***
Я услышал в сенях страшный грохот и ругань, и едва успел вскочить со стула, когда в комнату, презрев попытки денщика его остановить, ворвался Грушницкий. — Не велено никого пускать, — пискнул слуга, но офицер с силой толкнул его, захлопнул дверь прямо перед его носом и, повернув вставленный в замок ключ, запер. Увидев, что лицо мое выражает крайнюю степень удивления, он крикнул: — Что? Не пустил бы — я бы в окно залез, как ты к княжне лазил. Это же ты был — я не клеветал! Стараясь держаться со спокойным достоинством, я ответил: — Полагаю, ты пришел все-таки исполнить свое обещание и зарезать меня? Но он, оглядев царящий в комнате беспорядок и разложенные вокруг чемоданы, пропустил эту фразу мимо ушей и решительно произнес: — Уезжаешь? Тогда едем вместе. — Что за вздор? Ты, верно, помешался? Его красные беспокойные глаза и правда были похожи на безумные. Он оперся рукой о дверной косяк — так сильно пьян, что еле держится на ногах — видимо пил весь день, прежде, чем решился заявиться ко мне. — Сделай одолжение, мой друг, — процедил я, демонстрируя презрение. — Убирайся вон из моего дома! — Ну, уж нет, никуда я не уйду теперь, пока мне не ответишь — отчего ты не выстрелил в меня? Опустив голову, я молчал. Что бы я ни сказал сейчас — ничего уже не изменится. Мне с самого начала не стоило иметь надежд. — Ответь же, Печорин! — в его голосе так явно звенело отчаянье, что я невольно вздрогнул. — Для чего оставил меня в живых? Я подлый, пустой человек. Я стрелял в тебя. Я заслужил. За что? — Я никогда бы не смог в тебя выстрелить. Эта фраза прозвучала как признание — видит Бог, я этого не хотел. Грушницкий замер, приоткрыв рот, и заморгал, словно пытаясь прогнать сон или наваждение. Он медленно двинулся в мою сторону. — Значит ли это? — сказал он, задыхаясь. — Что я смею…? Я поспешил вернуть себе спокойно-презрительное выражение лица, столько для меня привычное, и нарочито небрежно произнес: — Ты, верно, болен, Грушницкий, к тому же, пьян, иди домой. Сказав это, я склонился над своим столом, вернувшись к тому, чем занимался до того, как он ворвался ко мне в комнату — продолжил собирать свои бумаги, но услышав его пылкую речь, едва сам не обезумел. — Да, я болен, да, я пьян, — медленно выговорил Грушницкий, — одним тобой со дня нашей первой встречи. Мои чувства к тебе — это болезнь, это помешательство. Ведь я люблю тебя, Григорий, всегда любил… Сердце у меня болезненно сжалось — еще некоторое время назад я бы умер за эти слова, но теперь в его искренность невозможно было поверить. — Ты бредишь. Ты лжёшь, — стиснув зубы, со злостью произнес я. — Может, я первый раз в жизни говорю тебе правду. Я совсем голову потерял… — Ты едва не убил меня за княжну! — я с грохотом ударил кулаком по столу. — Потому что обезумел от ревности. Понадеявшись вызвать твою ревность, я едва с ума не сошёл от своей! — он расхохотался, обхватив лицо ладонями. — На один лишь краткий миг мне показалось, что что-то есть у тебя в душе ко мне, что я для тебя не просто паяц, а могу быть тебе другом. Но ты в секунду переменился, а после и вовсе облил меня холодным презрением. Мог ли я сам после этого признаться, рискуя нарваться на твое ядовитое острословие? Ты бы высмеял меня, унизил бы мои лучшие чувства… Я смотрел на него во все глаза — и, желая верить и не веря, а между тем, он уже был совсем рядом — остановился, чтобы перевести дыхание, и продолжил с новой силой: — Потом я узнал о тебе больше. О твоих похождениях. О том, что ты делаешь с людьми. Сколько женщин ты оставил. Сколько судеб ты разбил. Я боялся тебя. Я ненавидел тебя за твое равнодушие! Но с той же силой меня к тебе влекло. Я отыскал тебя, узнал, куда ты держишь путь, и приехал сюда, чтобы