…Так кто ж ты, наконец? — Я — часть той силы, Что вечно хочет зла и вечно совершает благо. Гёте, Фауст
Петр курит, открывая дверь большой квартиры отца своим ключом. Он переступает через порог, выдыхая дым во внутренности прихожей, и вспоминает, как в детстве как-то перелетел через этот порог на лестничную клетку и прокатился по ступеням. Верховенский понятия не имеет, зачем ему об этом помнить. Больно не было — он в принципе забывает почти всю физическую боль, только перед глазами все равно образ крови с разбитой губы. Петр снимает обувь, тушит окурок, кидая его небрежно в полупустую пачку, и тут же достает новую сигарету. Он идет в гостиную, зная, что отец здесь. И тот знает, что сынок пришел, что это именно он — иначе непременно бы вышел и поздоровался, даже с грабителями и свидетелями очередного ответвления пустой религии. Отец говорит, что он верит — даже иконы повесил ради приличия между репродукциями Айвазовского и детскими рисунками Петра. Бесполезно. Они оба изначально знали, что из него никогда не получится художника. Петр проходит по узкому коридору, а в голове только глупые-глупые вопросы. Он не знает, зачем пришел. Сейчас они с отцом снова наорут друг на друга, и придется уходить, восстанавливая дыхание и мстительно думая, что Степану, черт бы его когда-нибудь взял, Трофимовичу их встречи тоже совсем-совсем не нравятся. Петр замирает перед белой дверью и вдруг понимает кое-что: каждый раз он прощается. Прощается и обещает себе не прощать. Каждый раз, когда он думает, что отец, может быть, все-таки не такой плохой человек, приходится приходить к нему и заново до сорванного голоса доказывать себе всю его мерзость. — Проходи, Pierre! — Степан Трофимович сам дверь распахивает и смотрит на Петра полунасмешливо. На остальной половине — жалость. — Здравствуй, — тихо говорит Петр, пролетая между дверным косяком и отцом так, чтобы не коснуться ни одного, ни другого. Степан Трофимович недовольно смотрит на сигарету в руках, прикрытых темными печатками, но ничего не говорит. Петр в ответ на любые претензии ответит что-то вроде «проветришь». Он берет пустое блюдце, стряхивает туда пепел и валится в просторное кресло, подбирая ноги под себя. Клетка костюма, который Николай подарил ему на Новый Год, совершенно не сочетается с цветочным рисунком обивки. Степан Трофимович уходит ставить чай, возвращается через несколько минут и ставит перед сыном пузатый заварочный чайник и маленькую чашечку. Дома Петр пьет из больших кружек. Ему совершенно нет дела до попыток отца казаться аристократом и последней надеждой минувшего поколения. Степан Трофимович — кривое зеркало всего того прекрасного и хорошего, что могли когда-либо принести люди в его положении. Петр уверен, что уже говорил ему это. Лет в шестнадцать, наверное, когда снова был назван ошибкой воспитания творческого человека. Они говорят о книгах. Недолго, не больше получаса. Петр знает, до чего именно этот разговор докатится. Руки подрагивают, четвертая сигарета зажата в зубах, а оттого отвечать отцу даже не особо хочется. И предлог, вроде как, есть. Степан Трофимович едва удерживается от того, чтобы не достать старые издания своих публицистических стишков. Вот оно! Еще чуть-чуть, и он взорвется глупейшей критикой, которая всегда одна и та же. — Как твои работы? — спрашивает Степан Трофимович, отпивая немного из своей чашки. — Договариваюсь с издательством, — отвечает Петр, выдыхая дым перед собой. Чай кажется отравленным, и он его не пьет, — но сейчас ничего не пишу. — Почему? — с почти честным изумлением спрашивает Степан Трофимович. — Сил нет, — Петр тушит сигарету и достает новую. Он ждет, когда отец все-таки это скажет. Ему нужно подвести к этому, чтобы потом кричать до хрипоты в горле. Ему нужны ненависть и злость, чтобы понять еще одну сторону человеческих пороков. Степан Трофимович ничего не поймет, он сейчас попадется в ловушку, которую Петр поставил для них обоих. Потому что он сам искренне верит в то, что ему говорит отец. Всегда. Даже зная, что это откровенная нечестная ложь. — Исписался, — сочувственно говорит Степан Трофимович, — ты слишком много куришь. — Я курю достаточно, — с нажимом произносит Верховенский, — и я не исписался. — Правильно, — кивает Степан Трофимович, захлопывая все двери к отступлению, — для того, чтобы исписаться, нужен талант. — Ты снова? — уже закипая, Петр