Печальное очарование вещей

NC-17
В процессе
60
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 50 страниц, 23 850 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
60 Нравится 17 Отзывы 11 В сборник

VII

Настройки
      Сожаление подчас возможно ощутить сразу после того, как был совершен поступок. Оно также имеет свойство приходить множество времени спустя и оставаться тромбом, не пропуская ничего, кроме ярости и раскаяния, — как накладывается жгут на рану, сдавливая ее и препятствуя крови, хлынущей наружу. Но Тойя, положительно, сожалел постоянно, каждодневно, поминутно — еще даже не успев ничего особого предпринять. Он предчувствовал его, просыпаясь, когда прогонял ночные видения, медоточивую эту, сплошную гадость, породившуюся воспаленным мозгом его, и также с ним — с сожалением — проваливался в новые кошмары, когда усталость брала верх над ослабленным, усталым рассудком. Проваливался, тем не менее, добровольно: в последний момент можно было различить облегчение, пусть и подтравленное неустойчивыми намеками на совесть. Сожалеть приходилось, когда смотрел на нее и когда думал о ней: в какой-то момент стало совсем очевидно, к какой развязке подойдет их история, стоит ему позволить себе поступить неосторожно, — так что уж не посмотришь на все без этого сожаления. Внутренне коварство, развратившееся таки за много лет, дало согласие и одобрило предварительно, за долго до свершившегося. И, в конечном итоге, он только подтвердил, каким законченным подлецом являлся, протолкнув в девичий рот свой язык.       Если бы только спросить у кого-нибудь тоже плохого, то, вполне вероятно, его бы не поняли вовсе. Зачем злодею моральные устои? Ажно пусть некоторые и были ему свойственны, то никто бы не осудил Даби сильнее, чем уже. Начто ему сокрушаться, почему ломать себя из раза в раз, когда все уже и без того сожжено дотла и развалено? Другим окружающим давно ясно — он виновен, он часть преступления, он сам — преступление. Одной провинностью больше или меньше — теперь и вовсе безразлично. Сколько таких за его душой?       Он не чувствовал никакого сопротивления от нее, и это только крепче убеждало его в собственной неправоте. Он думал, ему казалось — он слышит ее мысли. Громкие и резкие. Искрометные молнии-импульсы, бичом просекающие ей голову. Наверное, от таких мыслей могло быть натурально больно. Вопиющие, клокочущие, со всей стремительностью метавшиеся в черепной коробке, они наверняка все ниже, глубже его закапывали в ее глазах. Никогда уже и не отбелиться ему перед ней. Даби был уверен — приемыш дрожит от страха перед ним.       Потому целовал он ее также — с сожалением. Предвидя, что вот-вот ему следует от нее оторваться. Решительно это чувство мешало ему быть счастливым в единственно представившийся момент. И потому он еще неистовей кусался и сильнее ее сжимал в руках, совсем как-то кровожадно: ему хотелось услышать, как хрустят ее кости — а вместе с тем и содрать с себя лицо — те его скромные остатки. Удерживая в пальцах ее локти, осязая проступавшие там круглые косточки, злодей вгрызался в мягкие губы, чтобы и места живого от них не оставить. Чтобы, податливые и не перечащие, они превратились в голую рану, в язву — чтобы та долго заживала у нее, чтобы Хоши видела, вспоминала, как она ей досталась, каждый новый раз всматриваясь в зеркало. Чтобы искала там в отражении заново его, заглядывающего со спины, поглощающего.       Дайте ему. Еще немного. Всего на несколько пустяковых моментов больше, ничего действительно не значащих для вселенной многновений — но за которое он бы готов был расплатиться каждым куском своего тела после суровой, жестокосердной линчи́.       Голова не болела. Не мутило. Впервые за столько лет. Вот оно. Рассудок — яснее, прозрачнее хрусталя. Даби легкий и невесомый, потерявший вдруг всю грузность угрюмой своей, долговязой фигуры — он здесь, врезаясь в горячий, мокрый рот. В теплоте дыхания, в близости тела. Это — он. Только вот так бы остаться в ней — и от всего остального можно было отказываться.       Не пришлось и штанов снимать, в кого-нибудь сливать вязкое все то, что с каждым разом приходилось отдирать от стенок души, соскабливать, чтобы вбивать затем с толчками во взмокшие от пота тела.       