IV
1 марта 2020 г. в 16:54
А на утро выясняется, что на эти выходные Маргарита дежурный врач. Сердце совершает новый кульбит. Моя Марго будет здесь все это время.
В счастливой эйфории я даже не сразу слышу голос медсестры:
— Поль, можно тебя немножко припахать?
— Можно, — добродушно соглашаюсь я. Сейчас мне даже не важно, что от меня хотят, я на все согласна.
Работа оказывается до смешного простой: сначала посчитать какие-то цифры, а потом покрутить шарики из ваты.
Пока руки механически выполняют движения, все мысли крутятся вокруг неё. А вдруг она действительно позвонит когда-нибудь? Вряд ли, конечно. Я для нее просто девчонка, пациентка. Возможно, излишне навязчивая, немного странная, но тем не менее пациентка. О них забывают, как только закрывается история болезни и выдается справка. Я достаточно времени провела в больницах и в качестве пациентки, и помогая тете — доктору в одной из московских клиник, чтобы знать это.
И все же, дурацкая надежда прочно засела где-то глубоко. Я даже не думала, что она возьмет номер, максимум бросит в ворох бумаг на столе, посмеется над наивной девчонкой и забудет. А она взяла.
Что бы видеть ее почаще, я даже выбираюсь из своей палаты и перекочевываю на стул в коридоре. В первый раз за все это время. И хоть периодически ловлю косые взгляды других пациентов, могу целый день наслаждаться ею: она бегает туда-сюда по отделению, иногда уходя куда-то еще, и надо быть слепым идиотом, что бы не заметить — она действительно любит свою работу.
К вечеру движение замедляется и вскоре совсем исчезает, так что мне тоже приходиться вернуться обратно в палату.Через щель в двери я еще несколько раз вижу, как она проходит мимо: теперь поверх больничной формы накинут теплый халат — в отделении холодно.
Свет гасят, и в темноте даже при желании невозможно ничего разглядеть. Я стараюсь уснуть, но, проворочавшись часа два, понимаю, что это бесполезно: найти удобное положение никак не удается, голова забита дурацкими мыслями, и, видимо решив отомстить мне за наглую ложь, действительно начинает болеть желудок.
Проворочавшись еще полчаса и окончательно свезя всю постель в одну бесформенную кучу, я все же выбираюсь из постели и на цыпочках выхожу в коридор. В больнице царит тишина, нарушаемая лишь мерным сопением детей.
Изначально собираюсь просто посидеть на подоконнике в коридоре — они тут больше и удобнее, чем в палатах, но потом взгляд падает на соседнюю с моей дверь. Не специально, честно. За дверью — ее кабинет. Недолго борюсь с соблазном, а затем на цыпочках, как мышка, подхожу ближе. Через маленькую щель вижу, что она сидит на диване. Не спит. И, кажется, снова плачет.
Хочется зайти, обнять, пожалеть. Но имею ли я на это право? Кто я такая вообще? Может мне и вовсе просто показалось, а чтобы вот так вот ворваться к человеку посреди ночи нужен повод посерьезнее. В нерешительности замираю у порога, вглядываясь и вслушиваясь в темноту. Вернуться или войти? В голове вдруг поселяются навязчивые опасения: а нет ли здесь камер? Вот это, наверное, картина: давно за полночь, девчонка стоит у дверей зав.отделения и подглядывает в едва различимую щелку уже минут десять. Маньячка какая-то. Надеюсь, что камер все же нет. А то потом фиг кому объяснишь, да и объяснять то нечего — маньяк он и в Африке маньяк. С этим надо что-то делать, нельзя же так и стоять средь коридора и пялиться на дверь. Сталкерша недоделанная. Еще за пять минут раздумий все же убеждаюсь — не показалось, плачет. Не истерически, не навзрыд, но все же плачет: в тишине слышны редкие тихие всхлипы. Набираю в легкие воздуха и стучу. Это даже на стук не похоже, так, поглаживание двери. Но Маргарита Игоревна слышит, испуганно вздрагивает, быстро вытирает слезы.
— А, это ты, — возможно, облегчение в ее голосе мне только кажется.
— Я, — слишком робко и не уверенно.
— Чего не спишь?
— Не спится. А вы?
— Я же дежурю, мне нельзя.
Я недовольно качаю головой, рассчитывая, что даже в темноте она увидит этот жест.
— А хочется?
Она пожимает плечами.
— Вы извините, я, наверное, пойду. Дурацкая особенность — прицепилась к вам, как пиявка, — и правда, зачем я пришла? Посмотрела, да и хватит.
— Да ладно уж. Ты это, не стой в дверях, садись. Пиявка, — доктор усмехается и хлопает ладонью рядом с собой. Я осторожно опускаюсь на самый краешек.