сжимает левую руку в кулак. — Ты ведь знаешь, — Степан Трофимович снисходительно улыбается, — я всегда честен с тобой. Чтобы был талант, чтобы писать, нужен жизненный опыт. Ты пишешь не о том, потому что не умеешь. — Ты же знаешь, что я тебе не верю, — врет Петр, — и знаешь, что я вижу людей. Я могу о них писать. — Ты не наблюдаешь, ты выдумываешь, — миролюбиво замечает Степан Трофимович, — ты даже своего лучшего друга выдумал. Я же знаю Ставрогина, я у него преподавал на втором курсе. Такие люди не имеют права вести дружбу с кем-то вроде… — Меня? — Верховенский вскакивает и тут же садится обратно, сжимая в пальцах сигаретный фильтр, — почему ты думаешь, что я не могу понимать людей? — Потому что это правда, — Степан Трофимович легко пожимает плечами, — и сейчас ты думаешь, что я хочу тебя обидеть. Я ведь как лучше хочу. Ты забираешься на эту вершину лицемерия, а потом несколько честных слов сбивают тебя с нее легко. Ты уверен, это талант? Верховенский молча встает, кидает окурок в блюдце, к тем, что еще немного тлеют. Он терпеть не может давить на них, тушить их зачем-то, пусть сами свою паскудную жизнь доживают. Руки в перчатках сильно дрожат. Степан Трофимович суетливо вскакивает, предлагая Верховенскому остаться и поесть. Совсем худой — то ли нервы, то ли забывчивость, то ли просто нежелание лишний раз тратить деньги на себя. — Пошел ты к черту, Степан Трофимович, — холодно говорит Верховенский. — Pierre… — Без этого, — он выставляет руку вперед, — и я к черту иду. Мне домой нужно. — Петр Степанович, молодой человек, — серьезно, без угрозы говорит Степан Трофимович, — ваше неуважение ко мне в высшей степени меня обижает. — Пошел к черту! Верховенский вылетает из квартиры отца, обуваясь уже на лестничной клетке. Он захлопывает дверь за собой, закрывая ее на ключ, и не успевает дышать. Он срывает перчатки с рук, закуривает и быстро-быстро спускается вниз, кашляя на каждом пролете. Ему нужно зайти за лекарствами, антибиотики прописали. А еще сегодня он напьется и все-таки что-нибудь напишет. Снова абсолютно неталантливое и бесполезное. Все деньги, которые Эркель все-таки отдал за курсовую, уходят на таблетки, сироп от кашля, спрей и коньяк. Как сказал Лямшин, коньяк надо не пить, а дарить, но Верховенскому уже плевать. Он вспоминает, как отец приглашал своих друзей и они пили коньяк до самой ночи, споря, какую именно оперу послушать. Потом, когда все расходились, а отец уходил спать, Верховенский вылетал из своей самой дальней комнаты и допивал все, что оставалось. Смеялся над собой долго-долго, курил в той самой гостиной и думал, что когда-нибудь изменится. Станет человеком, напишет не одну книгу, поверит во что-то вроде любви. Второе и третье исполнилось, первое отпало за ненадобностью. Он возвращается домой, когда уже окончательно темнеет. Николая еще нет — тем лучше. Верховенский выпивает всю суточную норму лекарств за день, достает прозрачный стакан и наливает коньяк, тут же опрокидывая его в себя. Приступ тошноты сдавливает горло. Он достает сигареты и уходит на балкон — Ставрогину ужасно не нравится, когда в комнате пахнет сигаретами. Он бы ничего не сказал, Верховенский знает. Он бы даже не обиделся, просто скривился бы на секунду и мотнул головой, будто ничего и не случилось. Надолго Верховенского не хватает, всего четверть бутылки. Он вспоминает, что еще ничего не ел, когда все сигареты, которые только были в этой квартире, заканчиваются. Написав Ставрогину, чтобы купил пару пачек, Верховенский выходит с балкона, забывая закрыть дверь, и, пройдя пару шагов, валится на пол, подбирая ноги под себя. Он прислоняется спиной к основанию дивана и молча смотрит в потолок, рассматривая его причудливые изгибы от головокружения. Верховенский тянет руку под диван, достает свой ежедневник и вытаскивает из кармана черную ручку. Теперь-то он напишет. Хотя бы одну страницу, хотя бы несколько строчек — ему просто важно видеть, как слова еще лезут из-под его пальцев, расплываются в неровном почерке дрожащей руки и до сих пор походят на умные мысли. Сильнее себя Верховенский презирает только своего отца, но и это должно пройти. «тошнит от самого себя. у меня кружится голова, и мне хочется разбиться об асфальт. во мне не осталось ничего. никаких эмоций, никакого биения сердца внутри. только дрожь и тошнота. трясутся руки. ненависть разрушает, но ненависть