быть ближе… Он грубо схватил меня за руку и притянул к себе. Мы едва не свалились оба — его рука оказалась тяжела, она камнем давила на мое плечо. От него нестерпимо разило спиртным. — Ты оставишь меня, знаю, я скоро тебе надоем, пусть. Я уже готов теперь ко всему. — Не играй так со мной, Грушницкий! — процедил я глухо, сквозь зубы. — Похоже, я уже начинаю жалеть, что не пристрелил тебя! Его горячее дыхание опалило мою кожу. — Это ты играл со мной. Твоя жестокая игра едва не привела к трагедии. — Хватит актерствовать! К черту тебя, Грушницкий, убирайся! Иди к княжне Мери, иди от меня прочь! Я попытался его оттолкнуть, но это была жалкая попытка — я уже весь дрожал, и моя дрожь не могла остаться им незамеченной. Он наступал — решительно, неотвратимо. Отодвигаясь от него шаг за шагом, я упёрся в кушетку, к которой, как оказалось, все это время он меня настойчиво подталкивал. — Ты не посмеешь! — еле слышно произнёс я, и это было последнее, что он позволил мне произнести — он попросту закрыл мне рот поцелуем и до самого рассвета уж не отрывался от него. Решительности у него было не занимать — видимо, оказавшись на волосок от смерти, он понял, что ему нечего больше терять. Он уложил меня на кушетку, следом лёг сверху. Его глаза сверкали как у кошки в темноте. Как я мог довериться ему тогда? Все это было уже неважно. Я умер, я погиб в тот час, когда он преступил порог моего дома.Встреча на водах. Дуэль. Признание.
5 марта 2020 г., 13:46
Столкнувшийся с тяготами полковой жизни, Грушницкий теперь действительно стал выглядеть старше — на воды он приехал для лечения после ранения в ногу, а на его солдатской шинели красовался теперь георгиевский крест.
Он сделался острее на язык — в подражании мне, как мне казалось — и довольно саркастически описал мне здешнее общество.
Мне не доводилось, к счастью, до этого видеть, как он ведет себя с женщинами, но здесь сразу же представился случай. Он успел обзавестись предметом обожания — некая княжна, которая на водах всего три дня, а он уже знает её имя, и — злая ирония — он решил сделать меня поверенным в своих любовных делах.
Княжна Мери как раз прогуливалась рядом. Она действительно была хороша собой, и с горечью я должен был признать, что она тоже обратила внимание на моего друга.
— У нее такие бархатные глаза, — заметил я и посмотрел на его глаза, — именно бархатные: нижние и верхние ресницы так длинны, что лучи солнца не отражаются в зрачках. Я люблю эти глаза без блеска: они так мягки, они будто бы тебя гладят… — как завороженный я смотрел в его темные омуты, которые обладали для меня притягательной магической силой.
Но он — смотрел ими на княжну, а мои слова пропустил мимо ушей и никакого намека в них не почувствовал.
Мне захотелось кольнуть его.
— Впрочем, кажется, в ее лице только и есть хорошего… А что, у нее зубы белы? Это очень важно!
— Ты говоришь о хорошенькой женщине, как об английской лошади, — сказал Грушницкий с негодованием.
Мы вели себя как старые приятели, встретившиеся после долгой разлуки, и он волочился за княжной прямо у меня на глазах. Я отвлекал его, как мог — ежедневно собирал у себя в гостях здешнее блестящее общество, звал и его, но все мои усилия были зазря — Грушницкий ходил вокруг с таинственным и глупым видом и говорил лишь о княжне.
Как я прав был, когда не допустил унизительной слабости и уехал от него прочь — иметь какие-то надежды на него было попросту смешно.
Сам Грушницкий уверял, что не рассчитывает понравиться княжне:
— Вот вы, например, другое дело! — вы победители петербургские: только посмотрите, так женщины тают…— сказал он и посмотрел этак прямо мне в глаза.
Наивно и глупо, но в каждой фразе или взгляде его, я жаждал увидеть обещание или намек.
