Старый черный поезд

Перевод
PG-13
Завершён
95
1
переводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
69 страниц, 24 157 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
95 Нравится 12 Отзывы 15 В сборник

1

Настройки
Примечания:
Старый, грохочущий поезд. Прошли месяцы с последнего раза, как он был в поезде, но вот он здесь, сидит на месте около окна и смотрит на бледное небо сквозь оконное стекло. В вагоне стоит запах восковой полироли и металла. На протяжении первой главы своего путешествия он ехал один, в уединении, на месте около окна; стояла нерушимая тишина, прерываемая лишь скрипом и скрежетом осей, а также звоном стекла, что содрогалось в своих рамах. Эта часть страны заброшена, плоска, как столешница, и протягивается в даль нескончаемого горизонта в оттенках серого и зеленого. Дома такой простор земли утешает: ты способен видеть на расстоянии многих миль с одной точки, находишься в самом центре мира, — но здесь это чувство кажется чем-то нереальным, вспоминается полузабытым сном. Поезд мал и достаточно быстро едет, но он чувствует себя незащищенным. Уязвимым. Он отпускает пристальный взгляд с бесшовного горизонта, на свои руки, сложенные на коленях. От бесшовного горизонта, его рассеянный взгляд переходит на руки, сложенные на коленях. Сейчас в поезде больше людей, но присутствие других не уменьшает плохого предчувствия, что устойчиво покушается на его разум, словно спиральный паразит. Оно возводится уже несколько месяцев, эта тревожность, это все сильнее затягивающееся в узел ощущение, что что-то не так, зудящее в самых глубинах мозга до того, что, бодрствуя, он рассеян и удручён, а ночью сон омрачается кошмарами, что не забываются к утру. Он видит смерть во тьме позади своих век. Матери, старые мужчины, дети. Они хватаются за его одежду своими вывернутыми руками и из их трескающихся ртов выходят ломанные слова, молитвы, что погрязают в гудящей тишине смерти, обвитой болезненным воздухом. Прошли месяцы, и он всё еще рассматривает свое лицо каждое утро в маленьком зеркале, которое тут вроде пойдет держит рядом с кроватью, выискивая намеки на инфекцию, сигнальные пожелтения белков глаз, трещины в уголках губ, что он с клиническим вниманием подмечал у многих других, и все еще бесплодно ожидает увидеть и у себя. Ему снятся и другие: люди, которых он знает из города, Стах, дети, его отец. Они умирают снова и снова, задыхаясь у его ног, тонут в собственной крови, и на следующий день он приветственно кивает им, проходя мимо. Нереальность снов не унимает боли. Данковский время от времени мелькает в уголках его глаз, наблюдая из тени ночи. Он всегда молчит, хоть и не единожды умирал, но он умирал не единожды с ножом в спине или оказывался помятым на улице, обнаруженным слишком поздно. В конце он всегда отступает назад, далеко в степь, его воротник поднят, а черная медицинская сумка покоится на боку, та, которую он видит за секунды до того, как проснется; и хоть он и зовет его, старается бежать ногами, отяжелевшими от мертвецов, Данковский никогда не оборачивается. После таких снов тревога всегда острее отзывается где-то в груди, и утром он ловит себя на том, что смотрит на перешёптывающуюся траву так, будто Данковский в любой момент может появиться на пустынной равнине. Конечно же, этого никогда не случается. Данковский давно ушел, и, без сомнений, никогда больше не вернется. Теперь ландшафт меняется, разрастаясь вверх своей серостью и подкрадываясь к небу, чтобы расцарапать его зданиями, возносящимися в небо выше самого возвышенного шпиля Города-на-Горхоне. Он и раньше путешествовал сюда, но пейзаж Столицы никогда не представлялся ему таким инопланетным. Он сосредотачивается на трещине на оконном стекле размером с волосок, прослеживая чистый раскол, чтобы избежать взгляда на стабильно сгущающийся за стеклом лес из бетона и кирпича. Он сужает свое восприятие, концентрируя внимание на трещине, на некомфортной скамье под ним, на теплой шероховатости своих ладоней, лежащих на коленях. Разбитое стекло, деревянные рейки, толстые мозоли. Запах восковой полироли. Металлический привкус на языке. Он даже не может ответить себе, почему находится здесь, но он тут, и с каждой минутой этот шаткий старый поезд уносит его