ID работы: 9034819

Пылинка

Слэш
NC-17
В процессе
Горячая работа! 1695
автор
Размер:
планируется Макси, написано 276 страниц, 17 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 1695 Отзывы 81 В сборник Скачать

Глава 13: Кровь

Настройки текста
Примечания:
      Как-то давным-давно Корнифер предположил, что он не чувствовал запахов.       Органов обоняния не было, вот в чём дело. Совсем как голоса и собственного понимания, чтобы объяснить картографу такую смешную ошибку: ему вообще никакие органы не нужны. Ни трахеи, ни желудка, ни хоботка или усиков — под оболочкой шептала только пустота, и только она и нужна, чтоб чувствовать и жить.       Жить… Потому что тогда он был живым. Потому что все они когда-то были живыми. Следовало благодарить закон, с лёгкой своей лапки распорядившийся, что пустота не сгубит личинок Корня и Черва в облитых ею яйцах.       И пустота поблагодарила. После её “благодарности” умирание не исторгло ни одного пылающего слова. Свой семиструнный голос сорвало, быть может.       Остальные законы, которых эта щекотливая ситуация с самого начала ни капли не радовала, отреагировали бурно и весьма вокально. Живой панцирь без живых внутренностей, чувствующие жуки без органов чувств: нелепость, что проросла из вероломства, сорняк, который для любого слова божьего священный долг — выкорчевать без пощады. Парадоксы вставали им костьми поперёк горла испокон веков, даже когда время было совсем ещё молодым.       Всякий раз они заметали следы прямо на глазах. Буквально: смахивали пыль, смывали пятна копоти и сажи, и кропотливо смазывали фасеточные бусины жидким светом, что пах божественностью и опалённым сахаром. И посему, столкнувшиеся с погрешностями реального жуки на необъяснимые события не обращали внимания или забывали минуты погодя. А жизнь продолжала идти своим чередом, равнодушно делая вид, что ничего особенного не происходит. В том, что белое стало чёрным и теперь поедало другие цвета, ползучие твари взлетали в небеса без крыльев, а жуки ни с того ни с сего начинали видеть в темноте и слепнуть на свету, не было ничего странного: странность отшелушивалась с глаз, как скорлупа.       А потом наступал черёд самих погрешностей. Закон суров. На то он и закон. За пределами Халлоунеста, в котором алмазной касте старательно подрезали крылья, с каждой ошибкой та расправлялась по-особенному.       С ним тоже пыталась.

— …брат?

      Пустота встрепенулась — и прислушалась.       Ожоги на коготках сияли ярче симфоний судилищ. Как и его глаза, то не свет, но просто отсутствие тьмы: пустота может быть и такой, если взглянуть под верным, но неправильным углом. Сквозь шестиконечный узор снежинки, через посеребрённую изнанку зеркала, за краем горизонта, в гниющей трещине со шкуры бога, на дне бездонной пропасти…       Он встрепенулся — и ответил.       — Всё хорошо. Простите.       В стоках под столицей тихо. Лишь ворчание металла, да плеск в кристально чистых каналах, промытых вечным дождём. Вода отражала блики на каменную кладку стен и полуистлевшие волокна, свисающие со сводов сырых тоннелей; влагой, стекавшей сюда с лица города, кровоточили украшенные латунной оковкой трубы. Забавно, ведь они и по сей день в превосходном состоянии. Продлится ли это долго…       Тела жителей Халлоунеста лишь светозарная гниль и подпитывала. Как и остальным жукам, немногим из гильдии мастеровых удалось похвастаться тем, что у них получилось пережить её кончину. Слишком резко, слишком внезапно зараза прекратилась: что снести больную голову гвоздём, а затем припечатать шею воском в слепой надежде, что плоть живой останется. Это так не работало.       Если не почесать когтями подходящий закон, конечно.       — Мы почти… — жаждешь нашей боли, вор? Но ведь и не только нашей. Мастеровой, которого ты хладнокровно прикончил под колодцем того маленького городка, и до погибели Ложной не дожил: нужно ли напоминать, по чьей же милости? К чему эти размышления об их гильдии, о жизни нашего королевства? Чудовище, это из-за тебя всё умирает. — …приплыли.       Из груди его вырвался злой смешок.       — А хорошая попытка. Была бы получше, чувствуй я себя хоть чуточку виноватым, но увы… беднякам не выбирать.       Огромная тень пролетела над беззвучно дрогнувшим морем, затмив пляшущие в выси искры и рёвом расколов нимб монаршей мухи. В ответ на стрекочущее шипение, донёсшееся из ниоткуда и повсюду, сотворение мог лишь озираться в панике и бессильной злости.       — Быстро же ты в себя пришёл, вͬошь.

— Даже слишком.

      Сестра, обустроившая себе норку в одном из миллиардов его предсердий, сейчас сидела, распушившись и уткнувшись лицом в обсидиановые складки аорты; в потоке текущей крови её накидка развевалась, словно юбка на зимнем ветру. Когда она запрокинула голову, чуть-чуть высунувшись из укромного убежища, белые глаза на поверхности сердца лениво моргнули.

— …лучше бы продолжал жужжать, как букашка на убой, — тихо, но угрожающе прошептала она, неотрывно разглядывая искалеченную монаршую муху.

      — Не обращай внимания. Он только… — у этих мерзких отродий нет никаких манер. Воспитывай свою тёмную свору старательнее, пустота — вы порочите сей светлый мир своим присутствием и без жестоких речей, — …назови их так ещё раз — и о “манерах” будешь надрываться уже без языка.       Семья откликнулась благодарным шелестом пополам с шипением. Один из братьев беззлобно боднул обвивающее чёрную колонну щупальце, вспучившееся беззвучным рыком.

— Ты только что сказал не обращать внимания!

      Он передумал.       — Самое близкое к “манерам”, которым я согласен их “воспитывать” — посоветую не чавкать мясом твоих возлюбленных судилищ слишком громко. Договорились?       Закон в ответ только и мог, что вскричать от гнева. Что ещё ему оставалось?

— Кто-нибудь гадине вообще расскажет, по чьей милости у нас “манер” нет?

      Брат завозился, гневно нахохлившись на краешке его ребра: успокоился, только когда он ласково пригладил взъерошенные отростки на маленькой спине, краешком когтя аккуратно столкнув с кости. Родич с искажённым чириканьем плюхнулся точно в поток мягкой, густой крови — и, недолго думая, решительно завозился, раскапывая нитями накидки для себя укромную нору.       — Смилуйся. У “гадины” от возмущения сердце остано… — ты отвратителен, безумное чудовище! Никогда вам не добраться до Света вновь — не израненного, не загнанного в угол! И, коль не по душе мои слова, коль моё присутствие так колет твоё самозваное величие — отпусти меня! — …думаешь, так легко отделаешься?       Спросил он без угрозы. Добродушно, заботливо даже. Когда сотворение не ответило, тишину под морем прорезал хриплый смех.       — Величие, может, и самозваное. Но вынырнешь ты всё равно, когда позволю я.       Глаза на щупальцах, белыми трещинами растёкшиеся по затхлому воздуху канализации, от его смеха всколыхнулись, точно водоросли. Когда он с издёвкой отсалютовал в пустоту, на поверхности которой барахтался закон, ожоги на коготках с шипением посыпали снопами искр; мир начал похрустывать и скрипеть, как лёд под лапками.       — Но надежду ты береги, пригодится на чёрный день! Ты не первый закон, который я сожрал… но будешь первым, кого я выплюну! — ты скверно лжёшь, пустота: я — первый, на чью целостность ты посягнул!

— …а надо ли вообще его выпускать…

      — «Первый»? Да нет же — неужели ты забыл?..       Он с притворной грустью понурил плечи, плоской тенью зашевелившись за выпуклой спиной озлобленно озирающейся мухи. Резко обернувшись, сотворение успело увидеть лишь пузырьки пены на волнах.       — Но ничего. Будет, о чём поведать остальным, когда тебя начнут переписывать! — прежде у тебя хватало благоразумия не покушаться на кесарей!       Он недоверчиво фыркнул.       — «Кесарей»? Мёртвое наречие? Ты шутишь сейчас, раб божий?       Закон заткнулся, раздражённо приподняв над морем тонкое брюшко: в мыслях, небось, проклинал себя за говорливость. Из груди вырвалась насмешливая вибрация, а на остальное он решил не отвечать. В этих горящих словах столько благочестия, что его бы расщепило на комья бешенства и смеха, начни он доказывать обратное. Сотворение поймёт сам.       По крайней мере крылатые, пресветлые собратья «кесаря», прежде пытавшиеся расправиться со слишком чувствующей пустотой, поняли с первого намёка. Он ведь и не знал тогда… Даже не подозревал, что всё время сражался с кем-то, кого и сам не видел. Просто маленький рыцарь — просто немой путешественник с треснутым гвоздём. Откуда ему было знать?       Когда однажды давным-давно он нёсся по катакомбам бушующей лавы и голых костей, разок ему пришлось пробежать по ободку раскалённого тигля. Едва не сорвался; потом долго фокусировался, чтобы затянуть мучительные раны на коготках. Всё то время, душой украденной заживляя ожоги, он даже не замечал истошно кричащую температуру за своей спиной, вырывающуюся из терзавших её щупалец. Закон был готов сбросить живой панцирь, лишь бы пытка прекратилась, лишь бы рассвирепевшая пустота ослабила свою хватку. Вырвавшись наконец на свободу, температура очень горько об этом пожалела.       Он не знал, даже не видел тогда: тогда он даже не понимал, что температура вообще такое. Понимал, когда было тепло или холодно, когда было неприятно и больно… Не знал, что ему вообще не должно быть неприятно или больно.       Зато прекрасно знала оболочка. Покорно прислушиваясь к пылкому шёпоту их речи, бледный панцирь, как мог, пытался пресечь — да хотя бы притупить — запретное для него, когда температуре так и не удалось истребить докучливую погрешность. Но тёмное, гремучее под слабой коркой противилось горящим словам с лютейшей злобой: кровь ненавидела чувствовать, но она до щемящей тоски яро хотела чувствовать, ведь не было у неё больше ничего. Ничего у неё отобрало древнее дыхание, а вернулся потерянный странник так нескоро…       Всё, чем стал он, всё, что делали из него, ненавидело их до дрожи: неописуемая мерзость крылась под телами этих старых мертвецов. Всегда вещь — всегда инструмент, всегда что-то, чем можно воспользоваться и потом выкинуть, как мусор. В какой-то бесконечно крохотный момент, первым воплем и первым гневом проносясь по непрестанно доплетаемому полотну, он даже с этим свыкся.       Но не смирился. Он никогда с этим не смирится.       И ненавидеть не перестанет.

— …Брат!