Ах, обмануть меня не трудно
Я сам обманываться рад
Я пытался убедить его не ввязываться в отношения с княжной:
— Берегись, Грушницкий! Она с тобою накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке…
Но разве он слушал меня?
Как-то раз, соскучившись, я заехал к нему после утренней конной прогулки. На мне был черкесский костюм, который мне чрезвычайно шел — не раз мне говорили, как в нем я похож на кабардинца. Грушницкий с явным интересом скользнул по мне взглядом, но, казалось, ему просто понравилась отделка костюма и точность деталей.
Волнуясь, но стараясь не подавать виду, я сказал ему, что держу четырех лошадей, и готов дать ему одну, чтобы он в следующий раз мог составить мне компанию:
— Так, — небрежно добавил я, — чтобы не скучно было одному таскаться по полям.
Он слушал меня, не спеша занимаясь утренним туалетом. Склонившись над умывальником, он попросил меня помочь — и я взял в руки кувшин, готовый ему прислуживать. Он подставил руки и голову под льющуюся из кувшина воду.
Потом я, чтобы не смотреть на него такого — с мокрых волос струйки воды текут на белую рубашку, голая грудь быстро вздымается, закатанные рукава обнажают сильные загорелые руки, покрытые темными волосками — подхожу к его столу, где в беспорядке разбросаны книги и бумаги. Среди них вижу кольцо, простое, серебряное, здешней работы — оно появилось у него совсем недавно. Без всякой задней мысли, я взял его в руки, повертел — и заметил надпись на обратной стороне — «Мери». Сердце мое, пропустив удар, ухнуло в пятки.
Что же, он действительно влюблен.
Я поспешил распрощаться, сказал ему, что еду домой, а сам сел верхом и поскакал в степь. Долго я метался там — без нужды, без цели. Раньше мне это всегда помогало — какая бы горесть ни лежала на сердце, после быстрой езды мне всегда становилось легче.
Но сегодня легче не стало.
Очнулся я лишь к вечеру, когда моя лошадь стала совершенно измучена, и тогда я понял, что и сам не имел ни маковой росинки с утра. По дороге домой, я решил напоить лошадь и спустился в один из оврагов. На дороге показалась толпа гуляющих — Грушницкий с княжною Мери среди них. Он повесил на себя поверх солдатской шинели шашку и пару пистолетов, и был довольно смешон в этом геройском облечении. Когда они поравнялись со мной, я ударил плетью по лошади и выехал из-за куста — напугал княжну своим сходством с черкесом, вызвал недовольство Грушницкого. Того-то мне и нужно было — мне хотелось его побесить.
Поздно вечером, я пошел гулять по липовой аллее бульвара — мне невыносимо было сидеть дома в одиночестве, мучаясь от невозможности излить свои чувства. Мне хотелось поговорить — но с кем? С Верой — этой безрассудной влюбленной в меня женщиной? Неужели, я мог надеяться о том, что пожар её чувств разожжёт ответный огонь и во мне?
Вдруг слышу быстрые и неровные шаги — Грушницкий!
Я рад его видеть, но… Он снова говорит лишь о Мери, о том, как её разозлила моя выходка.
«Какое мне дело?» — думал я, — «Какая мне разница до гнева какой-то глупой княжны, когда сердце мое разрывается от осознания того, что я сижу сейчас рядом с ним, своим возлюбленным, совсем близко — и не могу его даже обнять»
— Однако признайся, ты раскаиваешься? Тебе теперь нелегко будет попасть в их дом. А между тем, это один из приятнейших домов, в которых мне доводилось бывать! — восторженно говорил Грушницкий.
— Какой вздор! если я захочу, то завтра же буду вечером у княгини.
— Посмотрим…
— Даже, чтоб тебе сделать удовольствие, стану волочиться за княжной.
— Да, если она захочет говорить с тобой…
— Я подожду только той минуты, когда твой разговор ей наскучит…
Грушницкий признался, что влюблен в княжну, и просит меня наблюдать за тем, как она себя с ним ведет.
Я подметил два, три нежных взгляда с ее стороны.