дальше и дальше от того места, где он должен быть. Он практически мгновенно, нехарактерно импульсивно для себя, решился на поездку, так что теперь ему наверняка бы стоило сожалеть об этом. Впрочем, каким-то образом он не может заставить себя почувствовать что-либо, кроме слабого беспокойства, которое должно было уняться путешествием. Он бы хотел знать, чувствуют ли остальные жители города то же самое. Он предполагает, что кто-то должен: после Мора, после этой болезни и смерти… — Однако если и так, то все предпочитают обходить стороной разговоры о пережитых ужасах. Он чувствует себя очень одиноко. Спичка и Мишка всегда приносят утешение, но они дети, и, насколько бы взрослыми они ни были, он не может говорить с ними о вещах, что тяготят его мысли. Он нуждается в ком-то, кто сможет понять его, но нужда не находит ответа. Он допускает, что мог бы поговорить с Кларой; но что-то в ней — ее улыбка, которая так и говорит, что она точно знает наперед его слова еще до того, как он только подумает сказать их, ее напевный голос, древние слова, исходящие из уст ребенка — никогда не позволит ему чувствовать себя полностью свободным в ее компании. И Данковский— —стоит перед ним на тонкой траве, наблюдая. Это степь, безусловно, нескончаемая степь, и он избегает смотреть на Данковского, отдавая большее предпочтение горизонту; взгляд пробегает по округе в поисках ориентира — но здесь пусто. Тогда они, должно быть, глубоко в степи. — Ты все ближе и ближе — говорит Данковский, наконец встречая его взгляд. — Так и знал, что не сможешь иначе. Нечто в его интонации раздражает, даже если голос другого мужчины почти безэмоционален. Это напоминает ему первую встречу с Бакалавром, чья аура высокомерного самоуверенного человека окрашивала едва ли не каждое сказанное слово, а пижонская одежда и волосы оставались опрятными и свободными от грязи, пота или крови. Он смотрел на Данковского через призму медицинского опыта и помнит смутное беспокойство, которое он чувствовал в то время — хоть и знал, конечно же, что у него нет ни времени, ни сил, которые мог бы уделить Бакалавру. Будто у него были время и силы, чтобы уделить их себе. — Да, я уже еду… — вскоре отвечает он. — но точно не сюда. Он жестом абстрактной руки указал на луга вокруг них. — Сюда, в некотором смысле, — говорит Данковский. — Переставай говорить загадками. Данковский пожимает плечами. Этот жест ему не подходит. Впервые он замечает бледность кожи, синяки под глазами темнее тех, что были на двенадцатый день. Внушительное пальто лишь немного скрывает почти скелетную худобу его тела. — Выглядишь дерьмово, ойнон, — говорит он, ненадолго забыв о своем раздражении. Призрак улыбки согревает изможденное лицо Данковского. — Maior e longinquo reverentia. Ах, снова оно. — Может, ты надеялся, что в моих снах ты все же менее походишь на ходячего мертвеца, но здесь… — Я не в самом деле здесь, — говорит Данковский. Совсем внезапно он выглядит так, словно больше не может выносить усталость — Я не могу больше оставаться. И ты также должен проснуться — это твоя остановка. — Постой, — окликнул он, не имея ни малейшего понятия, что собирается сказать. Он знает, что сейчас Данковский снова уйдет, затеряется в степи, и он будет не в силах остановить его, но он цепляется за первые в эти месяцы несколько минут, в которых он не чувствовал себя одиноким. — Проснись, Бурах —, говорит Данковский. Он уже отвернулся, его черноволосая макушка приближается к горизонту, становясь все меньше и меньше, в то время как он отходит в даль, проглоченный землей, и темнотой, и грохочущим звуком, что затопил все вокруг, звон металла и стекла, холодная древесина, запах восковой полироли. Он открывает глаза. Поезд остановился. Люди вокруг толкаются вдоль прохода, держа сумки с чемоданами и торопясь выйти на заполненную платформу. Со всех сторон мелькают очертания зданий, что толпятся у далекого неба, а сотни одинаковых окон ловят водянистый свет солнца — он повисает, крошечный и бледный, в городском дыму. Столица пахнет давно забытым воспоминанием, выхлопами машин, и он вдыхает этот запах и пробует каждый цвет. «Проснись, Бурах», — сказал он себе. Артемий поднимает сумку, сходит с поезда и позволяет городу проглотить его целиком.