Едва он поместил большие ладони на талию, стискивая, впечатываясь, прочерчивая совершенные эти, втянутые дуги под ребрами — точно два мыса, как что-то застрекотало за порогом, затрещало, застукало. Он и не думал реагировать, пока воздух был в легких, пока Хоши еще не устала — он бы продолжил, он бы в этом поклялся! Но стук повторился — тихий совсем, правильный какой-то, выстроенный. Тщательный. Уши отличили в нем сигнал — длинный, короткий и далее, пока все не сложилось в щербатую, корявую подсказку. И в пятки ему точно вонзилось по шилу тогда. Так вычурно, как-то эпатажно даже — очевидно, хотели что-то передать при этом на Морзе, — стучать мог только один больной на голову человек.       Даби оторвался от нее, странно встрепенувшийся тогда. Выдохнул шумно, после со свистом вдохнул, вглядываясь в острый контур губ, мокрых от слюны. Припухших. С трещинками-прожилками. Мазнул тусклым взглядом — как в последний раз, опасаясь, когда еще сможет быть к ним в такой близости, — и вернул глаза к зеркалу. На него посмотрело его отражение — испуганное вдруг, остекленевшее, застывшее. Со странной примесью невыразимого во всех контурах своих. Показалось, сейчас возьмется вдруг трещинами и иссыплется. Даби прислушивался, не двигался. Чудилось, он слышит как шумит кровь в жилах — гудит, закипает, исполняется чистым, дистиллированным гневом. Сердце, наконец прорвавшись через непроглядные те тиски всех ущемлений, наслоенных на него как слюда, громко зашлось в груди. Закололо — как если бы поддели иглой, прорезало с треском грудь — и вот высеклось очередное откровение там. Каленным железом, которое тут же остудили, оно вросло в него, свернулось и осталось зудеть, свербеть запекшейся корочкой от раны, струпным припечатанным осколком. Страх за другого человека отличался от страха за себя самого. И он тем более впечатлил не готового к чему-то подобному Даби, чем сильнее образовалось внутри чувство равнодушия ко всему вокруг — оно зиждилось в нем как условный рефлекс и набывалось все яростнее с каждой новой страницей жизни.       Ему казалось, что он перестал бояться. Словно бы даже инстинкт самосохранения — давно истратился на все те несчетные безумства, какие допускал. Но теперь — почти впервые или, как минимум, спустя столько истекшего в пропасть времени — сделалось страшно. Простое комплексное чувство. Забытое, припыленное, родом из детства. За столько этих безнадежных совсем, апатичных, почти провальных лет. Хоши в объятиях ощущалась как бабочка, тоненькая, едва осязаемая. Прижав ее голову к груди, ее всю к себе, маленький этот стан, — он видел свои болезненные, измученные синие глаза. Лоснившийся в них лихорадочный блеск раскалялся — набирался теперь агрессией, целым морем ее, вместно лужи минутной слабости. Эмоция эта почти понравилась, отрезвившая. Охладившая. Думать стало легче, мысли выстроились в цепочку, в якорь, складываясь в план.       Это был Томура. Он хотел зайти в гости.       Проблему можно было обрисовать всего несколькими штрихами — этот больной ублюдок не знал, что Даби живет не один. Не должен был узнать и теперь.       Злодей все еще держал Хоши за затылок, мягко надавливая, ощущая исходившую оттуда теплоту. Слышался клубничный запах детского шампуня, исходивший от этой очаровательной головки. Самые мягкие волосы, самые отличные волосы — у нее. Пальцы, впутавшись в их густоту, словно и не хотели покидать ее — оставить бы руку так.       Вторая ладонь скользнула на девичье бедро, задирая школьную юбку. Смешное серое солнце будто бы приветливо поддалось ему, обласкало лучами-материей. Охватив под ягодицей, пальцы проскользили вдоль, с нажимом впиваясь, и приподняли ногу за колено, закидывая к себе на пояс. Ему решительно нравился контраст белых колгот с темной плотью его руки — было в нем что-то подлинно злодейское, угодствующее внутренней темноте, что она просачивалась иногда на ружу через взгляды и действия да проедала пятна на теле. И он почти обрадовался появлению Шигараки — теперь можно было оправдаться.       