— Что ты как не родная, садись нормально, — с такого расстояния я вижу на губах ее фирменную полуулыбку, которой она иногда одаривает коллег и пациентов. Я двигаюсь чуть дальше и сажусь удобнее. Сама Ровенская давно уже забралась на диван с ногами.
— Вы плакали? — Я даже не спрашиваю, а утверждаю.
— Нет.
— Я говорила, что не люблю, когда мне врут? — смеюсь я, намекая на тот ужасный разговор.
— О да, ты очень хорошо дала это понять. Ладно, да. Но ничего такого, все в порядке.
— Хорошо.
Мы замолкаем, а я, пользуясь моментом, начинаю рассматривать ее лицо. Красивые глаза с длинными ресницами, небольшой вздернутый нос, тонкие губы, чуть полные щеки. Короткие светлые волосы сейчас собраны в хвостик, хотя обычно она их распускает.
— Что, даже не спросишь из-за чего? — не выдерживает она наконец. Тут как в том нехорошем анекдоте: лучше полчаса подождать, чем три часа уговаривать.
— Только если вы хотите об этом поговорить. Педиатр удивленно смотрит на меня.
— Что? — смеюсь я. — Нетипичная реакция? Все обычно лезут с расспросами?
— Ну, в общем-то, да. — соглашается она.
— Ну так что, спрашивать?
— Да черт с тобой, спрашивай, — в ее голосе проскальзывает что-то похожее на смех.
— Ну тогда спрашиваю, — я тоже поднимаю ноги на диван и сажусь к ней в пол оборота, — Что случилось?
— Воспоминания, — глухо отвечает она. — Все кручу в голове наш с тобой разговор. И о родителях вспомнила, было время, когда мы были счастливы.
— Расскажите.
И она рассказывает: о счастливом детстве, о своем десятом дне рождении, о поездке на Средиземное море, о фильмах, что они смотре в выходные всей семьей. Пока она говорит, ее лицо сильно меняется, становится мягче и счастливее. Я с улыбкой наблюдаю за этими переменами.
— А знаешь, Полин, ты первая, с кем я заговорила о них. Нет, там, в детстве, были психологи, приходилось. А теперь, после стольких лет. Мне их так не хватает, — признается она, и я аккуратно беру ее за руку.
— Я знаю, знаю.
— Спасибо.
— Не за что. Вы тоже первая, с кем я поговорила о смерти сестры. Совсем первая, меня к психологам не водили.
— Ты не виновата, — говорит Маргарита Игоревна и сама обнимает меня.
— Я знаю, да. Но не могу ничего с этим поделать, дурацкое ощущение.
— Расскажешь мне о ней?
— Да я даже не знаю, с чего начать, — в воздухе повисает неловкая пауза. У меня всю жизнь были проблемы с доверием, единственной, с кем я могла говорить откровенно, была Регина, а когда ее не стало, я предпочла и вовсе закрыться от всего мира. Я всегда готова слушать чужие рассказы, быть жилеткой, в которую можно поплакаться. Многие этим пользуются, все знают — я умею слушать и хранить секреты. Но о себе я никому ничего не говорю: не все такие, как я. Мои проблемы только мои. А рассказать о Регине, значит раскрыться, разрушить стену, возведенную с таким трудом. Это кажется слишком сложным, но мне ужасно хочется поговорить о ней, рассказать хоть кому-то, какая она была замечательная.
И женщине этой тоже ужасно хочется доверять.
— Ну, она, — начинаю я неуверенно, тщательно подбирая слова, — она замечательная. Я на маму похожа, а она на папу была: волосы темные, почти черные, и глаза карие, красивые очень. Она петь очень любила, очень часто пела мне вечерами. Мы с ней были очень близки, — я говорю и говорю, а слова все никак не кончаются, воспоминания тоже. Сначала общие фразы, потом целые истории. С каждым словом становится легче, боль медленно отступает. Регина в моих воспоминаниях добрая, светлая, жизнерадостная, несмотря на проблемы и панические атаки.
— Она и правда замечательная, — улыбается Маргарита, когда я замолкаю. И в этот раз ее улыбка кажется мне настоящей.
Какое-то время мы еще болтаем обо всем подряд, потом она замечает, что я немного дрожу.
— Да ты замерзла, — женщина недовольно качает головой. — Двигайся, — она поднимает плед, которым укрыты ее ноги, я неуверенно пододвигаюсь к ней ближе, и плед накрывает теперь нас обеих.
— Спасибо, — Маргарита Игоревна кивает и подавляет зевок. — А вы хотите спать.
Я снова вроде бы слышу ее тихий смех.
