самых дуболомных. — Ты преступник. На секунду он напрягается, и она таит дыхание, ожидая резкой реакции — крика или драки, а может, и того, и другого. — Да, — отвечает он, не обернувшись. — Согласен. — Ты мне не говорил. Про тату. И про то, как это для тебя серьёзно. Теперь он оборачивается, выключив конфорку, и, когда пламя гаснет, ставит тарелку блинов на стол. — Не говорил. Она ждёт, что он сядет, но этого не случается. Кирилл уходит в гостиную, а возвращается с чайником, на его руке яркое кухонное полотенчико в цвет скатерти. Достав из кладовой две чашечки, он разливает ароматный байховый чай, одну чашечку вкладывает в её руку. — Съешь хоть что-то, милая, — говорит он, наконец усаживаясь в стул, который стоит не рядом с ней. Своей босой ногой Кирилл дотрагивается до её ноги. — Пожалуйста. — Съем, если начнёшь рассказывать, — ставит она условие. Он кивает, тяжело сглатывая. Его взгляд скользит вверх, но когда Рей следует за ним, она не видит ничего, кроме потолочных балок. Ты не можешь смотреть на меня, когда раскрываешь, кто ты? Или тебя переполняет стыд, как и меня? Он прочищает горло, всё ещё глядя на потолок. — Преступная группировка Солнцевская действует больше в Москве, хотя мы начали осваиваться и в других местах. Я Вор. Ты знаешь, что это значит? Рей льёт густое варенье на свои блины, скатывает один и целиком засовывает в рот. Она понятия не имеет, о чём говорил Кирилл, когда называл свои блины «не идеальными», а ещё за последние десять секунд осознает, что она жутко голодна, а это — лучшее, что ей когда-либо приходилось пробовать. Без раздумий, она засовывает в рот ещё два блина. Теперь он пялится на неё с поднятыми бровями, пока она с набитым ртом жуёт мягкие, зернистые блинчики и приторно-сладкие ягодки клубники. Рей тянется за еще одним, вскидывая бровь в ответ. — Здесь есть… вилки… — начинает он, но она его перебивает. — Мне так вкуснее. Продолжай. — Вор — это высокий чин в Братве… — Ты убивал людей? — снова перебивает Рей. — Да, — отвечает Кирилл с каменным лицом, не шелохнувшись. — И много? — Не считал. Блин с трудом лезет в горло, застрял там свинцовым комом. — Значит, много. Они были невинные или преступники, вроде тебя? Она думает, что делает ему больно, видит, как тень пролегает через его лицо, прежде чем он снова возвращается к стоическому настрою. — Невинные. — Ты сожалеешь? Чувствуешь раскаяние? — Однажды такое было… неважно, — он вздыхает. — Отец… Сноук, точнее, как-то сказал мне, что в этом бою придётся делать трудные выборы. Придётся убивать людей, которые притворяются праведниками, но на самом деле лгут. Рей, все они — я сделал то, что было необходимо. Они были предателями, или из Тамбовцев, или информаторами и… Рей делает глоток чая. Он обжигает язык, но ей нравится этот дымный, землистый аромат. — И ты думаешь, что поступал правильно? — Этого я не говорил, — Кирилл тянется, одним локтем опирается на стол, а другую руку кладёт ей на коленку — ладонь его такая большая, что он может едва ли не обхватить ногу целиком. — Ирочка, прошу. Посмотри на меня. Рей повинуется, потому что его голос полон настойчивости и тоски, и потому что, чёрт побери, его рука на ноге заставляет нутро сжаться от нетерпения… — Мне тридцать лет. Я родился в шестьдесят четвертом, спустя девятнадцать лет после Второй Мировой. Наши страны тогда уже были скованы холодной войной, и — думаю, ты меня младше — ты, может, не знаешь многого об этой стране. Может, не помнишь. Знаешь, каково расти в страхе? В страхе за мать-иностранку, за отца-упрямца, который был награждён титулом Героя Советского Союза, стал символом советской добродетели, но отказался играть свою роль? — его левый глаз яростно дёргается, а рука, которая держит её колено, сжимает край стола. Рей прикусывает губу, борется с наплывом сочувствия. Она не знает, каково бояться своего правительства, но зато Рей знает всё о детстве, наполненном тревогой и парализующим ужасом. — Я постоянно боялся. Боялся, что тайная служба придёт ко мне в