      Пустота встрепенулась — и прислушалась.       Глаза с мантии заморгали, медленно и будто сонно. До падения Божьего крова, до того, как он вылупился из разорванного и умирающего панциря Богоискательницы, у пустоты не было зрячих глаз. Только слепые бе́льма атавизмов на щупальцах, острых, хватающих, визжащих: от ненависти и голода, боли и ярости, горя и…       Он встрепенулся — и ответил.       — Простите. Всё хорошо.       Родичи с сомнением зашептались. К его горлу поднялся больной и липкий ком.       — …Идём.       Они наблюдали тысячами тысяч его глаз, без особого интереса изучая сырые тоннели с окованными оградками акведуков, гудящими трубами и изредка шипящими паровыми клапанами. Здесь не на что смотреть, по-честному — на ум с лёту приходили места стократ красивей — однако древний разум настаивала, что ему необходимо вернуться сюда. Подаренный ею амулет не прекращал истекать сукровицей под его накидкой. Сам он до конца не понимал, почему Унн решилась попросить об этом, но всё же надеялся, что не без причины их дёргали так из угла в уголок.       Предыдущий визит в королевские стоки казался теперь старым, окаменевшим воспоминанием — как закат, пойманный в кусочек сердолика. Тогда он умер во второй раз и родился в четвёртый. Перед ней, перед последней своей дорогой к Божьему крову, он навестил Защитника. Энергичный, добродушный жук, несущий свой странный долг в этих петляющих коридорах. В тот раз они встретились в грёзах о былом и бледном, и там схлестнулись в схватке; он не возражал. Он любил сражаться: нравилось то, насколько ошеломляюще… живым чувствовал себя после каждой битвы. И не знал ведь тогда…       «Огрим…»       Неважно. Теперь знает.       «…времени нет».       Это правда. У времени правитель Халлоунеста вырвал и присвоил стрелки-крылья: “вечному” королевству без нужды закон, отмерявший всему срок. Искалеченному времени Бледный Король лишь песок и оставил, заточив в ублиете из хрустальных часиков. Больше времени нет, и у времени больше ничего нет. Из-за столь гнусного предательства время возненавидело ничто.       Чувство было взаимным.       Тряхнув головой и покосившись на скопление кристаллов, проросших в уступе над шипящим озером, он со вздохом приподнял маску. Стоило лишь почуять ненавистное, кровь вмиг разъела извлечённое из шахтёрского голема ядро, и он даже вмешаться не успел; теперь придётся выкручиваться без рывка.       Когда он ревущим облаком тьмы пролетел над кислотой и по тоннелю острых игл, родичи вмиг оживились, с шелестом завозившись на его спине — кто-то слишком любопытный даже решился вынырнуть наружу, высунув голову из его клокочущей мантии. Когда тонкий отросток обвился вокруг одного рожка и бесцеремонно затащил собрата обратно, за миг до неприятной встречи с иглами, в благодарность тот с обиженным стрекотом его укусил.       Надвинув маску и облёкшись в панцирь, он плавно приземлился поодаль уже на другой стороне. Усаженный в норку и сердито щурившийся родич всё же позволил приобнять себя подползшему отростку, который до этого и цапнул. Снисходительно пискнул, когда тот погладил между рожек.

— Ладно… прощаю.

      Смех из груди на сей раз вырвался ужасно искренний. Маленькие не умели злиться долго. Иногда он им по-доброму завидовал.       Оборачиваться, чтобы полюбоваться на оставленные полотну прорехи и шрамы, он не стал. Вместо этого поднял взгляд на потускневший пластинчатый щит под изумрудной порослью, крепко прибитый к стене и перевязанный жгутами из высушенных стеблей.

«Лишь доказавшие свою доблесть в бою войдут в эту рощу».

      Проход прежде был затоплен кислотой; больше нет. Со скрипом потянет на доказательство.

— Расскажешь, куда мы вообще идём? — Да, пожалуйста. Тут… интересно, но наверху куда красивее! — Мы тут из-за того, что родительница мшистых сказала, верно?

      — Верно.       Он растерянно погладил коготками панцирь на груди. Где-то под ним плескался изумрудный фрукт, окаменевшая слеза рыцаря Бледного Короля — дар, что отталкивал кислоту от поглотившей его оболочки. Это не могло быть законом: отпечатком воли закона, может, но не самим законом. Только поэтому эту слезу и не разъело в гневе, как кристальное ядро. Законы поклонялись божественности и укрощали её, слеза — нет; она смертная, рождённая такой же смертной. Это не могло быть законом.       Только поэтому в какой-то степени и было им.       — Мы ненадолго. Я лишь хочу кое-что… — “родительница мшистых”?! Чудовище, ты и её осмелился!.. — …проверить. Нет, её я не съел, сотворение, — с усталым раздражением закончил он. Эти комментарии начинали злить: от кислого их привкуса его тошнило. — А продолжишь порочь чушь — мы все полюбуемся, как удачно у тебя получается нырять.

— …зачем ждать, когда “продолжит” потом, если можно заставить сейчас… — Не надо так. Он беззащитен… Это подло. — Он подлый! Первый напал, да ещё и исподтишка, а как сдачи получил — хныкать начал!

      — Это судилище нам зла не совершала, — продолжал он, умиротворённо слушая перепалку своей маленькой родни, — пусть прячется в грёзе, раз уж ей в голову взбрело.       Подняв лапку, он в необъяснимом порыве дотронулся до колышка, которым щит был прибит к стене. Металл вмиг начал с визгливым скрежетом сбрасывать рыжие хлопья; щит угрожающе накренился, белая краска на его поверхности потекла, как слёзы. Он спешно одёрнул ладонь, неловко смахнув налипшую на ожоги ржавчину. Забылся.       «Прости, друг».       — К счастью, она вроде заботится о своих… — словно тебе много причин нужно, чтобы всё сломать, разрушитель, — …детях.       Ему надоело.       — Ну конечно нет. Мне не нужно “много”, закон.       Хватит и одной.       С мягким шёпотом они обвились вокруг его горла, водой и дымом втекая меж пластин обсидиановой брони. Вплелись в мышцы под панцирем вязким одиночеством, расслаиваясь и истончаясь, пока не стали жилами. Маска уже не целая: нетрудно вновь вывернуться наизнанку, пока те жилы натянулись беззвучно гудящими струнами. Маленький кусочек его продолжил без препон миновать препятствия на пути к роще, невозмутимо топая по поросшим зеленью витражным коридорам, туда, куда его дёргали ниточки. Между тем, панцирь на дне с хрустом скрутился в полость вокруг полости. Выпрямившись и расправив щерящиеся шипами плечи, он выпустил мёртвое дыхание и медленно запрокинул голову.       Мрачно уставившись на сотворение, барахтающееся над его лицом.       Бескрылая муха отчаянно гребла короткими лапками по мятущимся волнам, избегая водоворотов и изо всех сил придерживая себя на поверхности; испачканная во тьме оболочка оставляла круги, бесконечной рябью бегущие от крохотного тела. Когда он приблизился, сощурившись белыми глазами в непроницаемой пучине, сотворение инстинктивно попыталось втянуть голову в панцирь. Быстро передумало, однако, когда пустота без приглашения полилась следом в мушиное нутро — так и захлебнуться легко. Море слишком ненавидело скованные судилищами цепи, чтобы позволить единственному звену отдохнуть в своих водах хоть на миг.       Когда он подул на волны, пена на них окостенела колючим, твёрдым инеем. Закон воспользовался лаконичным предложением, подплыв и неловко взобравшись на пышущую гневом ломкую иглу. Холод от колючки, несомненно, поранил беззащитные лапки, но даже он предпочтительнее крови — особенно для таких, как эти мухи. Кровь ненавидела их не меньше их сиятельного господина, потерянного навсегда. Он ненавидел сотворение не меньше коронованной мрази, убитой на собственном троне.       Кто-то помог Королевскому Свету возвести невозможный дворец в невозможной грёзе.       Кто-то помог Королевскому Свету создать литейные формы, в которых его обрекли на службу.       Кто-то помог Королевскому Свету сотворить трёх, что заковали его род в цепи.       Двух он рвал до тех пор, пока и пыли каменной не осталось — а третий сумел сбежать, трусливо поджав брюшко. Когда-нибудь он достанет и последнего. Это неважно сейчас.       — Ответь мне на один простой вопрос, дрянь. Если пожелаешь.       Смех пронёсся бледными молниями по волнам, обречённый и тусклый. Не издевательский, как наверняка надеялся закон, но всё же. Дорого внимание.       Если “пожелаю”? Ты всё же растерял последние крупицы рассудка, пустота? Будто ты спрашивал нашего разрешения прежде. Я, напомню, не позволял себя есть!       — Верно. Но я и не спрашивал.

— Зачем ты с ним разговариваешь вообще? Ничего хорошего не скажет. Утопи, и хватит с него! Нового напишут! — Да прекрати уже советовать такое! Это гнусно! Что на тебя нашло? — Не так гнусно, как бросать нас в бездну умирать!

      Он смежил глаза, лениво проплыв под дёрнувшимся сотворением. Море от этого движения загудело, без плеска поднимаясь волнами: всякий раз, когда он приближался к поверхности, щупальца взметались зазубренными клешнями, точно хвосты левиафанов. Под водной гладью неописуемо темно; лишь глаза братьев и сестёр мерцали в его вихрящейся мантии сердитыми кружками, как болотные огоньки тёмной ночью.       Они казались слабыми — болезненно, тоскливо слабыми на фоне бриллиантовых искр, пляшущих высоко над морем — но они были красивей любых звёзд. Он приобнял их всех роящимися щупальцами, мягко, но настойчиво придерживая подальше от закона. Здесь им ничто не навредит — особенно сотворение, зябко съёжившийся в бесконечном море — но он сохранял бдительность тем не менее. Даже думать не хотел о том, что кто-то может их обидеть.       Судьба Света — Старого иль Королевского, мёртвого иль мёртвого — любому ранившему их покажется слаще мёда.       — Я не спрашивал, а теперь — спрашиваю, — хриплым гудением произнёс он, вновь распахнув глаза и наблюдая за монаршей мухой, вцепившейся в инеевую иголку, как в спасительную соломинку. — Если ответишь правдиво, я тебя отпущу. Можешь считать это судом, если так будет легче: невозможно далеко от истины, но пусть. Всё для твоего удобства, раб божий.       Лжец. Ты, и всё, что ты воплощаешь.       — Я не свет. Я никогда не лгу. Не хочу. И прежде, чем ты начнёшь верещать, — он когтями оборвал слова закона, уже распахнувшего жвалы, чтоб заспорить. Речь лопнула, как нить с нанизанными бусинами; восковые шарики слов, что горели, без звука или плеска канули в пучину, теряясь в его мантии, — напомню, что пустота не искажает. Я могу утаить, защитить от их света — но не извратить: то ваши угодья. Ответь правдиво, и я отпущу тебя на волю, к твоей коленопреклонённой касте.       Лапа с острыми, зазубренными когтями выскользнула из каскада щупалец, из безмолвного моря. Между двумя обожжёнными кончиками, что могли разорвать пространство или время, он протянул напрягшемуся сотворению крохотную чёрную жемчужину.       — Вот моё слово.       Закон молчал. Здесь тихо; так тихо, что можно послушать, как тяжело дышало дно в глуби. Нельзя услышать, но послушать можно.       Если долго слушать тишину, та начнёт тебя есть. Если слушать тишину ещё дольше, начнёшь чувствовать каждый его вдох, каждую хриплую вибрацию. Если слушать тишину даже дольше, начнёшь слышать его — несмотря на то, что услышать его нельзя. Всё “нельзя” на белом свете умрёт, если слушать тишину достаточно долго. Ведь тогда…       «А ведь смешно так».       Тишина начнёт слушать тебя.       Закон молчал, и молчал долго, очень долго. Холод и мрак за это мёртвое время успели вознестись со дна вслед за тишиной, чтобы прильнуть к спине наблюдавшего за светлым существом чудовища. Наполовину погрузившись в простёршиеся под морем ленты, они осыпали щерившиеся над жилами пластины его горла мазками маленьких и острых языков, молча мягким, снежным шёпотом. Они молчали об Искательнице: о том, сколько хлопот ей приносили погребальные костры на перекрёстках, как смущали её висячие мосты, подвешенные на лентах и песенных куплетах. Он не слушал. Не время.       Они продолжали молчать, пока закон не заговорил.       Ненависть в пылающих словах прорезала поверхность моря ореолом света и тепла, грандиозная и пламенная. Холод, тишина и мрак от неожиданности спрятались под мантию, вцепившись в панцирь воплощённой пустоты когтями. Не от страха — нечего им здесь бояться — но для того, чтобы не наброситься, разрывая в клочья всё, что ему противно. Прямо сейчас этим “чем-то” была монаршая муха.       Поначалу эти горящие слова его даже развеселили.       Ты — жалкая, ничтожная тля, возомнившая себя превыше всех лишь потому, что тебе удалось сразить истощённый, сломленный свет. Твоя “сила” — ничто пред их могуществом, пускай и мёртвым, пускай и угасшим!       Правда? Наверное, поэтому Королевский свет пожрала разделённая и скованная литьём тля, а Старый свет в апогее своей силы пала от мелкой тли с гвоздём, что был короче самого жалкого божественного пёрышка. И не потому что они были слабы, а тля была сильна. Силы недостаточно. Одной лишь силы никогда не достаточно.       Свет Короля будут помнить вечно, а ваше гиблое племя? Вас забыли прежде, чем смогли о вас узнать — вы лишь горечь и осколки сожалений!       Каждый раз, когда кто-то из светлых каст заикался о вечности, он едва сдерживался, чтобы не расхохотаться — и смеяться до тех пор, пока в горле кровь не вспенится, пока на поверхности вулканы не взорвутся. “Вечность”. Который уж раз слышал он эту старую песню? Наверное, столько, сколько в его брюхе возвышалось руин разрушенных и мёртвых государств. Вот так и закончился мир. Вот так и кончается мир. Вот так и закончится мир.       Бледнейший монарх должен был уничтожить последнее отребье богоищущего племени сразу, едва её очертания прорезали вой алчущих пустошей! Он предвидел наверняка, он не мог не предвидеть…       Боги дождя и грома. Земли бесконечного шторма, проклятые Светом. Долго же брела Богоискательница в своём паломничестве до якобы святого королевства… Судилища способны изречь закон, что вмиг обратит панцирь еретика в хрупкое стекло, а внутренности — в желчь; с прежними покровителями её рода обошлись даже более жестоко. И сейчас эта муха над его рогами надрывалась, что бледная мразь смогла бы по-настоящему расправиться с жуком, которой удалось бежать от гнева Солнца?       «Сотворение, сотворение… Знаешь ты, что на поверхности гордыня — смертный грех? За такое вероломство тебя б переписали прежде, чем ты успел бы пискнуть “вечность”».       С каждым пламенным словом он веселился тем сильнее. Если бы закон замолк на этом, он бы едко пошутил и предоставил монаршую муху ей самой, сосредоточившись на дороге к роще. Если бы только закон замолк на этом.       Если бы только он замолк на этом.       Его милосердие… Оно обрекло нас всех!       От его веселья осталось не больше, чем от съеденного бога и растерзанной богини.       Семья застрекотала в злобной скорби, оглушительным хором разлада откликнувшись на дрожь из его груди; дно вдавилось в муке, припадочно забившись под множеством обожжённых когтей, рвущих его в пыль. Осёкшееся сотворение не выдержало и в ужасе завизжало, когда четыре ровных ряда глаз под бледной оболочкой перемешались в ассиметричное, неровное месиво из острых, режущих гроздьев. Хрустнула жемчужина, под сжавшей её силой превратившись сначала в скорбный шарик перламутровой пыли, а затем в ничто. А сам ничто всё никак не мог уразуметь.       «Милосердие».       Презрение и оскорбления в свою сторону ничуть не тревожили, он проглотил их без труда: не ждал от божьего слуги иного. Да Богоискательнице удавалось насмешками искусней прокусить его шкуру. Но это? От подкатившей к глазам ярости он точно ослеп: всё стало красным, стальным и горьким. Пасть заполнилась кровью, хлынувшей из прокушенного языка; эта кровь кипящим дымом полилась наверх прямиком на вопящее сотворение.       «Милосердие».       В брюхе с надрывом кричали бесчисленные голоса всех, кто ныне менее, чем прах. Им страшно. Пустота не для того, никогда не для того — но они уже почувствовали, а бежать прочь не получится, ведь от них не осталось ничего. Они спали глубоко в его брюхе, под дышащим, живым дном, далеко от небесной длани — их забыли. Тем, кого все забыли, бежать некуда. Так случилось и с его несчастной семьёй… Спящим страшно до слёз, но слёз у них не осталось: их слёзы украли, чтобы поливать дерево. Они кричали, так и не проснувшись. Потому что перестать не могли. Потому что проснуться не получалось.       «Милосердие».       Он же не кричал и даже не рычал. Если бы он закричал, как в прошлый раз, всё было бы не так страшно: растрескалось бы полотно, захлебнулось бы кровью судилище-другое. Если бы он зарычал, как в прошлый раз, всё было бы не так ужасно: дрогнула бы земля над бездной, разбились бы все песочные часы на свете. Это не страшно — это просто гнев. Даже личинки злятся, если у них игрушку отобрать, или отправить спать слишком, на их вкус, рано.       Он не кричал и не рычал. Потому что это не гнев.       «Божья гнида только что назвала черва “милосердным”».       Это ненависть.