***

В прошлый раз он днями привыкал к какофонии шума, запахов и ощущений, что окружали столицу и совсем немного изменились с тех пор. Он был рожден в теплой земле, в тихо шелестящей траве и сухой почве; среди низких зданий, темнеющих у земли, в тихом уединении города, что приютился глубоко в ее груди. Годами он не встречал новых лиц – знал лишь те, что и прежде, ничего не видел кроме того, что видел раньше, и все то время запах твири и савьюра витал в воздухе, словно невесомый туман, и заполнял его легкие с каждым вздохом. Степь была ласковой, лелеющей. Она вскармливала, нежила и оберегала его, пока он не стал старше для того, чтобы увидеть весь ужас, кровопролитие и сожженные тела, пронизанные чумой и разбросанные по улице, словно опавшие листья. Столица кажется другим миром. Она холодная, словно мерзлое железо, и пронизывающая, а здания из суровых плоскостей камня и металла возвышаются над ней в головокружительном соответствии, врезаясь своими корнями в нежную плоть земли и пробираясь до ее мозга костей. Она так далеко внизу, что он едва ли может чувствовать ее, раздавленную под милями стали и бетона, и он внезапно ненавидит себя за то, что едет сюда, так далеко, ради такого малого. В этом месте он облегчения не найдет. Артемий останавливается на углу тихой дороги и облокачивается на стену, наблюдая за людьми и машинами, что проплывают мимо, и перехватывает сумку более надежно. У него есть смутная идея в голове — найти какое-нибудь место, где он сможет остановиться на ночь, а утром сесть на первый же поезд домой, но пока ему остается лишь ждать и наблюдать. После двух недель, когда время было его самым ценным ресурсом, он все еще привыкает к его наличию. Он внезапно понимает, пока смотрит на жителей столицы, спешащих мимо в разной степени нетерпения, насколько неуместно он сейчас смотрится в своей привычной одежде. Он помнит, насколько странно Данковский выглядел поначалу — или же насколько странно Данковский выглядел всегда — в своем длинном пальто из змеиной кожи, с педантично завязанным шейным платком и шелковым жилетом; но, оглядываясь вокруг, это он — тот, кто торчит бельмом на глазу среди этой модной толпы, тогда как Данковский слился бы с ней, как яркая птица в стае. Он задаётся вопросом, носил ли Данковский брошь на шее, чтобы соответствовать одному из столичных стилей, или же дело было в другом. Он никогда не спрашивал. Он понимает, что скучает по нему. Совсем внезапно, неожиданно, пока стоит в стороне от этих безликих людей с их собственными жизнями, работами и семьями, так далеко от дома в этом холодном и лишенном любви городе. Он даже и не уверен, почему: в конце концов, они знают друг друга только неделю и как минимум половину от тех дней, когда он ничего не получал от общения с маленьким напыщенным мужчиной кроме отчетливого чувства неприязни. Однако были моменты — особенно позже — когда из-под твердой оболочки отвращения и недоверия возникало.. нечто иное. Маска высокомерного человека из столицы разбилась на осколки, когда они сидели вечером одни в комнате Данковского: Артемий на кровати, бакалавр за своим столом, заваленным бумагами, — обсуждая связь между телом и разумом до самого раннего утра, когда лишь истощение смогло бы положить конец их всевозрастающему пылкому спору. Вскоре Данковский по неизбежному обыкновению начал расхаживать туда-сюда, жестикулировать бледными тонкими руками; рукава небрежно закатывались к локтю, пока он доказывал существование бессмертной души, что лишь покидает тело в момент смерти. Артемий часто замечал в себе, что противостоит точке зрения Данковского без всякой на то причины, кроме как ради удовольствия от наблюдения за тем, как бакалавр доводит себя до безумного воодушевления, летая по комнате так, словно держится на волоске; заразителен в своем стремлении обсудить