— Ну, может немного, — нехотя соглашается она.
— Ну так ложитесь. Я посижу здесь и разбужу, если что. Мне все равно не уснуть.
— Бессонница? — заботливо спрашивает она, включая врача. — И давно?
— Да нет. Я высыпаюсь днем. Вы-то устали, а мне от чего?
— Ну ладно, уговорила, — сдается женщина и зевает, уже даже не прикрывая рта. Я собираюсь встать, чтобы дать ей место на диване. — Куда ты? Сиди. Если собираешься остаться тут, то на диване удобнее, чем на стуле.
Она принимает удобную позу, как-то непонятно перекручивает плед, чтобы он все еще укрывал двоих, и кладет голову мне на колени. — Ты не против?
Она шутит? Конечно я не против, разве что от счастья не свечусь.
— Нет. Конечно нет, — я изо всех сил стараюсь не показать свою радость. Затем снимаю резинку с ее волос и в свою очередь спрашиваю, зарываясь в них пальцами, — Вы не против?
— Нет, — отвечают мне.
И она засыпает, пока я перебираю светлые пряди и дышу через раз, боясь ее разбудить. К половине седьмого женщина просыпается сама.
— Что, никто даже меня не искал? — Я отрицательно качаю головой. — Ох, всегда бы так.
Я выбираюсь из ее кабинета, чтобы не вызвать этим подозрений позже, после подъема.
И днем ложусь уже специально — не потому, что клонит ко сну, но что бы не отрубиться ночью. А вечером, как только свет гаснет, и все окончательно разбредаются по своим местам, снова прокрадываюсь к кабинету Ровенской.
— Ну, я же говорила, что я пиявка, — пожимаю я плечами на удивленный взгляд женщины.
— Ну, проходи.
Она заваривает чай, и мы снова усаживаемся на диван, укрывшись пледом. Слишком близко, чтоб мое сердце билось спокойно.
— А почему вы дежурите два дня подряд? Разве так можно? — спрашиваю я, хотя, конечно, безумно рада такой вот возможности.
— Нельзя, — отвечает она. — Я должна была дежурить только вчера, а сегодня доктор из неврологии. Она попросила меня подменить, мы неплохо общаемся. А мне все равно делать нечего, вот и согласилась.
— А чем вы занимаетесь, когда не на работе? Или вы тут постоянно?
Она смеется, теперь абсолютно точно:
— Да ничем особенным, читаю, в кино иногда хожу, а когда есть настроение, можно на кухне похимичить. А ты что в свободное время делаешь? Почему на выходные домой не уехала, у тебя же ничего серьезного?
— Все то же самое, за исключением кухни. Ненавижу готовить, — я передергиваю плечами, чем вызываю у Маргариты Игоревны улыбку. — А домой, что там делать? Да и вы куда более интересный собеседник, чем мама и непутевые подруги.
— Да, с тобой тоже интересно говорить. В первый раз встречаю человека, с которым, несмотря на такую разницу в возрасте, приятно общаться. Хотя, возможно, во всем виновато мое предвзятое отношение к подросткам, и я просто не обращала внимания на них раньше.
Мы вместе смеемся и еще полночи болтаем обо всем и ни о чем одновременно. Часы летят незаметно, а я понимаю, что она первый человек, с которым мне так легко. Наверное, впервые после смерти Регины я не чувствую себя одинокой. Мне кажется, я могу проговорить с ней всю жизнь: она очень умная и отлично разбирается не только в медицине.
Один раз нашу беседу прерывает вызов из терапевтического отделения: в дверь стучит медсестра.
— Вот черт, — я со смехом прячусь за диван, как раз в тот момент, когда она входит. Закрыв рот руками, чтобы не рассмеяться, наблюдаю, как Маргарита Игоревна пытается сохранить невозмутимое выражение лица, пока сестричка передает вызов и коситься на две полупустые чашки.
— А это…? — замявшись, она все же указывает на бокалы.
— У всех свои тараканы, — отвечает Ровенская, и я едва сдерживаюсь, чтобы не заржать в голос.
Ошарашенная медсестра кивает и выходит, а я вылезаю из-за дивана и смотрю на Маргариту. Минуту мы не дышим, слушая удаляющиеся шаги, а потом одновременно громко хохочем.
— Кажется, теперь меня точно считают сумасшедшей, — сквозь смех говорит она.
— Вполне вероятно, — хохочу я в ответ. — У всех свои тараканы. Это мощно.
В это утро я возвращаюсь в свою палату с еще большим сожалением. Если бы было можно провести с ней вечность, то я бы, не задумываясь, согласилась. Даже если бы пришлось до конца жизни болеть или продать душу дьяволу.