ночи, что американцы разбомбят нас. А позже, когда я уже подрос и стал понимать политику, меня бесила ложь речей Брежнева, Косыгина и Андропова, я знал, что они врут, потому что моя мать рыдала от разочарования. И на протяжении всех этих лет мне было дано понять — ты никогда не увидишь ничего, кроме запуганной советской пустоши. Рей хочется обнять его, немедленно обвить его руками и гладить по волосам, потому что он выглядит таким потерянным. Она тоже помнит страх бомбёжки, хотя это и было для неё какой-то абстрактной мыслью. Но постоянная уверенность в том, что она никуда не сможет уехать, что Нью-Йорк и система сожрут её живьем и кости обглодают? Это Рей знакомо. Он ещё раз глубоко вздыхает, наблюдая за ней. Прикусывает губу, снова показывая, что нервничает, и начинает давить. — И голод, Рей. У нас были деньги и престижное положение, а мы всё равно иногда голодали. Его глаза рыскают, умоляют, а Рей чувствует себя прикованной к своему месту, потому и это ей знакомо — она знает, что такое голодать. — Не было выбора, милая. Ни одного хорошего. Не для меня. А у Сноука было своё представление. Оно и сейчас у него есть. И он показал мне моё место в другом мире, показал, что я могу стать чем-то большим — чем-то великим. Вором, а в один день — и Отцом. Крёстным отцом Солнцевской братвы. Я бы поразил всех, кто ожидал увидеть меня в серых рядах партии. Я бы никогда не чувствовал голода или страха, и моё наследие не сдерживало бы меня. Он наклоняется ближе. — Можешь представить каково это — получить такое предложение? Рей рвано вздыхает и кладёт свою руку поверх его. — Я… Наверное. Наверное, могу, в какой-то степени, Кирилл. Я знаю, что такое голод и страх. Но я… — может ли она сказать это? Может ли выдать свою тайну, свой глупый позор? Она должна, таково её решение. — Хотелось бы мне, чтобы ты меня дождался, вот и всё. Хотелось бы, чтобы ты не выбирал насилие или деньги или власть, или что-то там ещё, что этот Сноук тебе наобещал. Он издаёт звук, уязвлённый рык, но мягкий, почти неразборчивый. — Ты… — начинает Кирилл, но его голос дрожит. Он глубоко вздыхает и пробует снова. — Ты хотела знать, теперь знаешь — я преступник. Я творил плохие вещи, и время вспять повернуть не могу. Извиняться за них не буду. Это ничего не изменит. Если бы я встретил тебя, когда был младше… Кирилл замолкает, опуская взгляд на свою ладонь на её колене. Поглаживает нежную кожу под ним и, когда её дыхание становится прерывистым, пододвигается ближе. — Тебе надо поесть. Съешь ещё блинов, — говорит он, — руками. — Да перестань мне указывать, — Рей ворчит, но скатывает ещё один блинчик и делает большой укус. Ещё два и она заканчивает, собираясь взять последний, но Кирилл говорит… — Вымой пальцы. Оближи. Она усмехается. — Серьёзно? Брось, Кирилл, разговор не окончен. Много людей страдает и без вступления в банды. — Я видел, какая жизнь мне была предназначена, Рей — сын американской дипломатки и героя-пилота, закончивший школу в Германии — я бы всю жизнь посвятил пропаганде. Сам был бы пропагандой на ножках, чтобы зажравшимся чиновникам было, кого на парад выставить, сидел бы в конторе, давал бы лекции о славном коммунизме наивному молодняку, игнорировал бы все проблемы… — И что? А делать то, что ты там делаешь — это прям робингудовская хрень, это ты пытаешься мне скормить? — она поднимается, ожидая, что его рука упадёт, но она не падает. — Мы сеем хаос. Доставляем оружие, в основном, контрабандное добро — дестабилизируем государство, чтобы на его месте создать что-то новое — что-то лучшее. Над этим работает наш лидер, Иван Иванович Сноук, все эти годы. Так он мне сказал, когда я впервые встретил его в Восточном Берлине ещё пацаном. Он сказал, что сделает эту страну великой, что нас призвали вызволить русских людей из советских лап, и дать им решить самим, хотят ли они принять загнивающий капитализм или нет… — Да в жопу это. Сам себя послушай, Кирилл, этот Сноук… я спорю на все деньги на своём счету, что он тебя использует, — шипит