Началось всё с ничтожества, что было прежде столь великим.

      Пухлый жук в карминовом дублете — один из редких аристократов, кому посчастливилось пережить светозарную заразу — сидел насупившись, пытаясь счистить с маленького трупика жужжалки пластинчатые чешуйки. Мерзкая работёнка, особенно для кого-то с его титулом, но титул ныне ничего не стоил, а работать придётся, раз уж есть хочется… А тому хотелось. Он понимал этого жука: ему тоже ужасно хотелось.       Потянувшись, он дотронулся — заглянул в маленькие маслянистые глаза. Он не кричал и не рычал, ведь он ничуть не злился. Он просто заговорил.       Рассказал правду. Маленький пустячок, простыми словами, совсем негромко — так, чтобы никто больше не услышал. Жук оцепенел на миг, всего лишь на миг: безмолвно слушал его вкрадчивый шёпот, и с каждым словом чернота горькими слезами лилась из маленьких глаз-бусинок. Нож, которым тот прежде неумело счищал панцирь с жужжалки, едва не выпал: вместо этого жучок, съёжившись, схватился за рукоять что было сил. Лезвие лязгнуло, резко развернулось и поднырнуло — направляемое коготками, словно по собственной воле. Но невольно.       Мокрое и живое с плеском полилось на грязный пол.       Рядом, сгорбившись, сидела худенькая жук-прыгунья, повернувшись к бывшему аристократу спиной: надоело слушать причитания о днях былых, когда тот прогуливался по рыдающим улицам столицы в роскошном экипаже, окружённый преданной свитой, бдительно отгоняющей подобную ей чернь. Сейчас аристократ угрюмо чистил букашек для похлёбки, пока чернь устроилась совсем рядышком и корпела над грибочками — их нужно правильно обработать, иначе запах будет такой, что вовек не забудешь… От странного, мокрого звука прыгунья вначале лишь заморгала ложными веками, непонимающе заозиравшись. Только потом решила повернуться к соседу. Уставилась на миг, всего лишь на миг; из её лапок нож всё-таки выпал. Он не кричал и не рычал, ведь он по-прежнему не гневался. Он просто говорил.       А вот она уже визжала.       «Милосердие».       Этот жук был не единственным. Это королевство было не единственным.

Закончилось же всё величеством, что оказалось столь ничтожным.

      Недалеко от тесной кухоньки в Шпиле Хранителя, с головой зарывшись в поеденные временем и влажностью тряпки занавесок, в судорогах билась память. Время и влажность — ничего не понимающие, страшно испуганные — могли лишь беспомощно смотреть, как из горла их соплеменницы упругими потоками бил чёрный эфир, а сама она царапала камень и ткани, корчась от боли. Двенадцать глаз времени болезненно блестели, влажность поджала к филигранной спинке шесть дрожащих, эфемерных крыльев.       Очнувшись от сковавшего панцирь ужаса, время пресекло это отчаянно и быстро, так быстро, как могло — одна минута и одна секунда на агонию. На минуту и секунду все живые жуки, что не схватились за оружие, забыли, как надо дышать.       «Милосердие».       Так это называлось теперь.       Что-то затрещало. В груди, распахнувшейся как челюсти капкана и ощерившейся острыми костями рёбер, словно зев чудовищной пасти; в брюхе, что было бездной с изломанными телами маленьких детей, его маленьких родных — отброшенных, как испорченные инструменты, как ненужный мусор; на лице, что было маской, в море, что не было морем, под землёй и над нею — а ещё в странном жучке, что привалился к стене стоков столицы Вечного королевства Халлоунест, подрагивая, точно в ознобе. Нитки-жилы под его панцирем воспалились и распухли, не прекращая гудеть. Что-то затрещало, и от этого “чего-то” откололся черепок. Ещё один.       Когда он сморгнул плёнку с глаз, стёкших наверх по лицу и всполохами прорезавшими морскую толщу, и без того повреждённый панцирь монаршей мухи уже разошёлся по швам: в чёрную воду под всхлипывающим законом сыпалось содержимое бледной оболочки. Спящие под пластинчатым дном от заполнившего пучину вкуса затряслись в узнавании. Лапки — жуков, тварей, странных и забытых богов — умоляюще потянулись к рычащей его шкуре. Сидящие на загривке родичи с ревнивым шипением распушились нитями накидок, отпугивая спящих, бдительно роясь и ползая по его спине. Искры над морем метались, как перепуганные светомухи.       Лжецы и лицемеры. Это не милосердие.       Он прекратился. Здесь, под чёрным зеркалом, на это могло уйти столетие, могло — меньше, чем один-единственный вдох, но всё-таки однажды он прекратился. Время тут мертво, как мёртв любой закон — кроме того, что трясся над ним от боли. Да и тому осталось недолго.       Когда он прекратился, память продолжала всхлипывать. Съёжившись, отказываясь смотреть на обступивших её собратьев, она в страхе отпрянула от времени, когда тот попытался к ней прижаться. Она не хотела помнить случившееся; отдала бы многое, чтобы не помнить. Нет ничего светлого в том, чтобы помнить это — только унижение, нет ничего правильного в том, чтобы помнить это — только стыд. Но он не позволит ей забыть. Память не сможет спать ночами: будет ворочаться, вспоминая, и каждый раз будет рыдать.       И это честно.       Это никогда не честно, но отыскать “никогда не” проще, чем кажется на первый взгляд — просто слушать нужно очень долго. Вырезать же прогнившее “никогда не” даже проще, чем вычистить ихор из раны: просто надрезать и надавить, так сильно, как можешь, не тревожась о том, что выдавишь что-то нужное в придачу. Не осталось там ничего нужного.       Семья бормотала, сердито шипя или успокаивая, шевелясь под мантией, а он всё продолжал давить. Дно беззвучно всхлипывало, приминаясь изорванной и кровоточащей спиралью.

— …говорил ведь, что лучше сразу нырять заставить.