Подхватив Хоши под задницу, он к своему удивлению обнаружил, как явно добровольно, с каким-то наполненным энергией энтузиазмом обвили его торс две точеные, длинные девичьи ноги. Пришлось вновь вернуть глаза к ее лицу — убедиться в том, что он не придумал себе ничего такого — что одержимый странной болезнью мозг не выдал желаемое за действительное в который раз.       Обычно облачного совсем, наводенный белым цветом взор выглядел поплывшим и смазанным — как след масляной краски, как кильватер, как разбавленный по утру туман, зовущий и подстрекающий в нем заблудиться. Лукавая поволока, пленящая, будто мерцающая там вдали, словно отблескивала и, казалось, существовала там нарочно, умышленно, отражаясь от сероватых зрачков обманчивыми бликами. Они едва ощущались — как софистические солнечные зайчики, ускользающие, когда подходишь ближе к ним. Странно, как поминутно преследовавшие в детстве, совсем перестали появляться они во взрослой, запруженной тенью тоски жизни. И Даби был готов раствориться тут сейчас же — на атомы рассыпаться, иссякнуть, вытечь черным пятном, кляксой незначущей к ее ногам — пусть. В нескончаемой глубокой мгле стать протяжением, неосязаемым и просторным. Пустить ее в легкие, как сигаретный дым по обыкновению, и задохнуться.       Мужчина сглотнул это чувство, простонал с надломом, с хрипом, а оно стеклом вошло, застряло костью — и снова врезался в рот напротив, усаживая едва ощутимую в руках ношу на тумбу у его кровати. Его встретили неумело, нелепо захватывая его нижнюю губу. Влажным, горячим языком провели, оставили мокрый след — и он бы вырвал этот язык с корнем, если бы только она посмела вычудить теперь что-нибудь еще. Пускай не шевелится вовсе, если хочет остаться невредимой, маленькое бесстрашное проклятие! Торопясь, он скинул с себя куртку и белую кофту, отправляя следом черную майку. Одежда утянула с собой хранившееся тепло, но Даби, распаленный, все равно того не заметил.       Освободив штаны от ремня, он взял его в ладонь и вжикнул молнией на ширинке. На момент стало поразительно легче в собственном теле, болезненная пульсация растаяла, но тут же рассудок вновь как если бы истончился, превратился в плоскость, пустой холст — и во рту набралась слюна. — Сиди тут. Даже не дыши, ни звука не издвай. Поняла? — горячая ладонь его впилась в длинную шею, вцепилась в нее, сдавливая нарочно, несоизмеримо большая в сравнении с объемом ее горла.       Различив в спутанном помутнении своем подвердительный кивок, Даби двинулся к двери. Ступни ног приятно покалывало, а любое волнение теперь иссохло в нем, испарилось, и остался только надрыв внутри, степенно заполнявшийся адреналином — каждый шаг все тверже по прохладному полу.       Если этот ублюдок захочет зайти — он его убьет, Даби сознавалось это совсем убедительно. Внутри дозрело раздражение плотоядным цветком — и проросло жестким прищуром на лице. Не пустит ни за что полоумного на порог, ни на шаг ближе к тому, что сейчас уязвленным комком сжалось на тумбе для одежды, подогнув смешно пальцы на ногах.       Повернул замок — и тот клацнул с каким-то запозданием, глухо. Как обычно приходили новые мысли в тленную голову: щелчками, со скрежетом. Приоткрыл дверь — и тяжелая, она без скрипа открылась ровно на столько, чтобы ему хватило места просочиться через разверзнувшийся проем.       На входе в квартиру выростал силуэт.       Он как-то колыхнулся, точно пламя от свечи, и замер: — О... — закряхтело протяжное, улюлюкающее от странного как будто бы восторга, понимания. — Ты... — Я не один. — ладонь пополза в волосы, взъерошив их, ощетинив против зиявшего на пороге гостя.       Пришлось напрячь память, чтобы выудить оттуда, когда к нему последний раз наведывались вот так. Совсем не удивительно, что улова не оказалось с жалкой этой совсем попытки: никаких гостей никогда у него и не бывало, а Томура по странному стечению обстоятельств стал первым. Посетителя полагалось принять: законченным грубияном он не являлся, что бы Шигараки не сипел при первой их встрече. Этот псих заблудился не раз на его счет, и ему предстояло разубедить его еще парочку — для наглядности.       