Пришла пора этому положить конец.
Мне удалось добиться приглашения в их дом, но княжна по-прежнему довольно сухо мне отвечала. Остальную часть вечера я провел возле Веры и досыта наговорился о старине… За что она меня так любит, право, не знаю!
После бала мы вышли вместе с Грушницким. На улице он взял меня под руку, приблизил лицо, заглянул мне в глаза — в его темных омутах отражалась полная луна. Сердце мое взволновано затрепетало, я приблизился в ответ — и тут он произнес:
— Ну, что там с княжной?
«Ты глуп», — хотел я ему ответить, но удержался и только пожал плечами.
Из чего же хлопочу я? Из любви моей к Грушницкому? Он вовсе ее не заслуживает.
И тем не менее, когда Грушницкого произвели в офицеры, он пришел ко мне первому с этой новостью и — бросился мне на шею. Я тотчас приказал подать шампанского, мы выпили изрядно, и, когда, очень некстати, зашел мой приятель доктор, он застал нас сидящими едва ли не в объятьях друг друга. Вернер отнесся к новости, как и ко всему на свете, довольно скептически.
— Зря, солдатская шинель придавала вам особое очарование.
Но Грушницкий радовался как ребенок и горячо шептал мне на ухо, стискивая в объятьях, что эполеты дают ему множество надежд. Я позвал его на прогулку, надеясь отделаться от доктора и снова оказаться с новоиспеченным офицером наедине, где-нибудь под сенью клен, но он сказал, что не покажется на улице, пока не будет готов мундир.
— Как ты думаешь, любит ли она тебя? — я, опьяненный шампанским и близостью его разгоряченного тела, сам завел этот разговор.
— Любит ли? — он смутился и задумался. — Помилуй, Печорин, какие у тебя понятия! Да если даже она и любит, то порядочная женщина этого не скажет…
— Хорошо! — голос мой задрожал, — И, вероятно, по-твоему, порядочный человек должен тоже молчать о своей страсти?
— Многое не говорится, а отгадывается… — он бросил на меня томный взгляд из-под ресниц.
— Это правда… Только любовь, которую мы читаем в глазах, ни к чему женщину не обязывает, тогда как слова… Берегись, Грушницкий, она тебя надувает…
— Она?.. — отвечал он, подняв глаза к небу и самодовольно улыбнувшись, — мне жаль тебя, Печорин!..
Он ушел.
Его слова еще долго звенели у меня в ушах. Ему — меня жаль. Я жалок в его глазах.
Пока он избегал общества, ожидая пошивки мундира, я не терял времени даром и все-таки обольстил княжну. Это оказалось много проще, чем сначала казалось — Мери была в том возрасте, когда девушки живут в нетерпеливом ожидании любви, они как едва созревшие плоды на яблоне — немного усилий и сами упадут к тебе в руки.
На балу, куда Грушницкий явился уже при эполетах, ему открылось, что княжна отдает явное предпочтение мне, и я сполна насладился его отчаянием — коварство княжны стало для него страшным ударом.
При этом я не мог не отметить, что он делается чрезвычайно мил, когда смущен и растерян — когда он перестает кем-то притворяться.
С тех пор, Грушницкий со мной едва здоровается, и если раньше мы считались приятелями, то теперь сделались почти врагами. Впрочем, я досадил не только ему — я был как бельмо на глазу для здешнего общества, поэтому очень скоро против меня объединилась целая шайка во главе с Грушницким и драгунским капитаном — от него я как-то спас Мери на балу, чем заслужил в ее глазах ореол героя. Они каждый день бушуют в трактире и со мной почти не кланяются.
Как-то вечером, когда я, одинокий и всеми покинутый, шатался по округе, заметил, что в одном из домов на окраине была пирушка. Я подкрался к окну и, прислушавшись, понял — против меня замышляется заговор.
Драгунский капитан подначивал Грушницкого вызвать меня на дуэль, придравшись к какой-нибудь глупости, и я, затаив дыхание, ждал его ответа.
Видит Бог, если бы он не согласился, я в тот же вечер бросился бы ему на шею и признался бы в том, что замыслил соблазнение Мери лишь для того, чтобы его побесить.