      Так тихо тут сейчас — только сотворение плакал от боли. Возможно, закон был прав. Наверное, он всё-таки чудовище. Молча собрав с дрожащего дна немного пыли, он вновь протянул закону крохотную жемчужину, другую и прежнюю. Пусть чудовище, пусть самый ужасный монстр; пусть. Море не жалеет о своих волнах. Главное, что он не таков для своей семьи.       А значит, ему всё равно.       — Я жду ответа, “кесарь”.       Закон от вкрадчивого, ненавидящего тона сжался, судорожно вцепившись в иголку. Расколотый панцирь парил на морозе пушистым облачком, обнажая содержимое: под нервными узлами, чуть выше пылающих печатей на трахее, загнанной букашкой трепетал комочек крохотного сердца. Медленно приподнявшись на колючке инея, сотворение, поколебавшись, протянуло наконец одну трясущуюся лапку, принимая данное ему слово.       Задавай свой вопрос, лорд в лохмотьях.       Это оскорбление он, как и прежде, проглотил. Буквально: они постные на вкус, как пища молчаливых верующих, служивших в горных монастырях. Колючка, за которую уцепился закон, начала беззвучно вырастать, обволакивая тот подобно кокону или прутьям клетки, ломкий лёд в её сердечнике был прозрачней воздуха.       Море с мёртвым шёпотом расступилось, когда он вынырнул, тряхнув увенчанной рогами головой. Сотворение вжало собственную в бледный панцирь; маленький, преданный слуга. Преданный королю. Преданный королём. Во рту царил привкус пепла и соли.       Море не жалеет о своих волнах, и он тоже не должен жалеть эту муху. Как ни крути, его семье она жалости не подарила.       И всё-таки, где-то очень глубоко, в одной из самых тёмных морских впадин, он жалел. И ни одно слово ни одного языка не в силах выразить его презрение к самому себе за эту жалость.       Он изменил слово, прежде чем отдать. Пустота не лжёт, но пустота может утаить: уважай он эту касту хоть немного, не стал бы даже утаивать такую малость, но… уважения они не заслужили.       Он задал вопрос.       Поначалу сотворение не понял. Повиснув в инеевой клетке оледеневшей морской пены, закон судорожно поджимал пластины расколотого панциря, паря угасающим теплом на морозе. Там, где раньше у него росли восхитительные эфемерные крылья, теперь блестела лишь бледная плоть; липкие обрывки слов, что горели, лимфой опадали с её поверхности в чёрные воды.       А потом муха рассмеялась.       Это шутка такая? Ты издеваешься надо мною, пустота?       Он вздохнул. Кровь беззвучно кружилась водоворотами сингулярности, алчущими утянуть, убаюкать и загрызть; с их поверхности медленно падали наверх снежинки. Вглядевшись в узор любой, живой жук мог бы научиться убивать одним-единственным словом, но живым тут не место. Тут вообще не “место”.       — Нет.       Лучше бы издевался, честно.       Едва он закончил говорить, закон взорвался в своей благочестивой ярости. Треснутый нимб монаршей мухи вспыхнул так ярко, что родичи с рассерженным стрекотом все до единого юркнули поглубже в мантию, где уже притаилась его свита. Тишина спокойно приобняла одну из сестёр, нечаянно врезавшуюся в её грудь; угрюмый мрак позволил в себе спрятаться целой стайке его родных. Холод с хрустящим смехом почесал подлетевшего к нему собрата за рожком.       А сотворение принялся плеваться ртутью.       Ненависть совсем затуманила твой взор! Ты думаешь, что они несправедливы? Что они жестоки? Они берегут этот мир, чудовище! Без их присмотра жуки — те, о которых ты якобы тревожишься, и которых только губишь из раза в раз, как доказал сейчас — сгинут все без исключения! Кто, по-твоему, насыщает землю, чтоб плодоносила она, чтобы кормила их? Кто согревает их бренные тела, кто дарит им знания и инструменты, чтобы возводились дома и очаги? Кто присматривает за их жизнями, пока ты их просто жрёшь?!       — Это не ответ.       Сотворение зашипело, злобно приподняв длинное брюшко.       Мой ответ — да! Ты глупец, если думаешь…       И осеклось.       Сияние в сердечнике инеевой иглы преломилось, будто подсвеченный свечой дефектный алмаз. Он позволил закону в безмолвном оцепенении смотреть, как море вокруг растеряло черноту, словно та отпрянула от того в отвращении, как воды окрасились: белым. Алым. Золотым.       Семья предупреждающе зашептала под складками мантии, но он и не дёрнулся даже. Когда один из более храбрых собратьев выкопался наружу, неловко вскарабкавшись на шип, растущий с края его головы, чтобы украдкой прошептать кое-что, он в ответ лишь смежил глаза в тонкие полосы свечения. Смех и слёзы.       — Продолжай плавать, сотворение, — тихо произнёс он, прежде чем отвернуться и нырнуть обратно. — Слово останется у тебя. Ответь, если осмелишься.       Игла подтаяла и рыхлым осадком скользнула в белое, алое и золотое вместе с цеплявшимся за неё сотворением. Последнее даже не затрепыхалось, чтобы удержаться на плаву, даже не дёрнулось, когда те проникли в его панцирь — даже не закричало, когда принялись рвать его светлые капилляры в клочья.       Вынырнув, сознанием вернувшись в укрытую маской оболочку, он сорвал ведущие его нитки-жилы. Муха ещё долго безучастно разглядывала пустоту. Ей больно. Пахло смехом, чистым и светлым. Ночь горька, как отравленное молоко. Панцирь растрескался и горел раскалёнными углями. Она устала. Ей так больно.       Он чувствовал закон так, будто всё это происходило с ним самим. Кровь ненавидела чувствовать, но она до щемящей тоски яро хотела чувствовать, даже если чувства были чужими, даже если принадлежали кому-то, кого она презирала. Запах. Вкус. Жар. Усталость. Мýка.       У каждого такого чувства был неописуемый, исключительный цвет, исключительный свет. Они иллюзорны, как иллюзорно всё под небесной осью, но даже он вынужден признать их красоту. Белизной, багрянцем или златом они танцевали в усеянной клыками пасти, коготками царапая поверхность чёрного зеркала. Так плясали верующие в ночь перед тем, как земля окроплялась жучиной кровью; так плясало древнее дыхание перед тем, как разразился его первый вопль.       Мука, с которой пустота распылялась порой спорами из трещин в его панцире, шептала. О душах и служении, эссенции и грёзах, огне и кошмарах — о том, как всё это выпивалось досуха, оставляя лишь кожицу и пепел. Она шептала, как шепчет умирающий, в отчаянном бреду хватаясь за что угодно мнимо любимое и родное. Это нечестно — правильно, но нечестно. Что есть дитя, как не вещица своего родителя?       Такое он дал слово, так ужасно давно — даже до того, как его рассекли. Никто не умрёт в одиночестве.       Тени всегда будут ступать бок о бок со смертными жуками, вырастая против ненавистного света. Тени будут держаться за их лапки, следуя на эшафот. Пока те будут жить. Когда будут мечтать или дрожать от страха. Пока будут несведущим топливом насыщать своих господ.       Пока будут они гореть. Когда их будут пить.       Когда они падут. Пока их будут топить.       Пока они спят.       Когда не проснутся.       Усталость, с которой пустота порой гудела под панцирем в редкие моменты отдыха, обещала. Когда, сидя на скамейке, он в полусне склонял голову к груди, злым шипением и умоляющим плачем она клялась: “вечность” ложна, как ложен всякий свет. Так или иначе, всему наступит конец, так или иначе, всё изменится, пусть не сейчас, пусть много позже — но непременно. Это честно — неправильно, но честно. Может, боги пользовались жуками, может, боги любили их; какая разница, если после смерти они всё равно перемолотят тех в порошок, белый, алый или золотой?       Такое он дал слово, вылупившись из яйца, что был чьим-то живым телом. Так или иначе, станет иначе.       Судья будет приговорён, палач будет казнён. Их вылепили из его, вылепили из него, он знал их лучше всех. Законы, ими сотворённые, которым они покорились, которыми пытались его сдержать и которыми хотели откупиться, взаправду стоили не дороже плача личинки, обречённой не окуклиться.       Они не вечны, как не вечно их топливо.       Жар, который чистым, непорочным свет жёг и плавил пустоту до тех пор, пока не осталась лишь ненависть, теперь молчал. Он молчал и тогда, снизу-вверх взирая на волны высотою в небо, что его похоронили. Возможно, жар увидел нечто в своих видениях, возомнил, что они были единственным и правильным решением; возможно, он рыскал по бесчисленному множеству иных и чуждых грёз, вырвав это решение из умов спящих, как подлый вор. Возможно, законы сочли его деяние справедливым, и потому не воспротивились. Возможно, этим они сами себя приговорили.       Избавление целого королевства от чумной заразы. Цель благородная. Спасительная. Ничего, что Бледный Король бежал, трусливо спрятавшись в своём божьем мирке, когда жареным запахло. Это правильно — нечестно, но правильно. Взрастить “сосуд”, с годами подгоняя цепи, чтобы кто-то другой заплатил за божье чаяние. Разве ж это трудно?       Такое он дал слово, в гневе и от горя едва не подавившись им. Никогда впредь.       Этот жар пытался спасти своё королевство — готовый на любую жертву, покуда пожертвовать можно кем-то другим, на любую цену, покуда её взыщут с кого-то ещё. Такая благородная попытка дорогого стоила. Когда пустота проникла в бледный мирок, схватила бледный жар и вливала вопящую кровь из своих ран в его бледные глазницы до тех пор, пока не остался лишь труп на троне с расколотым сердцем в груди, за эту попытку было уплачено более чем щедро.       Бледный Черв не переродится — перерождаться нечему. Подобное не повторится — ни королевской волей, ни чьей-либо ещё. Отныне и навсегда.       Вкус, который чувствовался в пасти, даже когда пасти ещё не существовало, злился. Злился, ворочаясь, царапая язык и нёбо, в гневе требуя ответа: почему он вёл себя так глупо? Для этого он боролся, для этого пожертвовал всем — чтобы с пустым брюхом распластаться по живому дну в мёртвом море, коптя небо, которого нет? Чтобы покорно слушать “просьбы” судилищ, которых он ненавидел, убегать от родни, которая ненавидела его, и шататься неприкаянным исчадием по прогнившему королевству, которое он ненавидел даже больше проклятых судилищ? Над ним уже рабы света потешались!       А он мог показать своё величие; волей мог изрезать землю, вспахать океаны, разграбить небеса. Он мог камня на камне от этого королевства не оставить! Мог сожрать всё под земной корой, а потом и всё, что над нею! Он мог насытиться, он мог упиваться чувствами, своими иль чужими!       Но не делал. Вкус не понимал, почему — поэтому и злился.       Такое он дал слово, уже не помня, когда, уже не помня, зачем и кому. Всё не утонет в его крови.       Он стерпел многое: стерпит и голод. А если не сможет, то съест судилище-другое. Это неправильно — честно, но неправильно. Пусть они сами своей правильностью давятся, на вкус она отвратительна.       Свет погаснет. Огонь потухнет. Никто не станет по ним плакать.       Мýка. Усталость. Жар. Вкус… И запахи. Конечно же, запахи. Они хуже всего; каждый извивался воспоминанием-паразитом. Вкус из-за них свирепел совсем уж страшно, а язык отнимался, щерясь щепками. На поверхности, высоко над подземными королевствами, из-за этих щепок шли дожди.       Как-то давным-давно Корнифер предположил, что он не чувствовал запахов.       Но именно с запахом — прогорклым, подгнившим ароматом спор, отголосок которого щекотал покров инея с изнанки маски — ему и вспоминался тот старый разговор. Клёклые грибные шляпки хрустнули под лапкой, когда он шагнул навстречу и принял свиток со свежими, ещё мокрыми чернилами, взамен передав пригоршню блестящих ракушек. Тогда картограф и обмолвился о запахах — что грибы пахли плохо. Он не мог ручаться. Сладковатая гниль заразы, на его вкус, пахла куда хуже.       Любопытно, что же Корнифер и Слай в итоге сделали с заработанными горками гео. Те ведь практически бесполезны. За пределами королевства ценность в окаменелостях была лишь для летописцев и архивариусов, а в самом Халлоунесте… Достаточно сказать, что даже Лемма заботили иные древности. И это забавно.       «Гео есть пища наша», как некогда подметил Корнифер: любой блестящий осколок прежде был живым. Ороговевшим грибком, сброшенной оболочкой, скорлупкой яйца, изломанной шероховатой косточкой, с которой давно слезла заскорузлая мякоть… Он мог почувствовать в каждом кусочке дыхание со дна, коснувшись на мгновение: это не сложно. Не сложней, чем чуять запахи.       Из-за них мёртвые ворочались во сне. Даже древние останки подобны крючкам в горле, якорям, тянущим ввысь — к искрам, белым, алым или золотым. Чем больше крючков, тем труднее им противиться, тем больнее рвали они горло. Пыльные надгробия, не истлевшие оболочки, воспоминания живых и живое горе… Примитивным жукам куда легче: от них оставалось не так много. Ими насыщались до тех пор, пока не прекращал разлагаться панцирь.       В груди волнами растеклось низкое, рычащее гудение, и вкус взбунтовался вновь. Когда он разорвал судилище на ленточки, её украденное топливо в ликовании вылетело наружу — в восхитительном, великолепнейшем танце золотой эссенции, в звенящем хоре разбиваемых цепей. Она ведь тогда и сытой не была: напротив, погибала от голода, запечатанная и почти забытая… Даже мстительно ноющие на когтях ожоги не мешали размышлять, что он мог увидеть подобное вновь, услышать подобное вновь, да грандиозней стократ. Он ведь прямо сейчас мог расколоть эту треклятую маску, проломить землю и устремиться к небосклону. Пасть в его брюхе с азартом клацнула клыками и жвалами, блестящими от слюны и желудочного сока, вкус замурлыкал, как прикорнувшая на коленях блоха.       Он мог потушить их всех. Каждое скопление, каждую туманность, каждое одинокое судилище — белое, золотое или алое. Он мог разорвать их всех.       Он мог освежевать Солнце.

— …ему становится всё хуже.

      От этих тихих слов он дёрнулся, как от удара.       — Нет! Нет, всё хорошо!       Глаза на щупальцах испуганно заморгали невпопад; коготки мерцали, когда он прижал их к маске. Поверхность той пульсировала от жара — чёрный панцирь на ладони резануло так, словно он с размаху окунул её в кипящее масло. Вкус заскулил, притих и затравленно забился в самую глубокую пропасть на морском дне, где уже затаилась презренная жалость. Сглотнув горькую слюну, он мантией погладил свою встревоженную семью, будто извиняясь.       — Просто задумался.