к себе — адская пытка. и, ну, я ее заслужил. я проснусь утром, и все будет нормально, но я не хочу доживать до утра. в голове столько мыслей, но каждая из них уже была написана в том или ином виде. еще и не мной. я будто вечно хожу по битому стеклу. я так пьян, я так устал. я не могу улыбаться, я только едко смеюсь в глаза своим страхам. я больше не знаю, о чем мне писать». На большее его не хватает. Верховенский бросает ежедневник куда-то в стену, а ручку снова прячет в карман. Он слышит, как входная дверь открывается. Нужно было лечь спать, чтобы Ставрогин ничего не понял. Верховенский терпеть не может его расстраивать, но по иронии глупой-глупой судьбы всего мироздания только это и делает. Когда Николай входит в комнату, Верховенского скручивает в приступе смеха. Он не может сказать ни слова, глядя на побледневшее лицо Ставрогина, только смеется, даже когда тот подлетает к нему, зачем-то падая на колени. Верховенский закрывает лицо руками, мотая головой. Ставрогин хватает его за запястья, боясь, что тот расцарапает себе лицо. Раньше он никогда не боялся. Он вообще не думал, что Верховенский бывает и таким. Тот все еще смеется. Смех прерывается хрипами, и Ставрогину по-настоящему страшно. Он никогда этого не видел. Читал в дневнике, слушал потом, когда уже проходило, но ни разу не заставал, так, чтобы оно вообще было фактом, а не прошлым. Последние несколько элементов складываются наконец в единую картину. Ставрогин смотрит на Верховенского широко распахнутыми глазами, и тот ловит его взгляд, тут же успокаиваясь. Петр испуганно отползает от него, садится на диван и зажмуривается, кусая губы. Понял, думает он, все-все понял, разгадал меня. Он думает, что сейчас Ставрогин быстро соберет вещи, и уйдет, и больше никогда в жизни Верховенского не объявится — только деньги на оплату квартиры до самого последнего будет скидывать, потому что Петр не сможет съехать и платить тоже не сможет сам. Николай не уходит. Он думает, что уже никогда не сможет уйти, и все это понимание окончательно привязывает его к Верховенскому. Намертво, до крови на стальном канате, которым их изначально перетянуло. Он обнимает ноги Петра, уткнувшись лицом чуть выше его острых коленей, и начинает рыдать. Внутри что-то очень больное отпускает, когда Верховенский кладет руки на его плечи. Ставрогин чувствует дрожь чужих пальцев и понимает, что не сказал ни слова. А ему нужно. Для себя, чтобы хоть немного разбушевавшуюся совесть успокоить. — Ты простишь меня? — глухо спрашивает Николай, не поднимая головы. — Я тебе не Бог, чтобы прощать, — Петр ласково гладит его по волосам, — только у него есть право делать это без обиды. — Не смей, не надо, — просит Ставрогин, — я ведь знаю… — Я уже простил, я никогда на тебя зла не держал, и ты это знаешь, — тихо говорит Верховенский. — Не знаю, — упрямится Ставрогин, — скажи, что прощаешь, и я никогда больше об этом не попрошу. — Прощаю, — сдается Верховенский, чувствуя, как детская обида, которая так долго сжимала сердце, отпускает. Ставрогин встает, поправляя воротник рубашки и рукавом вытирая слезы, ложится позади Верховенского на разложенный диван и тянет его за собой, чувствуя запах сигарет и алкоголя. Петр закрывает глаза, не имея больше никаких сил ни на мысли, ни на слова, и Николай этим пользуется, шепча что-то глупое и очень искреннее ему на ухо. Верховенский должен думать, что нужно рассказать о встрече с отцом, но Ставрогин и так догадался: сам отговаривал утром и спрашивал, зачем это нужно. Теперь все-все понимает, даже споткнувшись о ежедневник, улетевший в стену, столько не поймет, как в этом дешевом подобии искупления. Им на двоих грехов одного хватило бы, только так не бывает. Тем, кто смерти не боится, Всевышний, если и существует, никогда ничего не простит. Ставрогин целует Верховенского в висок, неотрывно смотря в яркую светлость комнаты, и ему кажется, что на стенах рождаются и умирают уродливые тени. Если Верховенский все-таки уснет при включенном свете, то Ставрогин обязательно встанет и сам напьется. Что-то очень пугающее закрадывается в мысли, но он не может это объяснить. Николай засыпает первым.2. Господь прощает невиновных
18 февраля 2020 г., 18:11
Примечания:
стоит пояснить, что написанное верховенским правда писалось пьяным человеком, который до этого нажрался антибиотиков. так что за достоверность ручаюсь.