Но, после непродолжительной внутренней борьбы, которая вся отразилась на его побледневшем вдруг лице, он поддался на уговоры своих лживых друзей и — согласился.
Трудно описать, что творилось в этот момент у меня в душе. Отчаянье от того, что тот, в которого я по-настоящему влюблен, сделался моим врагом, сменилось ядовитой злостью, которая наполнила мою душу.
Вот куда завело меня мое сердце! Впервые в жизни я любил кого-то так глубоко и искренне — и вот что вышло. Для чего небесам было угодно вновь устроить нашу встречу?
Мне до смерти надоело притворяться и играть, моя роль воздыхателя мне опротивела — и дождавшись удобного случая, я объяснился с Мери. Мне было жаль её — бедная девушка стала разменной монетой в жесткой игре, затеянной мной от отчаянья. Однако объяснился я с ней без малейшего сочувствия — рассчитывая, что, если она возненавидит меня, ей проще будет меня разлюбить.
Я искал утешение — и у кого я мог его найти, кроме влюбленной в меня Веры? Я посетил её — она жила в одном доме с Мери, и когда я вышел оттуда поздно вечером, то едва не был схвачен сидящими там, в засаде Грушницким и драгунским капитаном. Я ударил последнего, и смог вывернуться из их рук, но молва быстро разнесла сплетню о том, что по ночам кто-то посещает княжну по всей округе.
Я вошел в трактир как раз тот момент, когда Грушницкий вещал:
— Наконец, видим мы, сходит кто-то с балкона… Мы хотели его схватить, только он вырвался и, как заяц, бросился в кусты. И я вам, пожалуй, назову этого господина — то был Печорин.
В эту минуту он поднял глаза — я стоял в дверях против него. Он ужасно покраснел. Я подошел к нему и сказал медленно и внятно:
—Прошу вас, сейчас же отказаться от ваших слов — вы очень хорошо знаете, что это выдумка.
Грушницкий стоял передо мною, опустив глаза, в сильном волнении. Но борьба совести с самолюбием была непродолжительна. Драгунский капитан, сидевший возле него, толкнул его локтем, он вздрогнул и быстро отвечал мне, не поднимая глаз:
— Милостивый государь, когда я что говорю, так я это думаю и готов повторить… Я не боюсь ваших угроз и готов на все…
— Значит, выход один — стреляться.
Доктор Вернер пришел ко мне после переговоров с секундантами в чрезвычайном волнении, которого никак не ожидаешь от человека, подобного ему. Он сообщил мне свои подозрения — секунданты хотят зарядить только пистолет Грушницкого. Также он добавил, что сам Грушницкий ни за что не хотел соглашаться на такую подлость.
— Он, кажется, поблагороднее своих товарищей. Как вы думаете? — спросил доктор, увидев, как страшно я переменился в лице.
Значит, завтра для нас двоих испытание — что победит в его душе? Сам я не боялся умереть, более того, был готов к этому. Но неужели он думает, что я без спора подставлю свой лоб? Мы бросим жребий — посмотрим, на чьей стороне будет удача.
Я сказал ему, что готов примириться, если он откажется от клеветы и попросит у меня извинения, но Грушницкий отказался. Тогда я просил изменить условия так, чтобы каждый из нас встал на самом краю площадки — тогда даже легкая рана будет смертельна, и один из нас непременно будет убит.
— Я желаю, чтобы это были вы…— с вызовом сказал мне Грушницкий, побледнев как полотно.
— А я так уверен в противном…
Лицо его ежеминутно менялось. При нынешних условиях он должен был выстрелить на воздух, или сделаться убийцей, или, наконец, оставить свой подлый замысел и подвергнуться одинаковой со мною опасности. В эту минуту я не желал бы быть на его месте.
Мои глаза лихорадочно блестели, сердце билось как сумасшедшее, когда я смотрел на то, как дрожат его соблазнительные губы, к которым я мечтал — и так и не посмел ни разу — прикоснуться.