она. — Может быть, — он стонет, сползая со стула, и оказываясь на коленях перед ней. Прежде, чем она успевает отстраниться, он обнимает её за бёдра, а лицо прячет в ложбинке меж её грудей. — Может быть. Но я не могу быть их мальчиком с обложки, милая. Ожидания у них слишком высоки. Мне нужна была свобода, и она оказалась в двух шагах от меня. — А ты сейчас не мальчик с обложки? — спрашивает она повышенным тоном, несмотря на его близость. — Скажи, что они не используют тебя. Скажи, что ты никогда не чувствовал, будто Сноук тебя использует. Он не отвечает, но сжимает объятия крепче, его солидное тело вот-вот её сокрушит. Кирилл без верха, на коленях — уязвим под её взглядом. Пальцами она нежно проводит по зашитой ране от пули на его плече; и может нащупать повязку на одном из рёбер. — Это смешно, — она кашляет, её голос хрипловатый. — Так смешно. — Правда? — спрашивает он, утыкаясь подбородком в её грудь и глядя на неё мокрыми глазами. Его руки покоятся на изгибе её бёдер, пальцы чертят круги по тонкой ткани футболки для сна. — Мы просто… так похожи в некоторых вещах. Я была голодной, напуганной, одинокой. И никто не ожидал от меня чего-либо, кроме, разве что, подростковой беременности, или зависимости или исключения из школы. — Рей… — говорит он, с видом искренней муки от услышанного. Рей уже слышит отголоски жалости в его голосе. Нет уж, — думает она. — Что угодно, кроме жалости. — Пока не появился Люк, — добавляет она. — Люк, — повторяет он, хватка на бёдрах усиливается. Она кивает, путаясь пальцами в его гнезде волос. — Ага. Я его встретила в боксёрском зале… — Где? — рычит он. Теперь его пальцы сжимают до боли, зарываются под кожу, пока она не издаёт крик боли. — Ой, блядь. Блядь, — он ослабляет хватку, наклоняется, чтобы осторожно поцеловать её сначала в одно бедро, потом второе. Подняв её футболку, он водит губами по острым выступающим тазовым косточкам. — Не Люк Скайуокер, случайно? — Откуда ты… — Он мне родич, — бубнит Кирилл в одну из косточек. — О, господи. Лея, сестра, которая уехала в СССР и так и не вернулась, ты… — Да. И нет. Его руки медленно опускаются, а губы направляются выше, очерчивая плоскость её живота. Он наглаживает её зад в весьма отвлекающей манере, делая этот важный разговор между ними очень тяжёлым, но это дело слишком серьёзное… Она отстраняет его от себя за волосы, сжатые в кулаке, и требует: — Кирилл. Объясни. — Мы в ссоре, — отвечает он, снова приникая к ней. — Твоя мама была важной шишкой, правда? Это она — блядь, вот сейчас почувствовала — в одиночку предотвратила Кубинский кризис… ах, подожди, подожди, — Рей вздыхает, переполненная эмоциями уже от того, что он делает с нежной кожей под её грудью, но это дело слишком серьёзное… — Не знаю, хорошая ли это идея… Я не знаю… — Она всё ещё большая шишка, хотя и не во всём. Дай мне к тебе прикоснуться, милая, — молит он, пока его руки скользят по её рёбрам, чтобы притянуть ближе к себе. Поднявшись с коленей, Кирилл тянет футболку Рей вверх, пока не обнажает её грудь. — Дай мне сделать тебе хорошо, как ты этого заслуживаешь. И Рей знает, что они потом о многом поговорят. Ей нужно узнать больше, а ему нужно лучше объясниться, чтобы она могла выяснить, как, блин, ей поступать с тем фактом, что она умудрилась втюхаться в грёбаного русского мафиозника. А сейчас она себя ощущает нитроглицерином — опасно мокрой, готовой взорваться. Губы Кирилла под её грудью, как — как он может делать это, с той частью тела, о которой она и не думала никогда, потому что гвозди программы обычно соски? — как он может сделать всё таким охуенно сексапильным, невыносимо хорошим? Рей хочет растечься внутри него, позволить ему проглотить себя целиком, съесть или сделать другую хрень, какую он только захочет. Если это неправильно, то что тогда правильно вообще? Что для неё правильно, если там не будет глаз Кирилла, его расширенных зрачков, с почитанием глядящих на неё, его идеальных губ, звонко целующих её набухшие груди, и всего того, о чём она и подозревать не могла, что хочет? — Слова, — бурчит она, когда он берёт в рот сосок и потягивает его. — Нужно… ах… словами… нам… — его руки притягивают ближе, одна тянет резинку её пижамных штанов вниз. — Надо об этом поговорить. — Да, Ирочка, поговорить. Мы поговорим, обещаю, — произносит Кирилл, прежде чем вскочить на ноги, взять её ладошку в свою руку, и согнуть её туловище пополам, надавливая на живот. Ухнув, он поднимается, с рукой поверх её ног, и Рей на его плече лежит, как мешок картошки. — Эй. — Не переживай, нежная моя девочка, далеко не уйдем.***