Даби стоял голый по пояс, с ремнем в руке и в приспущенных штанах с распахнутой в них ширинкой — чтобы не осталось сомнения в том, о чем говорил. Холодный воздух обгладывал разгоряченное тело. Как-то обособленно свирепо въедался в него, так что живот втянулся непроизвольно, мышцы дрогнули: пружинистые, крепкие, обугленные. И притененная тотчас уличными сумерками фигура его застыла мрачным, согбленным сгустком на фоне двери. С общной его темноты проявлялись только глаза — два сквозивших топазных осколка, будто бы застрявшие там, они хлестко вцепились в человека напротив. Спрятавшегося между тем в меховом капюшоне так, что в мир проскальзывала только ссохшаяся, безутешная усмешка. Больше в паху не пульсировало, отпустило наконец — одного взгляда на урода хватило для этого.       Мех куртки подсвечивался желтым светом фонаря, который Шигараки заслонил своей спиной; поблескивал, осветляя доступный участок чужого лица, и напоминал солнце в затмении. Плоские губы, очерченные морщинистой гармошкой унылости, поддеты были загадочной, глуповатой — невнятной этой улыбкой безумца. Вот оно — конечное состояние. Даби видел перед собою опустившегося под весом травмы несчастного и сознавал, что Томура — единственный, кто мог быть лишенным трезвости в уме сильнее, чем он сам. — Не хорошо игнорировать друзей. — заговорили странным шепотом, сипя, и рот шевелился при том так, словно сдерживал пробивающийся наружу смешок. Острые резцы впились в губу сбоку, сделав усмешку неприятнее, совсем ее искривив и придав некоторого укора ей. — Ну да. — кустисые черные брови съехались на переносице в ненатуральной задумчивости, несколько драматичной и какой-то забористой, едкой. Просачивающейся и заразной. — А ты давно мне в друзья записался? — Собрания пропускаешь... — положительно, вопрос посчитали риторическим, пропустили его мимо и шипели дальше — шипели как его радиоприемник, но разительно противнее. — Дела. — Эти-то? — чужое лицо кивнуло вперед, выползая из-под капюшона как отшельник из мушли, явственно намекая на то, что Даби оставил за прикрытой дверью — не полностью впрочем, пропускавшей робкую полоску света, что подсвечивала ему ненавязчиво бок. — Разные. — пожал плечами хозяин квартиры и с тем будто бы упал на дверной косяк, завел одну ногу за другую и скрестил на груди руки. — Приду на следующее, скорее всего. — фильтруя, Даби ни одного лишнего слова не обронил за этой представительной флегматичностью своей, каждое взвесил и отделил где нужно паузой: нарочно напомнил, что не стал бы никогда по первому его зову рисоваться перед ним и что дела его, какие бы ни были, Шигараки совсем не касались. Ни его, ни кучки отбросов, которую он c его владельцем собрали и обозвали Альянсом.       Томура выглянул из-под своего капюшона тогда, придерживая тот узловатыми пальцами, и как-то странно вперился в него немигающим своим, стеклянным взглядом, выбивающимся отчаянно из морщин-мешков. На лице вырезалось выражение, какое сложно было разложить на составляющие или что-нибудь с него понять: ни намерений, ни причин. Тойя не раз замечал, как действительно тяжело потому общаться с людьми, однажды потерявшими четкое представление о мире: непредсказуемые и нечитаемые, они со всем спектром своих смазанных эмоций являлись чем-то действительно непостижимым. Атмсофера была странной. Оба это чувствовали. Она отягощалась и хмурым ответным прищуром Даби. Два иступленных по-своему, взоры их искрились друг против друга — совсем при том молча, испытывая на прочность, общались: как бы отдельно от самих мужчин, на первобытном каком-то, древнем совсем языке. — Не позовешь на чай? — вкрадчиво нарушили тишину — вcкрыли ее, точно коробку канцелярским ножом. Вливая ушат воды с тем в электризировавшееся протяжение.       Диафрагма поднялась под тяжелым вдохом. Легко было сейчас поддаться пузырившейся внутри злости. Даби поджал губы, прицокнул, втягивая щеки в своей этой манере, и оглянулся, всматриваясь в открытое дверью пространство, ставшее чуть шире от сквозняка. Вместе с тем подстветилась и половина его тела: свет, льнущий из спальни в коридор, а оттуда выбивавшийся на улицу, разделил теперь его пополам. Чуть сгладил впечатление от чернеющей его тени, ястребом вклинивавшейся вперед. Затем он вновь повернул голову к Томуре, наклонился чуть к нему, уступающему в росте, не отнимая при том скрещенных над животом рук. — Не то чтобы время для чая. Но если захочешь зайти в другой раз, то черкани мне пару строчек заранее.       