его работу и многообразные амбиции. Именно в такие ночи Артемий, бывало, засыпал на месте и через несколько часов просыпался, уткнувшись лицом в подушку Данковского, ощущая на спине теплую тяжесть. Обычно бакалавр не касался его, когда бодрствовал — более того, он избегал физического контакта в любых ситуациях — но в те тихие, усмирённые полудремой утра, он обычно сидел на краю кровати, на стороне Артемия, невесомо задевая коленом его ногу, пока они оба морально готовились к предстоящему дню. А затем зажигался свет, разворачивалась сцена, и Данковский надевал свою маску. Однако же, даже когда он смотрел издалека, как Данковский с каждым днем все менее и менее походил на бакалавра и казался все более отчаявшимся, испуганным и измученным, он не избегал его компании. Часто случалось, что он яро разыскивал его и Данковский язвил, и ворчал, и кидал враждебный взгляд поблескивающих глаз, окруженных тенями, до тех пор, пока не выматывал себя, и они сидели в тишине, разделяя тяжесть на своих плечах. Теперь он даже не может сделать вид, словно спустя столько времени он не приехал в этот богом забытый город с нелепой надеждой на то, что смог бы найти здесь Данковского; каким-то образом смог бы наткнуться на него, столкнуться с ним, идя по улице, мельком уловить его пальто, пока он покидает свою лабораторию, окруженный восхищенными друзьями и коллегами. Нет сомнений в том, что жизнь, которую он здесь ведет, намного прекрасней и слаще, чем она была на момент его ухода. Нет сомнений и в том, что он уже забыл о городе и о чуме, тот, кто так спешил уйти, что даже не задержался, чтобы попрощаться, прежде чем сесть на первый же поезд в цивилизацию к по-настоящему культурным и образованным людям, что были для него не настолько далеко внизу, чтобы он мог стряхнуть их с носка ботинка. Он не может сделать вид, словно не сердится. Он наивно надеялся, что Данковский изменился. Тогда, пожалуй, это не гнев, а стыд. Солнце клонится к закату, молочно-желтый цвет сгущается до жжено-оранжевого, и тени растягиваются вдоль асфальта. Артемий отталкивается от стены и отправляется брести по улице, не поднимая головы, чтобы избежать взгляда на лица, что проносятся мимо, и поглядывая время от времени на вывески в надежде найти место на ночь. Уже холодает, и он сожалеет, что находится на улице так долго: его руки окоченели и застыли ледышками, а ступни в ботинках сводит от мороза. Город вокруг него гудит и грохочет. Он слышит, не слыша. Солнце уже успело покрыться кровавым багрянцем, как он находит кое-что многообещающее: своего рода бар, довольно обшарпанный и немного обтрепанный по углам, но достаточно приветливый и, согласно блеклой бумажке, прикрепленной к двери, предлагает комнаты. Он немного колеблется у порога, пристально смотря на трещину в одном из запотевших окон; от дыхания запотевает стекло. На одном из верхних этажей горит свет. Жестяные ноты музыки спускаются, приглушенные стенами — некий изящный номер с перебором саксофона и недостатком чего-либо еще. Тени трепещут на шторах. Холод кусает, и он входит внутрь. Внутри почти никого нет. Липкий пол покрыт ковром неопределенного цвета, а несколько столов, что разбросаны вокруг, освещаются низко висящими лампочками с зелеными абажурами. В нос врезается резкий запах спирта и дыма сигарет, стены обклеены отслаивающимися постерами и старыми коллекциями; имена и слоганы, написанные еле-разборчивым почерком, взбираются вверх до низкого потолка. Бар выглядит оживлённее ближе к дальнему правому углу. Несколько мужчин сидят на стульях, смакуя свою выпивку и разговаривая низкими голосами. Артемий делает шаг вперед, и, крайне внезапно, вот и он. Вот же, сидит за одним из затененных столов в углу, поникнув; он упирается локтями в стол, придерживая голову руками. На столе стоит полупустой стакан, а рядом