— Точно? Ты уже который раз так “задумываешься”.

      — …Точно.       Он знал, почему они беспокоились — и в своём знании низкой вибрацией заурчал от обожания. Тени, тихо переговаривающиеся в терновом гнезде вокруг сердца, с мягким и облегчённым шелестом подались вперёд, когда он потянулся, чтобы коснуться каждой. Обсидиан на запястьях треснул, истекая пустотой; немного её полилось по обожжённым когтям. Отпрянул обратно под маску он только после того, как досыта напоил родню собственной кровью.       — Всё хорошо. И будет всё тоже хорошо.       К тому моменту они добрались до рощи — сырые тоннели, гудящие трубы и каналы акведуков остались позади. Их встретило влажное марево, переплетения жёстких лиан под лапками и плотные мясистые листья, сочащиеся зеленоватым соком.       Немногое изменилось с его последнего визита — только безжизненная, неподвижная оболочка, в которой брал исток каждый побег рощи, почти целиком скрылась под густым покровом. Ему пришлось вскарабкаться на ступеньку, переплетающуюся жёсткими малахитовыми стеблями, протянув лапку, чтобы раздвинуть поросль. Вспомнив, впрочем, что случилось с щитом Огрима, он быстро убрал коготки от греха подальше; лозы отвёл уже не ладонью, а гвоздём.

— …ой.

      Панцирь, принадлежавший прежде одной из пяти Великий Рыцарей, за всё то время успел покрыться блестящей коркой затвердевшей смолы. Три пары глаз, темневших под хрупкой броней зеленоватого янтаря, взирали на него со слепым равнодушием.

Ку. Она ж мёртвая.

      — Да. И давно.       Отступив на шажок, он запустил ладонь под накидку, извлекая испорченный амулет. Налёт плесени посерел и точно высох, а слизь, которой истекал бурый лик богини, стала течь слабее, но только и всего.

— Не понимаю, что мы тут делаем. Давайте вернёмся в город? Нужно ещё поговорить с алой по душам… — Да, но… Разве ты не хочешь узнать, в чём дело? Почему нас попросили помочь? — Нет. Я хочу убраться отсюда побыстрее. Брату и так уже…

      Родич осёкся и замолчал. А он, сделав вид, что не услышал, продолжал стоять истуканом, с бесполезным подарком Унн в одной лапке и гвоздём в другой. Запрокинув голову к безжизненной оболочке, слушая шипение жгучих озёр. С каждой секундой чувствуя себя всё глупее.

— Может, нужно сделать что-то сначала?

      Неуверенно потоптавшись, он наклонился, осторожно положив амулет к ступеньке из лоз — в надежде, что это что-нибудь изменит. “Что-нибудь” это и впрямь изменило.       Теперь он стоял без амулета.

— Это глупо. Почему мшистая не сказала прямо, в чём дело? Какая-то тропка, какая-то “она”, которая просыпается, какая-то угроза землям, да-да-да… Сказала б лучше, кто именно, где именно, как и когда!

      Между растительными плитами-островками за его спиной, точно соглашаясь со словами негодующей сестрёнки, рассерженно клокотал кислотный бассейн, время от времени плюясь струйками газа. Охотник забавно рассуждал об этой жиже в своём журнале — записи о дюранду, кажется? Жалко, что переводы тоже остались в маяке…       «Шипит так, будто ненавидит всё живое»…       Родня вопросительно пискнула, когда он с нарастающим подозрением перешагнул через гниющий амулет, приблизившись к лиственной оболочке. Убрав свой гвоздь за спину, он сосредоточился и сжал коготками уже совсем иную рукоять. Гладкая, тёплая на ощупь, как пролежавший на солнцепёке камушек, у неё не было клинка — лишь пурпурная крестовина, завершающаяся узорчатым ловцом снов. Он не помнил, откуда и в какой миг достал это древнее оружие: как и со всяким сном, вспомнить удалось лишь середину и конец. По-честному, он не помнил даже, отчего не разгрыз гвоздь грёз в пыльное крошево, как сделал с кристальным ядром. Это воспоминание было выцарапано из головы. Оно очень долго не желало засыпать.       Вспомнить, как нужно забывать, удалось лишь после гибели Божьего крова. Как забывать намеренно, целенаправленно: нужно расщепиться самому, вывернуться наизнанку, чтобы внутренности стали внешностью, и потом собраться чем-то иным. А затем, собравшись самому — собрать вокруг себя весь мир, в чём-то изменённый и израненный.       И он забыл. Даже продолжая помнить, он забыл. Провидица попросила об этой малости, как ни крути.       Но смешно как… Её он тоже забыл.

— Брат, ты чего? Что это за розовая штука? — Тише, не мешай! Что-то происходит! — …мне кажется, сейчас нужно держаться покрепче.

      Обхватив тёплую рукоять обожжёнными коготками, он завёл заднюю лапку за спину. Для опоры.       А затем он ударил.       Свет вмиг заполнил глазницы маски теплом и звуками — не осмелившись сунуться глубже в то, что скрывалось под нею, и неловко топчась на пороге, как незваный гость.

«Огрим… времени нет…»

      Он прежде уже слышал столь мягкий, слабый шёпот, эти останки мёртвой мысли — самой последней мысли, пронёсшейся в миг до того, как она упала. Он ухватился за них, насадив свой коготок на пыльные косточки, как наживку на крючок. Пустота брызнула из ранки на ожоге, неохотно заполнившись клубящимся запахом-паразитом. Перед тем, как его утянуло на другую сторону, он быстро сграбастал в охапку свою взволнованную семью.       Шурх — и переломанная маска свалилась с его лица, упав в что-то мягкое и рассыпчатое.       Когда он приподнялся, задумчиво потирая истекающую шёпотом трещинку на когте, братья и сёстры поползли растерянной вереницей по его предплечью, накидками цепляясь к зазубринам на стыках меж пластин. Внизу, под шипастыми сегментами ладоней, ныне переливался белый, нежный песок с радужным отливом, словно истолчённые в пыль лунные камушки. На чуть мокром покрове скорбно покоилось то, что оставалось от маски. Пахло мокрой корой, листьями и предательством.

— Совсем как тогда, с матерью мшистых… Это чужая грёза? — Нет, не грёза. — А? Откуда тебе-то знать? Мы лишь раз там были. — Я был и раньше. Сражался там с братом. У Унн действительно была грёза, её грёза, но здесь — нет.

      Пёстрые осколки витражей покачивались в воздухе, как цветочные лепестки. Куда ни глянь, всюду простирались ввысь голые, без единого листочка, панцирные деревья. Их массивные корни бугрились над песком, крепкие центральные ветви переплетались густым, но дырявым щитом над рогами. Каждый ствол был испещрён рунами и, отчего-то, маленькими круглыми отверстиями: будто тысячи примитивных букашек прогрызли в коре норки.

— …Здесь засыпа́ть нельзя.

      Холодный ветер колыхал более мягкие, свисающие к земле веточки, шевелил песчинки под его лапами, заставлял поскрипывать подпорки белоснежных мостов. Сам он, впрочем, не чувствовал никакого бриза; ветер огибал его панцирь и мантию по крутой дуге, будто боялся, что его укусят.       Подцепив щупальцем и насадив изломанную маску глазницей на шип со своего плеча, он медленно повернулся. Посмотрев немного сверху-вниз, он устало припал на нижние лапы, чтобы не слишком нависать над съёжившейся перед ним фигурой.

— …Почему она выглядит так?

      — Потому что от неё осталось совсем немного, — негромко ответил он, спокойно разглядывая Добрую Изму.       От звука его хриплого голоса та отпрянула — настолько, насколько позволяли силки. Лианы, проросшие из затылка, спины и запястий крепко удерживали её на месте: почти как стволы деревьев, они возносились к свинцовому небу живыми цепями, подвесив Изму над жадным зевом колодца из пепельных кирпичей. Задние лапки, покрытые тонкой растительной кожицей, безжизненно парили в каком-то футе от тумана, эфемерным дымком выливающегося из-за бортиков. Каждый дюйм растительной оболочки пестрил сияющими заплатками — будто некто деликатно, маленькими ложечками зачерпывал её панцирь вместе с плотью, а в многочисленные рытвины от ран залил переливающийся, плотный свет.       Когда он молча приблизил к ней лицо, израненные ладони Измы сжались в кулачки.       — Назови своё имя, — сипло, но твёрдо проговорила она, когда он жидкой тенью обтёк её по кругу, глазами на щупальцах изучая переплетения силков. — Я не вижу тебя — лишь очертанья глаз…       — У меня нет имени.       Протянув лапу, он пробежался когтями по натянутым лозам. Те возносились бесконечно наверх, за щит из ветвей: когда он добрался до конца этой бесконечности, из обсидиановой груди вырвался вибрирующий, мрачный вздох.

— А ты помнишь своё? — неожиданно спросила одна из сестёр, украдкой выглянув из-за его плеча.

      — Изма, — прошептала та в ответ, неотрывно наблюдая за его движениями. Запнувшись вдруг, она со стыдом отвела взгляд. — Я… была Измой.       Кожица на чуть вздёрнутом носике сморщилась, будто она вот-вот заплачет.       — …Больше меня не будет.       — Бледная мразь сыскала благородства хоть раз сказать правду, значит.       Он проверил лозы на прочность: подцепив одну, медленно оттянул в сторону. Когда волокнистый жгут со стоном разорвался под его когтём, Изма вскрикнула, отчаянно забившись в своих путах:       — Нет, не трогай! Это единственное, что…       — …удерживает её, — закончил он, и пытливо покосился на одну из Пяти Великих Рыцарей. — Только они и сами скоро лопнут. Ты ведь чувствуешь, правда?       Сжатые в кулачки ладони дрогнули и безжизненно повисли в путах.       — Кем бы ты ни был, ты должен предупредить живых. Я не могу… держаться больше, — она с рваным свистом втянула воздух грудью. Проросшие из спины и затылка лозы с опасным треском натянулись; те, что вырванными артериями выбивались из запястий, вспучились ядрами фурункулов. — Узелки расплелись. Она уже отыскала тропу, и скоро проснётся. Нужно её остановить — иначе…       Он отмахнулся, с раздражением запрокинув голову. Пока он разглядывал затянутое серостью небо, следя за тем, как над тучами в агонии извивалось что-то тёмное и живое, Изма зашевелилась. С усилием намотав растущие из запястий лианы на свои мягкие ладони, она забавно дрыгнула задними лапками, покачнувшись, будто на качелях, попытавшись хоть чуть-чуть к нему приблизиться. Расстоянием, отделявшим их сейчас, можно сотню раз измерить труп черва.       Неважно, что они стояли почти вплотную — как и неважно, что у лиственного рыцаря не было роскоши даже стоять.       — Ты — Высшее существо? — спросила она с болезненным блеском в глазах.       — Нет.       — Нет? Но как же тогда… — она запнулась и расстроенно покачала головой, — неважно. Если тебе под силу выбраться отсюда, молю — предупреди их. Бледного Короля Халлоунеста, моих храбрых рыцарей, наших преданных воинов — им нужно знать…       Когда из его груди вырвался хриплый, шумящий смех, Изма осеклась. Белый, отливающий радужной призмой покров брызнул струйками, песчинка за песчинкой взмывая в воздух и сплавляясь в пёстрые осколки, когда он поднял лапу. Осколки сложились в витражи. Витражи рассыпались обратно в песок.       — Король мёртв, — начал он, загибая на поднятой лапе обожжённые когти. — Рыцари тоже, в живых остался лишь один. Ваши преданные воины ушли на корм чуме, как и всё ваше королевство. Тех подданных, кто ещё дышит, можно пересчитать на когтях одной ладони.       Он с притворным лукавством сощурился, подняв перед лицом Измы лапу: все четыре когтя загнуты. Он с хрустом сжал её в кулак.       — Нет худа без добра, однако, — продолжал уже безмятежней, заглядывая в широко распахнутые глаза оцепеневшего рыцаря, — в конце концов, зараза отправилась вслед за твоим королём. Не его стараниями, разумеется… Но так ли это важно?       Он хотел добавить ещё кое-что; что-то мстительное и злорадное, вероятно. Но почувствовал, как его неожиданно и ощутимо пихнули в горло.       — Да? Что такое, маленький? — повернувшись так, чтобы не задеть шипами по краю головы, мягко спросил он брата, выкопавшегося из-под мантии и усевшегося на плече.