С ними надо было разговаривать только так — со всеми этими психами. Как будто бы обещая что-то наперед, если хотелось, чтобы они от тебя отвязались. Как с детьми. Даби знал это, выучил исключительно хорошо: Хоши после пожара в приюте и следовавших после него казусов мало походила на человека адекватного, взрослого и способного к мысли. Ажно чтобы заставить ее открыть рот для ложки с едой — нужно было исхитриться, наизнанку вывернуться. — О... ну, я понимаю... — Шигараки вновь на него посмотрел и выпустил ущербный какой-то очень, продолжительный смешок: плечи его запрыгали странно, сопровождая ту выбивавшуюся из горла пару охрипших, гудящих, втягивающих воздух звуков.       Он вскинул голову совсем, отодвинул пуще капюшон. Длинным пальцем провел по своей скуле, а затем аккурат постучал по ней им. Съеденный ноготь — от привычки справляться с зудящим нервозом — впивался в кожу, продавливая в ней ямку и отсчитывая то ли время, то ли отмирающее в Томуре здравомыслие: по песчинке, по крошке, по вспышке в тускнеющих глазах. — Тебе идет. — проговорил сипло, растягивая и без того широкую улыбку.       Это были его последние слова, прежде чем он развернулся, чтобы уйти: проскользить нелепой, сгорбленной фигурой своей по холлу, припорошенному местами снегом, и плавно спуститься с лестницы. Куртка на нем выглядела совсем необъемной, рук не было видно в рукавах с мехом, потому можно было следить только за ногами и их непонятной совсем походкой. Впрочем, Даби, нахмуренный сильнее прежнего, ничего не сообразивший с брошенного как бы невзначай комплимента, дальше не стал провожать его взглядом. Злодей закрыл дверь, не забыв повернуть при том вновь замок, — и вернулся с тем в теплоту своего жилища. В осветленный со спальной комнаты коридор — бледным этим сиянием, едва сизым и сводящим тревогу на нет — как будто бы сплошь объятым цветом ее глаз.       Он понимал, что Томура решил на этот раз не вмешиваться по доброй воле. Не приметил ничего подозрительного или просто посчитал лишним — Даби не мог сейчас точно определить. Быть может, Шигараки и вовсе решил таким образом послать намек, что был вполне осведомленным о его сожительнице — и что потому Даби лучше действительно не пропускать все те их скромные вечеринки в штаб-квартире. Его появление здесь в таком случае можно было справедливо посчитать самонадеянной, провакативной попыткой им, Даби, сманипулировать. Но он точно сознавал, что чертов псих вспыхнул бы синим пламенем куда быстрее, чем смог как-либо рыпнуться или даже ополчиться против него. Четкая, в нем давно проросла одна истина, самая прочная из всех других, в ней одной он никогда не сомневался: никто не мог предоставить угрозу для Хоши или причинить ей вред. Оставшись, очевидно, при том в живых. Как и Томура со своими и морщинистыми, неухоженными совсем руками-убийцами. Смотреть на него было тошно: он выглядел запущеннее, заброшеннее любого вокзального бродяги, бренно волочившего существование — точно кандалы на ногах. Зачумленные, такие люди словно бы инфецировали: несли наянливое что-то, цепляющееся за легкие вязью, скользким слоем, что его хотелось откашлять. И прежде чем вернуться к Хоши, что-то начать ей разъяснять, оправдывая свое поведение, ему захотелось помыть руки с мылом.       В зеркале в ванной на него вновь посмотрело его отражение. В целом — совершенно такое же, как обычно: с напускным спокойствием, каким он был покрыт точно флером и которое легко воспламеялось, как синтетика, обличая раскаленную, перенапряженную сердцевину, — стоило ему только разгневаться. Выражение которого стало почти привычкой. Только на его левой скуле, ниже от глаза всего лишь в дюйм, на живой все еще коже мерцали косметические блестки. Они прицепились к нему от Хоши — вымазался ими. Вымазался ею самой. — Ублюдок. — гаркнул злостно Даби, расстягивая ущербленную микропластиком плоть двумя пальцами и пытаясь соскребнуть тот ногтями.       