с ним лежит открытая пачка сигарет. Это он. Безусловно, это он. Бурах бы узнал его где угодно, так вот он, в этом захудалом баре, сидит в темноте, в то время как звуки саксофона доносятся через потолок, а свет над головой мерцает и издает глухой гул. Артемий медленно подходит к нему, не отпуская взгляда со сгорбившейся фигуры, с трудом пытаясь не моргать, чтобы тот не исчез в тени. Он даже одет в то же пальто, руки в тех же перчатках. Так, будто он, вернувшись в Город-на-Горхоне после всего, что случилось, заходит в паб Стаматиных и находит его наполовину без сознания со спиртным на столе, но трезвым в кишащей призраками мыслей пустоте его глаз . Он останавливается рядом, уставившись на него на секунду-другую, пытаясь подобрать слова.Тот сидит неподвижно с того момента, как Артемий впервые увидел его. Вероятно, он мог задремать. Наконец, говорит: — Данковский? Фигура двигается. Руки в перчатках выпутываются из черных волос, и Бакалавр поднимает голову, чтобы посмотреть Артемию в лицо. — О. Здравствуй, Бурах. Он сонно проводит рукой вниз по лицу, щурясь на тусклый свет от подвешенной лампы. Другая рука обратно вплетается в волосы, и он роняет свою голову на нее, уставившись отсутствующим взглядом на стол. Артемий не уверен в том, какую реакцию он ожидал, но это явно не она. — Я смотрю, ты не удивлен нашей встрече, — говорит он. Краем глаза он заметил мужчин около барной стойки, что повернули головы, посматривая на них. Данковский морщит лоб под рукой, и его голос немного невнятен, когда он говорит: — Что за странное заявление, было бы чему удивляться. Артемий все больше чувствует недоумение и замешательство, но до того, как он снова смог что-то сказать, Данковский проворчал: — Садись уже. Перестань топтаться. Он садится. Мужчины у барной стойки повернулись обратно к своей выпивке, но он видит, как те продолжают кидать на них косые взгляды. Кажется, Данковский не спешит начинать диалог. Он поднял полупустой стакан, медленно лакая и глядя вниз на прозрачную жидкость полуприкрытыми глазами. Он выглядит, как замечает Артемий, даже тоньше и белее, чем во сне: волосы слипшиеся и растрепанные, губы бледные и потрескавшиеся, а обнаженная полоска кожи между перчаткой и пальто открывает вид на бугорок кости на запястье, что остро выступает через прозрачную кожу. — Что ты здесь делаешь? — наконец, спрашивает он. Это единственная вещь, что вертится у него на уме. Данковский отрывает голову от руки еще раз, чтобы смерить его неодобряюще-хмурым взглядом. Настолько знакомым, что Артемий чувствует, как на сердце сразу становится легче. — В этот вечер ты полон бессмысленных комментариев, Бурах. Я всегда здесь. — И как я должен был это узнать, если не видел тебя несколько месяцев? Данковский смеряет его скептичным взглядом, а затем закатывает глаза, поднося стакан к губам. — И они считают меня сумасшедшим. — Да? — Я не знаю, что на тебя нашло, — отрезает Данковский; раздражение начинает окрашивать его голос, все еще немного невнятный от выпитого. — Ты никогда не бываешь таким педантичным. — Данковский, — четко говорит Артемий. — Я не знаю, с кем ты меня перепутал, но мы не виделись со времен песчанки. Я Артемий Бурах, ты помнишь? С Города-на-Горхоне? — Конечно я знаю, кто ты, — говорит Данковский в нетерпении. — Ты, черт возьми, никак не оставишь меня в покое. Я был совершенно счастлив, мотаясь по барам в одиночестве, пока ты не начал показываться, вечно мозоля мне глаза. Моя дружелюбная соседствующая галлюцинация. Что ж, Бурах, этим вечером тебе придется преследовать кого-то другого, потому что, боюсь, я совершенно не в настроении. Артемий некоторое время обдумывает его слова, смотря на опущенную голову Данковского, рука которого все еще сжимает потеющий стакан, прежде, чем он снова смог ответить. — Я не галлюцинация, ойнон. — Конечно, — сухо