Он не лгал. Через минуту её нежно укладывают на диван. Кирилл садится меж её ног, одна рука скользит под её спину, слегка приподнимая. Он справляется с резинкой штанов — постыдно старых и простых, как пять копеек. — Рей, — говорит он хрипловато. — Я хочу, чтобы ты выбрала меня. И на этом всё, не так ли? В самый решающий момент они оба хотят быть избранными. — А… что насчёт… Братвы? Она не может дышать, не может моргать, ничего не может, кроме как наблюдать за его острым проницательным взглядом. — А что с ними? — спрашивает он, любопытно поглаживая указательным пальцем покрасневшую кожу под резинкой. Скажи, Рей. Будь сильной. Для него и самой себя. — Мог бы ты оставить всё ради меня? Он резко вдыхает, зарываясь лбом и покоясь на её напряжённом животе. Там он и остаётся, опаляя её дыханием. — Ирочка. Ради тебя — смог бы, — неразборчиво говорит Кирилл, приглушённым голосом. Этого хватит? Могу я позволить этому случиться? — Спрашивает Рей свое ноющее сердце. — Этого достаточно, — отвечают ей осколки. — Сделай мне хорошо, Кирилл, — шепчет она. Он кивает, глядя на Рей, а затем поднимает её ноги и одним рывком сдергивает с неё и штаны, и нижнее бельё. Она может разглядеть, какой у него стояк, но ему это по боку, и ей приходит в голову, как он может называть себя эгоистом, но ставить её на первое место. Кто же ты, неземное воплощение противоречия — страдание иль радость, добро или зло, мягкость или твердость? Его пальцы очерчивают узоры на её горячей, влажной плоти, его лицо опускается, и будто бы солнце садится меж её ног, тепло расходится везде, куда ложится его взгляд. — Милая, ты гола. Ты всегда бреешься здесь? Рей чувствует, каким горячим стало лицо, представляет, что теперь покраснела, как свёкла, и он её об этом спрашивает. Прикрыв глаза, она слабо качает головой по сторонам. Это для тебя, — думает, хотя это слишком — слишком личное признание — так что приходится опять мямлить. Но он будто слышит её мысли, потому что певуче отвечает, с долей благоговения: — Для меня, значит. И это? — его пальцы пытают её, нежно водя верх и вниз по щели, и, когда она открывает один глаз, Кирилл смотрит на неё — с раздутыми ноздрями, с довольством на неровной линии губ — подняв два блестящих мокрых пальца. Когда их взгляды встречаются, он снова спрашивает. — Это тоже для меня, Ирочка? — Да, — выдыхает она. — Кирилл, пожалуйста, не дразни меня сейчас. Мне нужен… — Я знаю, сладенькая. Знаю, — отвечает он и удобнее располагается под ней. Поцелуй его похож на все поцелуи, которыми он её одарил за всё время их знакомства — полное сосредоточение страсти, с небольшими изменениями, как результат того, что он тщательно изучил её реакции. Сначала он проводит свои широким языком, уверенно надавливая, и она мяукает — мяукает, блядь, совсем стыд потеряла? — так что он повторяет, прежде чем зализать её всю, с любовью впиваясь своими губами в её губы в процессе. Рей кричит, как банши, не боясь опасности, ведь они далеко, в русской заснеженной стране чудес, где их никто не услышит. И ему нравится, когда она откликается, насколько можно понять, раз уж его руки на ней становятся горячее, хватка крепнет, а бёдрами он начинает тереться об обивку дивана под собой, и как он стреляет в неё взглядом — тёмным, с озорством кошки, но, ох, каким решительным, и она хочет… Впрочем, просить не приходится, его язык уже там, трётся о тот чувствительный комочек плоти, прежде чем она