Нескладная, угловатая мысль втиснулась к нему в мозг, как нестерпимое членистоногое насекомое: возможно, приемышу следовало переехать в общежитие. Так бы было безопаснее для нее самой. Шигараки бы там ее не достал. Не достал бы и сам Тойя.       Пахло грушой. Пена пузырилась на сливе и лопалась. А чистые ладони скрипели под водой, когда он зачерпнул ими воду и плеснул себе на лицо. Холодная, она прочертила челюсть, перенялась на шею и заструилась вниз по подтянутому торсу. Мужчина повторил так еще несколько раз, яростно растирая щеки, и скоро различил тихие шаги. — Я же сказал там сидеть. — Хоши появилась у входа в ванную, приобняла дверную раму и видела, как Даби вцепился руками в раковину.       Он словно уронил туда все свои подготовленные слова. И, согнувшись, искал теперь их, как ртутные шарики от треснувшего градусника, что разметались по керамической плоскости. Их токсичные пары витали в воздухе — Хоши чувствовала тоже, как бы догадываясь, что он собирается сказать. Пальцы у него побелели от натуги, а изуглившиеся запястия напряглись.       Малолетка помялась на пороге еще несколько протяжительных моментов, а затем ступила к нему за спину. Даби выровнялся тогда, выпрямляя согнутые локти и ища ее в зеркале. Он вновь нахмурился — приемыш старательно прятал свой взгляд, мельтешащий меж пятнами от зубной пасты, а затем встал совсем близко к нему. Злодей вновь ощутил от этого укол в груди: невыносимый, долго щемящий — как ввинчиваемая столярная струбцина. И хотел было обернуться к ней, встряхнуть ее, растормошить: стереть со смазливой физиономии осовелый, необычный ступор — но пояс щуплых верхних ее конечностей ловко обвился вокруг его талии, сомкнулся мягко, совсем легко. Липко приклеился к его голому туловищу. И он почувствовал, как прислонилось к нему под лопатками шелковое, совершенно нежное, бархатное почти: так ощущалась мягкость ее щеки. — Ты... Мог бы... Продолжить? — с паузами неестественными, неупруго тянущимися-рвущимися, как надоевшая жвачка. — Пожалуйста. Тойя.       Вспышками забрезжило тогда, точками-рябью, саднящими помехами под веками застрекотало. Подлинное имя, робко вот так слетевшее с ее уст, садануло где-то глубоко — в самом нутре, на неизведанном дне его. Словно бы припаяло что-то там, кровившее очень давно. По оголенному нерву полоснуло, обухом по затылку въехало — и поползло болезненным ознобом, дрожью дальше, скручиваясь в тугой улиточный панцирь. И со спины скользнуло к пояснице, устремилось в пах — бесконтрольно так, горячо.       Просила сама.       Он бы остановился, выдумал что-то про сложившиеся обстоятельства в виду пришедшего Шигараки: что ему нужно было, чтобы правдоподобно выглядеть перед ним, целовать ее — мягкую и уступчивую.       Он ей говорил. Не дышать говорил, не двигаться.             Даби почти придумал, что сказал бы, вглядываясь в мыльную пену, грушевым ароматизатором въедавшуюся в чувствительные ноздри, лопавшуюся с тихим треском. Как и его над собой контроль.       Сама. Сама пришла.       На хлипких петлях висевшая, последняя, ограничивающая хоть как-то, дверь с грохотом рухнула.       Белые щупленькие пальцы, сцепившиеся в замок у него на животе, едва-едва румянялись на суставах, совсем как-то персиково, бледно. Затрагивая невесомо полосатую дрожку из чуть въющихся посередине серых волос, что уходила в резинку его боксеров. Не боясь притрагивались к фиолетовым пятнам анемичные руки. Совсем больно укололо, пронеслось в одночасье в мозгу: он бы искусал эти пальцы, заставил бы их сжать простынь, прикрыть рот, глуша рвущиеся с него крики. Даби накрыл своими ладонями, горячими донельзя, ее ладони, взмокшие от волнения, и разъеденил их — не резко, как-то медлительно. Повернулся к ней, захватил наново симпатичное лицо. Впился в четко проступавшие углы нижней челюсти, подтвердил нажим большими пальцами на щеках. Задрал ее голову с тем повыше. Раскрасневшиеся непривычно, взявшиеся малиновым румянцем на скулах и переносице, открытые перед ним девичьи черты-контуры почти отсвечивали. Как и прорезавшаяся улыбка: аккуратная, с ямочкой на щеке и как-то неуверенно — не веряще — закрепленная.       