отвечает Данковский. — Тебе стоит попробовать быть более убедительным, чтобы я поверил, Бурах. Артемий дотягивается до стакана и вырывает его из рук, переставляя его на соседний столик вне зоны досягаемости Данковского. — Обещаю тебе, я не галлюцинация. Данковский не сводит глаз с места, где стоял стакан, затем переводит взгляд на руки Артемия, сложенные перед ним на столе. — Это странно, — он говорит мягко. — До этого ты никогда не был материальным. Он протягивает руку — слегка дрожащую, трудно сказать почему: от алкоголя или чего-то еще — и очень аккуратно накрывает ей руку Артемия. Кожа перчаток потрескавшаяся и холодная на ощупь. Он может почувствовать дрожь пальцев Данковского на своих костяшках. — Ты правда здесь, — говорит он. — Ты правда здесь. — Я здесь. Некоторое время они сидят в тишине, рука Данковского все еще покоится на сложенных руках Артемия, глаза пробегают по его лицу, телу, одежде, выискивая изменения, новые линии, разрывы и прорехи. Артемий делает то же самое, но искать нечего. Данковский выглядит в точности как во время Чумы. В конце концов, Данковский убирает руку и, кажется, старается успокоить себя, пошевелив пальцами в перчатках и неуверенно проведя ими по волосам. Он задерживает взгляд на кружке за плечом Артемия. — Я могу взять его обратно? — Ты уже пьян. — Я не пьян, — говорит Данковский, устремляя на него слегка расфокусированный взгляд. — Во всяком случае, не пьян достаточно. — Ты пьян далеко предостаточно , — говорит Артемий. — Боюсь, и стакана не удержишь. Пьянчужка. — Отвали. — Ох, прости, я забыл, что ты сказал мне преследовать кого-либо другого. Я оставлю тебя хандрить дальше, хорошо? — Я торчал здесь в одиночестве уже достаточно долго, — его рука делает прерывистое движение по столу. — Я не возражаю хандрить в компании ради разнообразия. Если тебе— если тебе больше некуда идти — оставайся. — Этим вечером — нет, — Артемий чувствует, как уголки его рта поднимаются вверх в улыбке. — Однако я не извинюсь за то, что назвал тебя пьянчужкой. Губы Данковского кривятся, и он издает смешок. Он улыбается, отчего глаза радостно прищуриваются, и Артемий неожиданно оказывается поражен тем, как по-другому он выглядит, такой теплый и мягкий, когда его лицо не натянуто отвращением, гневом или страхом; и, раз так, насколько же грустно осознавать, что это первая настоящая улыбка, которую он увидел на лице Данковского. Что до этого никогда не было причин улыбнуться. — Так что ж, Бурах, — говорит Данковский, прерывая мрачный ход мыслей Артемия. — Что ты делал с того момента, как—, — он колеблется, не решаясь договорить, и Артемий быстро отвечает, чтобы заполнить тишину. — Что и ожидалось, полагаю. Нужно было расставить всё по местам. Сейчас в городе всё иначе. Мне всегда найдётся дело. — И она еще встречается? Нет новых вспышек? — Ничего. И если и есть, у нас всё ещё имеется лекарство. Данковский рассеянно кивает головой, выбивая пальцами слабый ритм по столу. — Это хорошо. Я рад это слышать. Артемий смотрит на него некоторое время, на линию его челюсти, прямой нос, линии, что высечены по обе стороны его рта. Он видел это лицо бесчисленное множество раз за последние месяцы, и сейчас он наконец видит его открытыми глазами. Тугой узел боли под ребрами, ненадолго забытый, внезапно затягивается. — Почему ты ушёл? Он не хотел этого говорить. Слова вырвались сами по себе, будто бы симптомом боли в груди. Данковский повернул голову, чтобы посмотреть на него. Его глаза, темные и исследующие, пристально смотрят в глаза Артемия из-под нахмуренных бровей, и есть в этом что-то болезненное, отчего у Артемия перехватывает дыхание. Данковский отводит взгляд, уставившись на поцарапанный стол. — Давай поговорим об этом в другой раз. — Ты не попрощался, — говорит Артемий. Стук сердца в груди отдается болью. — