«Каждый умирает в одиночку».
Ганс Фаллада.
Нет впредь пред Умидою светлого лика Реисова, нет человека боле нежного, чем муж её мёртвый. Плачет вдова, да слёзы её медленно на свежую землю капают. Мёртв баженный, в земле он. Не взяла Умида детей на похороны отцовы, решила та, что не должны они увидеть измученный труп отцовый, да и ежели дети заплачут её, то как же та свои слёзы сдержит? «Зачем плачешь ты лишь по мужу своему, доколи и отец твой, да брат назвáнный погибли в походе том?», «Совсем с ума сошла жена, в белом развратном одеянье восточном ходит по дворцу, да песни свои поёт!», «Безумна ваша госпожа!» — Тепло ль тебе, Рей? — Янычарова вдова, да нежно гладит землю мягку́ю, улыбаясь кротко. — Ах, Рей, не больно ль тебе? Ответь же, Господин Хаттори! Не желаешь? Не можешь? Так забери с собою меня, позволь бреннóе тело своё покинуть, да с тобой рядом в земле лежать! Иль что, не любишь совсем? Вотще я слёзы пред тобою лью, да десницу свою режу? Ах, Хаттори, да забери ж меня скорее! Ветер могущий поднимается над могилами, да кроны деревьев редких колышет. Хихикает Умида, полубезумно надпись на японском гладит надгробную.«Рей Хаттори, да жена его, Умида».
Рядом с надгробием новым росточек маленький. Забавно, как же танцует на кладбище смерть со жизнию, да в вальсе страстном увлечены. В земле — мертвецы, кости, скелеты, в то ж время над ними ступают ногами своими живые, да живые, тёплые слёзы по ним льют, да могилы гладят, молятся. Так может, со смертию и заметна становится жизнь вся эта бреннáя? — Слёзы напрасно вы льёте, Ващец. — Младой глас Айзадин со спины Султаны слышится. — Разве можно ж так о смерти своей молить, да бога вашего оскорблять? Светлые Умидины очи стеклянеют, словно и не живы они, а дале молвит господина: — Вам какое дело, Госпожа Айзада? Тёмнокурая лишь улыбается, да почти шепча щебечет, словно птичка: — Плачет ли древо об ветке сухой, что засохло от старости своей? Стоит ли винить душу свою, раз в могиле не убитый вами Реис? — Он не был Реисом. Никогда. — Вот как оно. Самозванец? — Айзада плечи свои гордо собирает, да продолжает: — Родился Реисом, а умер кем? Безымянным? Взгляните на руку свою, на долонь. Порезы от безымянного янычара вашего? Ах, бред, бред госпожа. Обернулась тогда Султана, да уставший взор свой не отрывает от земли, а тёмноокая продолжает молвить: — Так кто же он, кто в могиле, Господина? — Я. — Блядословишь. — Айзада, подобно ребёнку наивно в глаза почти белые смотрит, да шепчет: — Так кто ж там? — Рей. — Умида дале говорит боле увереннее: — Рей Хаттори. Хотел мой милый Рей, чтобы хронили его под именем таким, да под сакурой. — Может, ты хотела такого? — Усмехается тогда бывшая одалистка, да перстами щёлкает. — Живу я рядом, да молвить могу, что каждый день ходишь на могилу ты, да лежишь, плачешь, десницу режешь. Сын же обедился твой, видать, опрыска ты не желаешь видеть. Оттого, что тот на тебя похож, иль на Реиса? — Не взяла я на похороны его, с Реем проститься. Да Маулиду пожалела я, зачем жизнь хрупкую смертию рушить? — Глупость, ващец. Ах, что же делаешь ты с Умидою Айзада? Говоришь ты, подобно матери, да исповедь Умидову ждёшь. Так стало бы ведьма ты, Айзада? Станет ли Умида говорить с тобой, ежели не знакома близко она с тобою? Ах, да,Одиноко Умиде.
— Хотела я хоть немного поплакать. — Умиду гордо главу поднимает свою, да холодно, надменно на славянку смотрит. — Слабину показать я хотела свою, не подобает такое воину. — «Госпожа, вы словно тень — всё иль ничего», так говорила я когда-то? — Хладён глас Айзады. Страшно. — Но разве станет тень воином, ежели хозяин их в платье одет, да в гареме слёзы льёт? — Нет у меня хозяина! — Злится Господина. — Я что, раба?! Я вольна, как янычар. — Блядословишь. — Айзада кладёт руку свою на ладонь тёмную. — Не раба и не янычар, да и не муж ты. Жена смеет слёзы лить, ежели супруг мёртв её. Погибнет по другому. Нельзя ж боль за улыбкою вечно скрывать. — Воин не скажет о боли. — Говорит Умида, сжимая в белой ткани кимоно ладонь. — Так смею ли я? — Смеет ли славянская монахиня находится в мульсуманском плену? Неожиданно молвит Айзада на родном языке своём.***
— Совсем плох Джихангир. — Шептается недовольно османская рабыня. — Бледен стал, да стройней. — Айлин! — Михримах гневно, подобно матери своей, перстом указательным вверх указывает. — Не стыдно ль о брате моем младшем говорить? — Простите за глупость мою, Господина луноликая… — Оставь в покое её, Михримах. — Тёмные брови свои Умида морщит, да кружку тёплого щербета пьёт. — Глупость лишь грех незаконный, пущай ругают её глупцы другие. Смеют только они лишь говорить такое, за душой тщедушной не имея ни гроша мудрости. Так что ты молвишь о Шехзаде Джихангире? — Говорят лекари, совсем уж плох наш горбатый Шехзаде. Не спит, не ест, об Мустафе скорбит. Нахмурилась Адебоуол, да мрачный взор её в пустоту смотрит. Морщатся в недовольствие пухлые губы её. Встаёт дале с места своего Умида, да изящною походкою своею в сад идёт, туда, где дети её на лошадях своих катаются. Туда, где Джихангир больной часто гуляет. — Эй, куда же ты, Умида? Хрупкий, как кажется, голос Михримах заставляет султаншу, одетую в кимоно остановиться, да глаза её белые на неё саму взор обратить. — Гулять я к детям своим, Маулиды ж и пяти нет. — Думала, уж и не найду я вас, бравый Шехзаде. — Молвит устами своими дочь Пашина, да садится на лавке, подле горбатого бледного Шехзаде. — Вы как? Жаль мне Мустафу. Дай Аллах, душу его сбережёт. Юноша совсем уж, двадцати двух летний тёмноволосый Шехзаде удивляется, да просит: — Разве верите вы в Аллаха? — Не верю, но вы же да. Разве смею я отрицать то, во что не верю я, но веруют другие? Джихангир поднимает бровь одну, да нервно теребит рукав халата своего. — Вы пришли посмеяться над недугом моим? Умида лишь хмурится, да голос свой повышает: — Глупец тот, кто делает это. Человек и морально не красив, какое кому дело? Притворяются благодетелями, да сами мрази они. Слышала я, что больны вы духом, да тоскуете больно о Мустафе. Ваше право, не смею осуждать. Помню я, как однажды сказал он мне: «Ах, Умида, ежели не была ты Реису отдана, женился б я на тебе, Госпожою стала, да сыновей нарожала! Вот же, Джихангир обрадовался б!» Шехзаде, казалось, улыбается от былых воспоминаний, радуется душевно он, да вздыхает. Не вернуть уж те года. — Я могу позволить вам приходить играть с детьми моими. — Умида искренне улыбается горбатому, да смотрит в его ореховые, материнские, глаза. — Если сделает это вас счастливым. — Я скоро погибну, чувствую. — Знаю, оттого и желаю, чтобы счастливы вы были. Лучше счастливо издать последний вздох, чем Реис… — Замялась Умида, опустила тут же ясный взор. — Мой… — Сочувствую я вам. — Джихангир хмурится. — Но мечты мои неисполнимы. Стыдятся меня братья, да сёстры, погиб тот, кто ценил меня. Воином мне не стать, не могу… — Воином? — Умида улыбается, да достаёт из-за пояса своего саблю любимую. — Возьми-те ж. — Не смею. — От чего? Больно вам? От того, что женщина я? Могу позволить вам победить меня. Не так я слаба ещё. — Я слаб. — Слаб тот, кто смеет говорить, что горбатый Шехзаде ничтожный воин. — Умида ловкис движением своим встаёт с сиденья, да руку протягивает. — Я верю в вас. Ах, Умида! Что же делаешь ты? На глазах у Шехзаде слёзы наворачиваются, а она, бестыдница, улыбается ему лишь… Иль себя этот невзрачный, страшненький Шехзаде напоминает тебе? Тот ребёнок, покинутый отцом, тот ребёнок, что остался один с матушкою-няней своей, да что вдовою стала? Что же колыхает сердце твоё, Адебоуол Умида Султан-Ханым, что делаешь ты? — Смелее, ващец. — Ващец? — Удивляется Шехзаде, что впервые в жизни своей короткой саблю держит. — Что за чудное слово? — Русские обозначают это как «ваша светлость», господин. — Улыбается Умида и кланяется она умирающему Шехзаде. — Нападайте ж!