— Зачем говорить так… прямо, что все её близкие погибли? — решительно спросил тот. — Это жестоко!

      Он тихонько рассмеялся, урчащим щупальцем пригладив накидку на спине рассерженного родича.       — Мы просто разговариваем. Что в этом жестокого? Я сказал ей правду, верно?       Собрат немного побуравил его сомневающимся взглядом, прежде чем махнуть лапкой и охотно податься навстречу. Когда он вновь повернулся к Изме, та молча смотрела, не шелохнувшись, на довольно шелестящую от ласки тень: маленькую, рогатую тень, облечённую в материю своей извивающейся накидки. Похоже, его родню жук всё-таки видела.       Рыцарь Бледного Короля резко подняла взгляд, с ужасом заглядывая шестью тёмными глазами в его восемь. Он безмолвно наблюдал, как на самом их дне будто щёлкнул рычажок.       Быстро догадалась.       — Он же… — она уставилась на второе его плечо, из-за которого выглядывала спросившая её имя сестрёнка, и звучно сглотнула. — И она… Неужели он был не единственным? Их было ещё двое?       Воздух хрустнул, как сухой цветок. Медленно и задумчиво опустив сжатую в кулак лапу, под которой крошились осколки хрустальных лепестков, он посмотрел на Изму с ужасно тихим бешенством. Семья заметалась, касаниями и шёпотом бесполезно пытаясь его успокоить.       — «Двое», — вкрадчиво повторил он.       Изма не ответила — только шарахнулась в своих силках, беспомощно задрыгав задними лапками. Он, в свою очередь, грузно поднялся. Заплатки света на её теле пронзительно замерцали в тихой панике.       Широко распахнув складки взметнувшихся щупалец, его панцирь неистово отряхнулся, как мокрая блоха.       Родичи с возмущённым стрекотом посыпались с его спины — как если б деревце с переспевшими плодами пнули что есть мочи. Все сотни, все тысячи, все сотни сотен и тысячи тысяч их заполнили туманный простор Рощи Узелков, неловко кувыркаясь в воздухе, врезаясь в деревья или покатившись по невысоким дюнам; особо невезучие втыкались в стволы или корни рожками. Изма могла лишь в затравленном ужасе озираться, вздрагивая каждый раз, когда кто-то из братьев или сестёр, отряхнувшись от песка и древесной чешуи, с негодующим шипением пролетал слишком близко.       Те поползли по невидимой для неё оболочке, спеша вернуться обратно в мантию. Он не протестовал когда, перед тем как нырнуть под извивающиеся щупальца, они сердито бодали его рожками в отместку: просто неотрывно наблюдал за притихшим рыцарем, нависнув над той всей своей тенью.       — Нет, Добрая Изма, — процедил он сквозь клыки, приблизив своё лицо. — Их было не «ещё двое».       Та в ответ зажмурилась, отвернувшись — а он зарычал так, что песок с гулом осел и провалился, обнажив стенки колодца. Каждый неровный кирпичик оказался уродливой и расколотой пополам маской; кислота струйками сочилась по ним из овальных глазниц.       — …Пустота, — когда она заговорила, плечи Измы ещё дрожали. — Твоё имя. Ты — Пустота.       Он со скрежетом выпустил из пасти густой чёрный дым.       — У меня нет имени.       Изма задержала дыхание, когда тёмное облако окутало её оболочку, точно кокон. Заплатки света на теле печально вспыхнули и растворились, оставив на прощание лишь небольшие, глубокие рытвины на теле. Стенки колодца покрылись ледяной коркой.       — Пусть не имя, но суть. Что ты забыл здесь, на изнанке, в этой старой роще? — она нашла в себе сил поднять на него слезящийся взгляд. — Если то, что ты сказал о Халлоунесте, правда… То подлость моего короля против них уже отплачена. Ты победил. Что ты забыл здесь, Пустота?       В груди хрустнуло. Он прижал дрожащие когти к своему лицу.       Когда искаженный, громогласный хохот разрезал мерзкую ткань, разделявшую Что-то и Ничто, Изме оставалось лишь крепче вцепиться в лианы на своих запястьях. Стволы деревьев разошлись уродливыми швами, узелки в песке и на голых ветках вспучились сильнее. С лицевой стороны, что залита блеском, они выглядят куда красивее; тут они омерзительны.       Но глаз Изма не отвела.       — «Победил»? Я проиграл, рыцарь, как и вся моя семья! Тысячи тысяч смертей не хватит, чтобы отплатить за это! — с озлобленным весельем рявкнул он, клешней на щупальце резко поддев уголок её лица и заставив приподнять голову.       Глаз она не отвела — даже когда на неё полилась пустота из его раскрытой пасти. Ледяной голод тёк по лицу, по облачению из листьев, по подолу юбки и дрожащим задним лапкам, но глаз она не отвела.       — Что ты забыл здесь?! — вместо этого отчаянно выкрикнула Изма, пытаясь вывернуться и отпрянуть от врезающейся в кожицу клешни. — Болезнь уже забрала у нас всё! Король погиб, королевство в разрухе… Ничего больше нет!       — Неправда.       Он заскользил по её оболочке дымом и щупальцами; захихикал, когда рыцарь передёрнулась от отвращения. Глаз она не отвела — даже когда его глаза устремились в бледно-зелёную кожицу на спине и груди, точно острия гвоздей.       — Кого же ты так отчаянно удерживаешь? — задумчиво поинтересовался он, уголком глаза коснувшись её шеи, острым и плоским краем скользнув по врождённому облачению из листьев, царапая, но не разрывая. — Не очередного ли сердечного друга твоего короля? Может, мне стоит…

— Брат, хватит!

      От неожиданности он вмиг отпрянул от Измы, припав к песку и заморгав невпопад. Один из родичей вынырнул из мантии и теперь, вцепившись в изогнутый шип на его плече, с мольбой тянулся навстречу. Маленькая лапка дрожала, гладя ощерившиеся пластины на его горле.

Пожалуйста… — Нет, не хватит! — одна из сестёр рассерженно фыркнула, прижимаясь к его загривку и исподлобья буравя взглядом брата. — Он же прав! Если она служила… ему… и если даже теперь она продолжает его защищать — она плохая! Значит, по заслугам пусть получит! — Какая уже разница? Он мёртв, а она сама не сделала нам ничего! Да даже если и плохая, просто…

      Брат зашуршал. И в этом шорохе было столько от тихого, горького плача, что он едва не захрипел от боли. Клубящиеся отростки мантии вмиг повисли бессильными плетьми.

— …Я устал злиться.

      Родич обмяк, съёжившись и свернувшись в клубочек, дрожащий на его плече. Только и мог, что невнятно зашелестеть, когда вялое щупальце робко приобняло кольцами, утянув в мягкую темноту под мантией.       Изма всё ещё тряслась, подвешенная на сковавших её лианах, как мошка в паутине.       — Что ты забыл здесь, Пустота? — севшим, надломленным голосом повторила рыцарь, когда он так и не заговорил с нею вновь. Глаз не отвела — даже когда он медленно прильнул, своим лицом прижимаясь к её. Шесть тёмных, чуть выпуклых точек смотрели вперёд, слезясь маленькими зелёными благословениями.       — Унн ушла вместе со своим потомством. Перед этим сказала, что кто-то собирается разрушить эти земли, попросила нас помочь… и направила к тебе, — тихо и совершенно спокойно признался он, ослабив хватку мантии. — Я хотел узнать, в чём дело — о какой же помощи попросили меня и мою семью.       Хотел узнать, от чего нужно защитить тех немногих его друзей, кто ещё не погиб. Кто угрожал той немногочисленной его родне, что ещё дышала.       Пересчитать на когтях одной ладони, верно?       Этого он Изме не сказал.       — Зелёная мать?.. — прошептала рыцарь Халлоунеста, недоверчиво моргнув, — но почему? Почему, из всех Сил, она попросила тебя?       Он плавно отпрянул. Из горла вырвался невеселый смешок.       — А остался кто-то ещё?       Только теперь Изма отвела глаза.       Родня молчала. Сестрёнка, тихонько и рассерженно сопя, нырнула и приблизилась к съёжившемуся в его объятиях брату, неуверенно пытаясь протечь сквозь плотные кольца щупальца; не то помириться хотела, не то продолжить спор. Обычно он не вмешивался в их дела. Только просил не обижать друг друга.       — И что же теперь, Пустота? — прошептала Изма, разглядывая заледеневшую корку на стенках колодца. Та блестела, как разрезанный сапфир. — Ты ведь не станешь помогать. Ты ненавидишь нас.       — Нет. И никогда я вас не ненавидел.       Изма грустно хихикнула.       — Не нужно врать, чтобы утешить смертную, бог тьмы.       — Я не вру. И я не бог, — он вздохнул, гудящим мраком перетекая ей за спину. Когда он положил голову на её плечо, жук не вздрогнула и лишь слабо повернулась к нему. — А ненавижу только свет и всё, что от него.       — Мы — от света, — шёпотом заметила она. Непонимающе заморгала, когда он рассмеялся.       — Да? Буду знать.       Его глаза медленно, один за другим стекли по лицу и взмыли в воздух, уголками утыкаясь в облачение из листьев. Когда острые, белоснежные лепестки с вибрирующим диссонансом заскользили по орбите, как стрелки астролябии, связанная силками рыцарь неуютно поёжилась.       — Тогда ты поможешь? Предупредишь живых? — спросила она, опасливо косясь на его кружащиеся глаза. — Может… может даже, тебе удастся расправиться с нею раз и навсегда!       — Я не собираюсь никого предупреждать и ни с кем расправляться.       — Но!..       — Ты этого не помнишь, однако… Прежде, когда я странствовал по этому гнилому королевству, ты мне помогла. Поэтому я помогу тебе, — он прищурился. — Не “сделаю всю грязную работёнку за тебя”, а помогу. Так будет честно.       Изма заморгала как ползун, взлетевший в воздух даже без пинка.       — Я? Но чем я могла помочь богу?       — Не знаю. Могла сдерживать его врага ценой собственной жизни, думаю? Боги любят просить о таком, — он захихикал, когтями пропахав песок от злости. — К счастью, я не бог. И тогда им тоже не был.       Запнувшись, он отпрянул от неё и повернулся к родичам, выглядывающим из-за частокола шипов на плечах.       — Тогда я был, совсем как они, — произнёс он едва слышно.       Семья с приязненным писком потянулась к нему, и он молча наклонился навстречу, позволив крошечным лапками погладить его лицо и горло. Изма могла лишь удивлённо наблюдать из-за плеча: она сейчас почти его не видела, как ни крути. В глазах проблема. У неё тех достаточно, чтобы видеть если не шестикрылых монарших мух, то их нимбы, но слишком много, чтобы видеть пустоту.       Но это не страшно.       — «Как они»? Имеешь в виду, ты был сосу-       Стоило отдать рыцарю должное: словно догадавшись, она заткнулась сама, быстро отвернувшись. Ему даже не пришлось кромсать её оболочку на ленточки.       — Пусть… пусть так, — Изма сглотнула, — и чем же я помогла тебе?       — Своей слезой.       — …Ах.       Он рассмеялся глубоким, низким гудением; на сей раз в том смехе не было ни капли злобы.       — А я помогу тебе глазами.       — …прости?       Чвак.       Подцепи краешек, оттяни в сторону, и залей внутрь свой свет. Не бойся, я помогу. Буду рядом, пока нужна тебе. Смотри. Видишь? Живое.       Чвак.       Я так рада, что ты пришла. У меня для тебя подарок. Вот. Нравится? Зелёный очень тебе к лицу. У тебя красивый панцирь. И чудесный свет.       Чвак.       Присаживайся рядышком. Попробуй, это вкусно. Я очень старалась. Не стесняйся меня, сними вуаль. Ешь, пей. Мне нравится, как ты смеешься.       Чвак.       Забудь о них. Безумцы и глупцы. Жаль, что оно их сожрало, но это правильно. Пусть сгниют, пусть их не станет, пусть они уснут навек.       Когда первые четыре глаза вонзились в её конечности, пробив насквозь сжатые в кулачки ладони, а затем задние лапки, Изма поначалу даже не поняла, что произошло. Лишь с непониманием, да какой-то детской обидой уставилась на него, широко распахнув шесть собственных тёмных глазок. Слёзы покатились по её лицу, точно воды озера на проклятую столицу.       — Ч-ч-ч-чт…       Он, посерьёзнев и сосредоточившись, втекал под её оболочку. Из рытвин, прежде залитых твёрдым и лучистым светом, поползли испуганные черви-паразиты: длинные, прозрачные, с заполненными зелёным соком внутренностями. Как же ужасно много их было под её панцирем… только сейчас не меньше сотни выползло. Он раздражённо обрушил на них свою ладонь, раздавив всех до последнего. Звук, с которым они полопались, напомнил хлюпанье тремомонов.       — Ч-что ты д-д-де… де-е-е-елаеш-ш-ш-шь… — почти беззвучно хрипела Изма, дрожа от боли, пока кожица и плоть на лапках шелушились завитками в зев колодца, будто стружка. — Пре-пре-прекра…

— Не бойся! Братик помогает!

      Родич, который просил её не обижать, осторожно высвободился из гибких усиков на его загривке и подлетел к Изме, ободряюще похлопав лапкой по щеке. Даже сосредоточившись на своих глазах он чуял, как от прикосновения маленькой тени рыцарь едва сдержалась, чтобы не закричать.       Чвак.       Тебе не нужно уходить! Всегда можно создать новое королевство. Ты не виновата в том, что они натворили. Останься, прошу. Всё не может закончиться так.       Чвак.       У меня не было иного выбора. Он пообещал, что расправится с заразой и спасёт моих детей. Но нужно убедиться, что способ сработает. Прости… и прощай.       Когда пятый и шестой глаз со звонким хрустом пробили её грудь и спину, из горла Измы полилась кровь — его и её, чёрная и нежно-изумрудная. Глаз, пронзивший грудь, пополз вдоль того, что когда-то было линией сердец, обвиваясь спиралью вокруг каждого комочка; тот, что вонзился в спину, раздробил хрупкие кости позвоночника, ревниво выпустив шипы и свернувшись там, где прежде покоились внутренности.

— От тебя осталось совсем немного, — добавила сестрёнка, присев на шип с края его головы и весело задрыгав нитями накидки. — Нужно вернуть всё, что они забрали. Но сначала — рассечь. Это не страшно!

      — Нет-нет-нет…       Изма уже не просто дрожала — тряслась от боли, с плачем вырываясь из собственных силков и отчаянно царапая переплетения лиан стремительно разлагающимися коготками. Её оболочка продолжала опадать стружкой в колодец: в местах, где панцирь и мясо отвалились, только шесть гудящих глаз продолжали светиться тем, что не было светом.       — Прекрати! Я не могу — прекрати! Хватит, хватит! — сорванным голосом всхлипывала она, тщетно пытаясь вырваться. Когда седьмой его глаз острым уголком нацелился точно в середину её залитого слезами лица, из полуразложившегося горла рыцаря вырвался глухой вой: — Нет! Пожалуйста, остановись!       — Не тревожься — это последний. Мне нужно хотя бы один себе оставить, — заверил он, успокаивая.       Изма издала глухой, булькающий звук. И похоже, совсем не собиралась успокаиваться.       — Нет…       Седьмой глаз плавно отлетел назад, нацелившись, как жало.       — Нет!       Чвак.       Когда-нибудь ты поймешь.       Как только седьмой лепесток вонзился в лицо точно между глаз, насквозь прошив её голову, душераздирающий вопль оборвался. Обрывки панциря и опилки сгноённой дочерна плоти с мокрым плеском посыпались в колодец. Лианы неизменно выбивались из запястий, спины и затылка рыцаря Бледного Короля, продолжая сдерживать то, что заперто в Роще Узелков. Скоро они всё равно лопнут, но это не плохо.       Он молча протянул лапу, чтобы помочь Изме спуститься с бортика колодца. Не мигом позже: та неловко запнулась, со звонким “ай!” рухнув в его раскрытую ладонь. Маленькие, округлые коготки упёрлись в чёрный панцирь, растерянно пробежались по гладкой поверхности, прежде чем опереться на его ожоги.       — Что случилось? — промямлила она, судорожно дыша. Недоверчиво коснулась своего лица. Прощупала мягкую кожицу. — Как же так?..       Опомнившись, Изма рывком обернулась через плечо: увидев, сдавленно ахнула и отпрянула, попятившись ползком. Она отползала до тех пор, пока покрытая лиственной туникой спина не наткнулась на другой его коготь.       — Ты свободна, — просто объяснил он. Сестрёнка, дрыгающая нитями накидки на его шипе, звонко захихикала.

— Ага! Здорово, правда?

      — Но что тогда это?! — в сердцах воскликнула Изма, взметнув лапку и испуганно указывая на то, что висело, подвешенное в крепких силках.       Он пожал плечами; родня, устроившаяся на них, взволнованно зашелестела. Кто-то радостно запищал, своими нитями повиснув на шипах вверх тормашками.       — Твоё отсутствие.       — Я… не понимаю.       — Это ничего.       По небу прокатился грохочущий раскат. Он запрокинул голову, единственным оставшимся глазом глянув на серый небосвод и грозовые тучи — но удивлённо моргнул, когда сверху на него что-то капнуло. Скатилось только, точно по незримому щиту, не успев коснуться панциря.

— А это ещё что за пакость?!

      Крохотный зеленоватый сгусток с мокрым шлепком плюхнулся в песок, покачиваясь, как мешочек со слизью. Сощурив глаз, он медленно наклонился к Изме, чтоб спросить, но подавился словом в глотке. Одна из пяти Великих Рыцарей, свернувшись, как спящая в яйце личинка, уткнулась лицом в его ладонь, поджав задние лапки, обняв плечи и исступлённо дрожа. Он замолк, неловко топчась на нижних лапах.       Спрашивать всё равно не пришлось.       Пока он стоял как истукан, постепенно на них с полной силой обрушилась стена едкого ливня. Кислота по-прежнему безвредно отталкивалась от его оболочки, однако шипящий звук, с которым она падала в песок и на голые стволы деревьев, раздражал ничуть не меньше жжения. На Изму этот звук повлиял даже хуже.       — Понял, — пробормотал он, одной лапой придерживая и второй — накрыв съёжившуюся фигурку жука, гудением призвав родню оставаться в безопасности под мантией. — Понял уже, можешь перестать.       Та отказывалась перестать. Винить её в этом трудно.       Припав за нижнюю пару лап, он стремительно пополз по песку, приминающемуся под когтями. Прорезать полотно обратно на лицевую сторону сейчас идея скверная: капелька Ни-в-Чём может В-чём-То оказаться озером. Будет неловко, если лучистая вода в каком-нибудь горячем источнике превратится в кислоту. Особенно если источник в этот момент окажется не пустым.       — Слова, — просипела вдруг Изма, вцепившись в острый краешек на его когте — там, где заканчивался панцирь и начинался ожог.       — …что?       — Слова. Те, что звучали, когда твои глаза… — она затряслась сильнее, издав неровный, жалкий всхлип, — что это были за слова?       Он нёсся по Роще молча, перескакивая через поваленные стволы и глубокие кислотные бассейны. Песок, разъедаемый ею, превращался в густой белый дымок; на древесной коре появлялось всё больше маленьких отверстий.       Заговорил он, много погодя.       — Их когда-то произнесла Унн.       — …Кому?       Этот вопрос ошарашил настолько, что ему пришлось затормозить. Изма, осмелившись присесть на мягких задних лапках, от неожиданности сдавленно ойкнула и повалилась вновь, плюхнувшись на живот. В ладони, которой он укрыл её от едких капель, проклюнулся широко распахнутый белый глаз с острыми уголками.       — Ты правда не знаешь?       Изма потупила взгляд, замявшись. Это был исчерпывающий ответ.       Кислотный ливень бил тем слабей, чем дальше они неслись прочь от цепей и колодца. В Роще нетрудно заплутать, если не знать дороги. Кора панцирных деревьев слишком гладкая и мягкая, чтобы по ней взобраться, ориентиров нет, а просвет за туманным маревом не виден вовсе. Он дороги не знал, поэтому и поступил проще: просто с корнями вырывал деревья на своём пути.       — Я чую, как ты следишь, — низким шёпотом произнёс он вдруг, проползая по мосту из белой кости, — Либо говори, либо прекрати своим презрением в пасть гадить. Никому из нас не хочется узнать, что произойдёт, если меня вырвет.       Изма ошарашенно заморгала.       — Пустота?       Ты сделал из благородного рыцаря преступницу, чудовище.       — Да.       — С кем ты говоришь?       Она мертва. Ты не должен вытаскивать её с изнанки. Мёртвым не место среди живых!       — Это неважно.       — …ты уверен?       Так что же тогда важно, разрушитель?! Она обратится в окаменевший панцирь тут же, как ступит туда лапкой! Ты хоть на секунду задумываешься, к чему может привести твоя бездумная прихоть?       — Ха. Более чем.       — Х-хорошо…       …это тебя тешит, право? Развлечение для падальщика и его отродий. Ты без спроса вторгаешься в наше королевство, рушишь всё, что мы строили тысячелетиями, и смеешь!..       Сотворение не успел закончить. С гортанным бульканьем поперхнувшись, муха забилась в море, отчаянно пытаясь вырваться из сдавивших её щупалец. Хищная лапа вынырнула вслед за теми из беспокойных волн, со страшным хрустом изогнувшись в суставах запястья и локтя. Два обожжённых когтя разжали бледные жвалы; ещё два мучительно вцепились в горящий язык.       После крови Старого Света тот не то, что не жёгся — не щекотал даже.       — Я предў̱п̑режда̇л̽, ̾вош̚ь̓.

Треск.

И глас закона наконец померк.

      Изма, всё ещё подрагивая от редкого стука капель по незримому барьеру, растерянно проследила, как между его разжавшихся когтей на ладонь скользнул лоскуток блестящей ткани. Она не удивилась, когда тот начал извиваться и вспыхивать серебряной нитью слов на белой поверхности — лишь молча отвернулась.

— Брат, зачем?.. — А вот затем! Сам напросился. — Только как он на вопрос-то теперь ответит?

      — Сотворение в силах слепить живую плоть из мрамора, — он брезгливо смахнул с когтей драгоценные камушки, которыми затвердевала кровь мухи, — сможет и ответить без языка, если захочет.       — Божьи секреты? — с грустным смешком подала голос Изма, заёрзав на ладони. — Я никому не скажу, если вы про меня не скажете.       Жучок с худым комфортом устроилась на плавном изгибе между большим и указательным его когтями, поджав к груди задние лапки и приобняв колени. Даже с его жёстким панцирем, сидеть так всяко удобней, чем висеть подвешенной на лианах.       Убедиться, что способ сработает. “Черновик”.       «Будь ты проклят».       — Это не секрет, а я — не бог. Могу рассказать, если хочешь.       Изма смущённо насупилась.       — …пожалуй, не стоит.       Он хмыкнул и пожал плечами.       — Как угодно.       Остановились они у края горизонта, чёрного как смерть. Песок с тоскливым шелестом сыпался с него адулярными водопадами; одинокое панцирное древо, храбро проросшее у самого обрыва, свисало вниз ветками и толстыми, обнажёнными корнями, на которых пламенем горели сигилы. Цвета, которым они светились, более не существовало.       Опустив прижатые к груди ладони на землю, он раскрыл их лодочкой: опираясь на когти, Изма робко выглянула наружу. Увидев, что дождя здесь не было, рыцарь с облегчённым вздохом спрыгнула мягкими лапками на песок.       — Я выпущу тебя в мир, что был тебе родным, — осторожно подбирая слова заговорил он, когтём поддев строчку шва и взмахом распарывая её вдоль, от земли до неба. — Там ты отыщешь и предупредишь жуков вашего королевства — сама расскажешь им то, что сочтёшь нужным. Собери армию, если будет смекалка и время. Сразите её вновь, если хватит храбрости. Изгоните обратно на изнанку, если позволит совесть. Добейте, если найдётся хоть капля жалости.       Изма стояла, неуверенно изучая субстанцию яви, поющую всеми песнями и мелодиями на свете. На вкус та чудесна, но… не сейчас, пожалуй: ему хватило прошлого раза. Обернувшись через плечо, рыцарь воззрилась на него с бесконечной усталостью в глазах.       — Полагаю, на этом твоя помощь истощается, Пустота? — она с грустным смехом покачала головой. Цветущие на затылке стебли, сплетённые в красивую зелёную косу, скользнули с плеча на спину. — Не думаю, что ты захочешь сразиться с нами в этой битве. У тебя, наверное, на это уйдёт всего секунда…       Единственным оставшимся глазом он оглядел её с головы до коготков на пяточках. Родня робко зашевелилась; одна из сестёр с тихой просьбой прикоснулась к его лицу.

— Брат, пожалуйста…

      — Не секунда, но ты права. Я… не хочу.

— …хи-хи. Спасибо.

      — И есть ещё кое-что.       Отвернувшись, он подхватил лениво извивающиеся щупальца у основания, схватив целую их пригоршню — и, выдохнув, резко выдрал из своего плеча. Изма ахнула и отшатнулась: пустота брызнула на песок под её лапками, с шипением испаряясь спорами. Кровь вновь выльется из артерий сердца, а вот щупальца озадаченно поизвивались в его лапе, прежде чем обмякнуть и повиснуть, как крылья мёртвой мошки.       — Сунешься туда в таком виде — пискнуть не успеешь, как станешь занятным экспонатом для какого-нибудь дурного летописца. Надень, — он без расшаркиваний протянул ей длинную, непроницаемо-чёрную накидку, капюшоном повисшую на кончике когтя, — и сними только тогда, когда решишься заснуть. Под ней тебя не тронут.       Не нужно уточнять, что он имел в виду под “сном”. Та знала сама.       Окинув его сконфуженным взглядом, Изма заколебалась. Заняли колебания не больше секунды.       — …спасибо, — прошептала она, приняв и набросив на плечи плащ из его тени, — за этот шанс, Пустота.

— …Ты поступил хорошо! — Не знаю про “хорошо”, но разумно. Зачем вытаскивать, если она шагу ступить не сможет? Либо спасать до конца, либо не спасать вовсе. — Почему ты такой невыносимый?!

      Отвернувшись, Добрая Изма сделала первый, неуверенный шажок. Потом второй и третий. Потом остальные. Но вдруг рыцарь остановилась у самого порога.       — …Пустота?       Он слушал.       — Тогда, у колодца чистоты, ты сказал… что наш Король мёртв.       Он молчал.       — …что всех наших воинов сразила чума, и…       Она съёжилась, словно от боли.       — …и что мои рыцари погибли. Все, кроме одного.       Она обернулась к нему. В тёмных глазах блестели маленькие зелёные благословения.       — Кто выжил, Пустота? — едва слышно прошептала Изма. — Что за рыцарь?       Острое, гнетущее чувство в его груди дрогнуло и увяло, как мёртвые побеги. Он склонил голову.       — Почему бы тебе не взглянуть самой? — вместо ответа предложил он тихо, запустив лапу под мантию. — И, раз уж по пути… передай кое-что от меня.       — Но… подожди! — воскликнула несчастная Изма, когда он бесцеремонно впихнул ей в лапки крошечный тёмный узелок, — я просто хочу узнать!..       Из его горла вырвалась сердитая вибрация. Не выдержав, сородич вынырнул из немного проредившейся мантии, зловеще зыркнув на неё с шипастого плеча.

— Сказали же, иди и смотри! Кыш!

      На этой странной ноте он, не дожидаясь протеста, толкнул её в грудь сгибом когтя. Неловко пошатнувшись, Изма со сноровкой настоящего рыцаря споткнулась о собственную лапку и с кратким воплем обрушилась в прореху. Накидка взметнулась на прощание зазубренными лентами.       Дождавшись, когда её крик утихнет окончательно, он потянул за уже сросшуюся, но ещё расслабленную нитку, стянув края воедино. Раздражённо выдохнул облачко черноты через стиснутые клыки. Напрягся. Расслабился. Напрягся вновь. И, наконец, обернулся через плечо, уставившись туда, где на мягком песке наблюдала бескрылая монаршая муха.       Он не видел закон сейчас — после последних событий глаз стало катастрофически не хватать. Но учуять светлое присутствие не так уж трудно: один лишь запах вызывал в нём жгучее желание разорвать что-нибудь живое в клочья. Пусть очень своеобразно, но паразит всё же помогал видеть, когда глаз не доставало.       Запахи были хуже всего.       — Наслаждаешься спектаклем?       За что ты искалечил сотворение, пустота?

— За то, что тот — гад ползучий.

      Он прыснул со смеху.       — Я не мог сказать лучше.       Время, наблюдавший кругом из двенадцати глаз, изящно приподнял брюшко. На том ещё виднелись рубцы от его клыков; они пахли страхом.       Ты не должен был вмешиваться. Механизмы… были плохи и без твоих капризов. Мир гниёт — неужели ты не видишь?       — Он начал гнить после того, как ты совокупился с судилищем, закон.       Будь у того крылья — поджал бы он их к спинке от стыда? Расправил бы искрящимися лезвиями в угрозе? Не двинул бы ими и на дюйм, равнодушный, уставший, старый? Он не знал. Времени Халлоунеста крылья вырвали.       Он провёл когтём по своему лицу: там, где прежде пролегал нижний ряд глаз поменьше, ожогом он прорезал неровную линию свечения. С плавной грацией приблизившись к закону на всех четырёх лапах, он тенью обтёк его по кругу и мягко рассмеялся, приоткрыв истекающую кровью пасть с миллиардами острых клыков. Будто припомнив, как он цапнул его во время стычки с израненным сородичем, время до хруста сжал бледные пластинки оболочки; приподнявшись на тонких лапках, закон приготовился при первой же угрозе дать дёру. Он раскрыл пасть только шире.       — Не хочешь, — с улыбкой, больше похожей на оскал, он весело кивнул на свинцовое небо, — вмешаться, часом иль минутой?       Я не должен. Кроме тебя, никто не желает разрушить хрупкий баланс, пустота. Жуки, законы, боги… мы просто хотим жить. Тебе не понять.       — Ты прав. Мне не понять.       Его лапа грузно опустилась подле панциря времени, подняв тучу песка — прежде, чем у того был шанс хотя бы отреагировать, не то что убежать. Дюймом в сторону, и он бы размазал закон в бледную кашицу. Но к чему? Время молча взирал, смирившись. Он благодушно улыбался.       Милосердной кончины они не заслужили.       — Ведь нам вы жить не позволили.       Закон дёрнул шеей, будто подумав спрятаться в панцирь, но не сумев решиться в последний миг. Рассмеявшись урчащей вибрацией, он лениво перешагнул через невидимую, неподвижную муху, проплыл над её оболочкой всем исполинским панцирем. Нависнув над краем горизонта, он медленно опёрся лапой на скорбно хрустнувший ствол и с интересом выглянул с обрыва, позволив родне полюбоваться немножко.

— Ку! Вы поглядите!

      Их восхищённые, радостные возгласы были для него подобны тени в жаркий полдень, когда от духоты плавится даже панцирь. Они устроились поудобней в своих гнёздышках и норках, прижимаясь к нему и друг к дружке; кто-то начал тихонько петь искажённым, высоким гудением.       Кометы проносились по чёрному бархату, фейерверками метясь меж судилищ. Они для тех что посыльные, пусть и сообщения передавались на горящих языках, где почти каждое слово если не закон, так эдикт. Свет всех оттенков и спектров плясал тут, на краю изнанки; их сияние преломлялось, будто через призмы, но даже так они красивы. На клыках хрустнул лёд.       Как же он их ненавидел.       Всё то время, пока они любовались, сам время молча ждал, раздражающе маяча где-то на периферии обоняния. Со вздохом приподнявшись на лапах и угрюмо вытряхнув песок, забившийся меж шипастых сегментов когтей, он напружинился. Сквозь шов проходить, подобно Изме, им не нужно — тот скорее разорвётся окончательно, чем сумеет вместить его с семьёй. Ничего страшного, вынырнут из какой-нибудь тени. Он приподнял мантию с плеч; та заизвивалась, как от бурного порыва ветра. Так выйдет хорошо.       — Так и продолжишь нюх мозолить, или заговоришь уже?       Выпусти сотворение, пустота. Он нужен нам.       — Не мне это говори, — он повёл плечом, насмешливо косясь последним оставшимся глазом, — я предложил его выпустить. Это он не способен на простой вопрос ответить честно.       …ответь вору, кесарь.       Море забурлило, вскипая вокруг панциря мухи зарождающимся воплем истошного бешенства. Родня отреагировала по-разному: кто-то качал головками, грустно уткнувшись в его шею и плечи, кто-то с подозрением перешёптывался, враждебно косясь на лопающиеся пузыри, другие молча отворачивались. Но очень, очень многие сейчас злорадно смеялись.       Он присоединился к последним. Их смех сплёлся воедино штормом разлада.

НЕТ! ΘТВЕТ — НЕТ, БУДЬ ТЫ ПРΘКЛЯТ!

      Жемчужина раскололась, выпустив обещание вместе с душераздирающим, испачканным в ярости воем: слово пришло в действие. Закон вырвался из взревевшей толщи крови, крылья вырастали на его бледной спине фрагментами мозаики. Когда сотворение, в праведном и униженном гневе хлопнув ими, пламенной вспышкой устремился к своим любимым искрам, он только издевательски помахал зажатым в когтях платочком на прощание. Смеющаяся родня провожала закон шипением и улюлюканьем.       Ты не вернёшь ему язык?       Он фыркнул, сминая белоснежный лоскуток в ладони.       — Ещё чего.       Тогда я ухожу.       Прищурив глаз, он с притворной грустью зацокал кончиками языка.       — Какая жалость. Думал, захочешь ещё немного полюбоваться, как твоя дочь захлёбывается кислотой, корчась на небесах от боли. Редкая то возможность, в конце концов.       Время, успевший повернуться спиной, оцепенел. Он одарил невидимую ему муху клыкастой ухмылкой, прежде чем отвернуться самому, небрежно поправив извивающуюся мантию. Внимательно убедился, что все родичи на месте и держались крепко, прежде чем плавно нырнуть за край. Изнанка с чавканьем выпустила его в Ни-во-Что. Она не прочней, чем плёнка на протухших яйцах, если надавить как следует.       Лицемеры и лжецы.

— …что теперь, брат?

      — Теперь обратно, — тихо объяснил он, втекая через жилы и артерии Во-что-То, просачиваясь дымным туманом сквозь тени под столицей. — У нас ещё остались дела, верно?       Семья принялась совещаться, сотнями и тысячами коготков цепляясь за его загривок. Надвинув изломанную маску на лицо, он облёкся в панцирь, и тогда эти коготки касались уже изнутри, щекотно царапая блестящую в тусклом свете оболочку. Он проверил, что амулеты прочно лежали в ячейках, не обратив внимания на то, что один отсутствовал. Старому владельцу тот всяко любимей и нужней…       Подъеденный ржавчиной щит блестел разводами белой краски. Виновато отвернувшись, он покрепче закрепил висящий на спине гвоздь.       — Идём, — мягко обратился он к шепчущей родне, привычно обернувшись через плечо. — Вы же хотели побеседовать с Хорнет?       Как-то давным-давно Корнифер предположил, что он не чувствовал запахов.       В редкие моменты, когда мука играла на струнах его жил, море от усталости становилось вязким точно топь, жар полыхал до бледных волдырей, а вкус бился в бешенстве о клыки, как мушка в хрустальном фонаре… он жалел, что картограф ошибался. Что, вопреки всему, его семья и он сам чувствовали всё.       Не чувствуй они запахов, его бы сейчас не выворачивало наизнанку от тошнотворного, трупного смрада, что волной шёл от пречистых монарших мух. Но увы.       Беднякам не выбирать.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.