Я решился предоставить все выгоды Грушницкому, надеясь, что в душе его могла проснуться искра великодушия, и тогда все устроилось бы к лучшему. Но себе я пообещал, что в противном случае его не пощажу, несмотря на мои к нему глубокие чувства.
Мы бросили жребий — первому стрелять Грушницкому.
Он покраснел — возможно, ему было стыдно убивать человека безоружного.
Не отрываясь, я глядел на него — мне казалось, еще минута и он бросится к ногам моим, умоляя о прощении. Но как признаться в таком подлом умысле?
Ему оставалось одно средство — выстрелить на воздух. Я был уверен, что он выстрелит на воздух!
Доктор напомнил мне об их замысле и пригрозил, что если я ничего не сделаю, он сам вмешается.
— Какое вам дело? — отвечал я ему — Может быть, я хочу быть убит…
Капитан между тем подал нам пистолеты, и я встал на углу площадки, крепко упершись левой ногою в камень и наклонясь немного наперед, чтобы в случае легкой раны не опрокинуться назад.
Грушницкий стал против меня и по данному знаку начал поднимать пистолет. Колени его дрожали. Но самолюбие его и слабость характера в нем восторжествовали — он целил мне прямо в лоб.
Неизъяснимое бешенство закипело в груди моей.
Вдруг он опустил дуло пистолета и, побледнев как полотно, повернулся к своему секунданту.
— Не могу, — сказал он глухим голосом.
— Трус! — отвечал капитан.
Выстрел раздался. Пуля оцарапала мне колено. Я невольно сделал несколько шагов вперед, чтоб поскорей удалиться от края.
Во мне все кипело — и досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся при мысли, что этот человек, столько мной любимый, хотел меня убить как собаку, ибо раненный в ногу немного сильнее, я бы непременно свалился с утеса.
Я несколько минут смотрел ему пристально в лицо, стараясь заметить хоть легкий след раскаяния. Но мне показалось, что он удерживал улыбку.
— Вы не отказываетесь от своей клеветы? Не просите у меня прощения?.. Подумайте хорошенько: не говорит ли вам чего-нибудь совесть? — я почти умолял его не вынуждать меня делать то, что я сейчас был сделать обязан.
Но тщетны усилия, и тогда я произнес громко и внятно, как произносят смертный приговор:
— Доктор, эти господа, вероятно, второпях, забыли положить пулю в мой пистолет: прошу вас зарядить его снова, — и хорошенько!
Грушницкий стоял, опустив голову на грудь, смущенный и мрачный.
— Оставь их! — сказал он капитану, который хотел вырвать пистолет мой из рук доктора — Ведь ты сам знаешь, что они правы.
Между тем доктор зарядил пистолет и подал мне. Увидев это, капитан плюнул и топнул ногой.
— Грушницкий! — в волнении воскликнул я, не в силах скрыть дрожи в голосе, — еще есть время, откажись от своей клеветы, и я прощу тебе все. Вспомни — мы были когда-то друзьями…
Лицо у него вспыхнуло, глаза засверкали.
— Стреляйте! — отвечал он, — я себя презираю, а вас ненавижу. Если вы меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за угла. Нам на земле вдвоем нет места…
И я выстрелил…
В воздух.
Когда дым рассеялся, Грушницкий все еще стоял на самом краю обрыва, фигура его выражала наивысшее напряжение, руки сжаты в кулаки, хмурое лицо белее мела, глаза опущены. Он весь внутренне подобрался, подготовившись к смерти.
Я должен был возненавидеть его после всего того, что случилось — но не смог себя заставить даже его разлюбить. Если бы это было возможно, я полюбил бы его еще сильнее в тот самый миг, когда он открыл глаза и посмотрел на меня — с невыразимо мучительным чувством.
Я же глядел на него, зная, что вижу в последний раз — теперь я должен был с ним проститься.
— Грушницкий, клянусь… здесь и сейчас — при свидетелях — сегодня я уеду. Ты можешь не утруждать себя попытками моего убийства — мы не встретимся с тобой боле. Прощай, — я отбросил прочь пистолет, который с глухим звуком упал в траву, и пошел прочь вниз по тропе.