успевает открыть рот, чтобы сказать, чего хочет. Становится так хорошо, что её бёдра вздрагивают, сильно. Он кладёт большую ладонь ей на живот, пальцы растопырены и почти обхватывают её от бока до бока, большой палец поглаживает лобок — и она закреплена, удержана в этой позиции. Одной рукой удержанная снизу, другой сверху, и с ногами, заброшенными на его широкие плечи, Рей думает, что так он, должно быть, и видел её в идеале, потому что у него вырывается стон, такой глубокий, словно его вырвали из нутра, и он усиливает старания. Ощущается это так, будто он везде, проникает повсюду — его язык на клиторе, потом на коже у вульвы, теперь посвящает всего себя её лепесткам — мягко посасывает, а потом возвращается, слизывает смазку, которой наверняка весь диван залило. Его щетина покалывает чувствительную кожу, и даже это великолепно. Это, без сомнения, лучший опыт, который у неё когда-либо был в таком плане. Это только третий раз, но первые два были до того странными — она чувствовала себя так уязвимо и некомфортно, не возбуждалась от того, как они там шарились. Но Кирилл, Рей ведь видит, что он не тот, кто легко сдерживается, и он навеки преобразовался для неё, превратил это во что-то святое. Жар в теле нарастает, разгорается — пот выступил на лбу и спине. А он всё не останавливается. Управляется ртом так талантливо, что Рей хочет кончить, она уже почти, чувствует, как это копится внутри — но, в то же время, и не хочет, потому что желает застыть в этом удовольствии, в его переполняющем целеустремлённом внимании, до конца своих дней. Не останавливайся, — думает она. Кирилл кивает, и Рей понимает, что простонала это вслух. — Кончи для меня, Масленица, — стонет он в ответ. — Одаришь меня ещё разочек? Вот, вот этого слово — дар — почти достаточно, её нутро напрягается в предвкушении, и Рей, должно быть, и впрямь потеряла весь стыд, потому что кричит: — Скажи, что я хорошая! Пожалуйста, блядь, пожалуйста, Кирилл, скажи, что я… — Боже, такая хорошая. Моя хорошая девочка, — отвечает он, и вибрация его голоса, раздающегося из его губ на её клиторе, лёгкая шероховатость его языка, и его посасывание — всё, что ей нужно. Рей резко и высоко всхлипывает. Она кончает, промежность взрывается, ноги трясутся. Всё вокруг потеряно на долгие секунды, полные дрожи. Они закрывают глаза, Кирилл всё ещё посасывает, вытягивает из неё высокую ноту — и таково оно, крещендо удовольствия, чьё эхо — тёплые волны, каждая из которых слабее заливает её, удаляется всё сильнее, пока Рей не ощущает, что разум к ней вернулся. — Потрясающе, Рей, — говорит он, и в последний раз облизывает. У него бардак на лице, последствия её оргазма блестят на его щеках. Она хихикает, чувствуя — что? Что она чувствует? Сытость. Шаловливость. Доброту. Безопасность, наконец. Он глубоко дышит, словно марафон пробежал, одной рукой поглаживая бугор на своих трусах. Она пассивно наблюдает, пытаясь понять, сможет ли когда-нибудь посмотреть на его татуировки и не отпрянуть. Сейчас, может быть, сможет. Он тоже исследует её, созерцает взглядом вдоль влажного, остывающего тела. И останавливается на шраме. Блядь. Она и забыла, в пылу-то момента, и он не заметил, особенно тогда, когда отлизывал ей. Но заметил теперь, потому что произносит кропотливо и чётко, каждое слово прямо отскакивает от зубов, пока его большой палец скользит по рубленому шраму на её бедре: — Кто. Это. Сделал? Она стонет, прикрыв глаза. Трудно, вообще-то, думать после оргазма, трудно собраться хотя бы ради ответа. Даже его рука на её шраме, который никому — никому — не позволено обычно трогать, ощущается приятно, и она не может думать, да думай уже, Рей… Он спрашивает снова, всё ещё заметно сердито: — Ирочка. Кто это сделал? Они… они покойники. Я их за это укокошу. А Рей не может придумать правдоподобную ложь, её ум еще вязнет в словах «моя» и «хорошая» и «девочка», они вспыхивает неоновыми лучами под веками. Она отклоняется в сторону истины, и выдает: — Ты не сможешь их убить — я уже убила.