Ее глаза, казалось, превратились в два перламутровых озерца, жидких и очень живых. Они лоснились на свету, и белое там перемежалось с щенячим тем, самозабвенным почти восторжением, на какое только одна Хоши и была способна. Вся она была так полна этим ощущением, что, казалось, сейчас же лопнет. Чувство это в избытке сочилось через знакомый взгляд, по которому он соскучился, — который не видел давно, потому что его испытно вперивали в пол всякий раз последние пару лет; тушили, как он тушил бычки от сигарет о подошвы.       Большим пальцем Даби надавил на нижнюю губу, чуть припухлую, и больно сжал, прощупывая ряд зубов, проталкиваясь за него. Погрузил его полностью ей в рот, крепко сдавливая острый подбородок, оттягивая вниз, проминая при том изнаночную сторону нижних резцов, длинно помещая его затем на упругости заупрямившегося языка. — Хорошая девочка. — уголок губ с железными скобами, что отнялись чуть от темно-лилового пятна кожи, растянулся в усмешке — в ласковой будто улыбке, что тут же одержимо съехала набок.       Он вскинул чуть снисходительный взгляд на то, что теперь видел: такая Хоши решительно нравилась больше, чем та, что молчаливо опускала глаза перед ним. Почти теплый, помутневший, глубокий, из-за растекшегося зрачка будто бы совсем черный — от него у Хоши подкосились колени. В груди оттепелью поместилась догадка, что Даби так никогда на нее не смотрел. А Тойя — да. От этого она совсем размякла.       Отличив странную перемену в ней — как будто девушке стоять стало совсем тяжело, — он удивленно подметил, что не помнил, чтобы его голос мог так страшно оседать и хрипеть.       Злодей заново подхватил ее, легкую — с ничего не значущим для него весом — и посадил на стиральную машину. Упер ладони по обе от девушки стороны, наклонился над ней, вмазался ногами меж ее ног, чуть разведенных, и своим лбом уперся в ее. В протяжении еще витало постылое амбре ненастоящей груши, — плодов, что источали бы его, попросту не существовало — когда его тепло обняли девичьи ноги, просто вот так скрестились за его спиной в щиколотках, бедрами прильнули к нему ближе.       Легкие сейчас — точно мехи в кузне, пышущие жаром, — показались двумя бесполезными, прохудившимися мешками. Дышать все равно нечем тут — только шампунем от ее волос да мылом. И слабым, ненавязчивым еще каким-то приятным запахом: ее личным, отбивающимся от лихорадящей жилки на шее. Прокусить бы там, ткнуться носом и застыть, втягивая ее через ноздри.       Видимо, от переизбытка переносимых впечатлений Хоши зажмурилась — и он понимал ее, сам был бы не прочь спрятаться вот так от в миг нахлынувшего, подтопившего паводком, сносящего все под собою чувства. Но Даби только вглядывался в дрожание век, следил, наблюдал за ним, помешанный, ощущая, как заполошно мечется сердце в груди. Почти больно: оно словно распухло и ощущалось теперь тяжелее и больше обыкновенного, не помещаясь в отведенном для него месте. Даби накрыл ее губы мягко — той мягкостью, на какую только мог быть способен человек, которым он являлся: с придавленным причмокиванием впечатался в нее, выбивая первый, хнычущий и сдавленный стон. Проталкиваясь, вклиниваясь языком, вымученно, почти со страданием промычал и сам. Сдвинул брови, осязая последовавшую улыбку через их сцепленные рты. Прорычал тогда, сжал зубы, и тело под ним едва вздрогнуло. Хоши развела ноги шире, выгнулась, и он тут же поспешил вцепиться в податливость бедер, проскользить под скрывающую их юбку, — и дернул девушку на себя, потирая о вставший член промежность. Ему нравилось так, не раздевшись еще. В этом было что-то: от свойственной его натуре нетерпеливости и от нетерпеливости животной. — Моя умничка. — прошептал он ей на ухо, снова толкаясь: коротко, но ощутимо, с какой-то почти злостью, что ее хотелось на размягченной Хоши же и согнать. Закапываясь вновь пальцами в волосы, оглаживая, скользя второй ладонью под кипенную рубашку. Прощупывая с тем узкую спину в испарине.       Хоши — она действительно была умницей. Безоговорчно. Она такая молодец, что пришла.       Сама.       Сама и виновата.
Примечания:
60 Нравится 17 Отзывы 11 В сборник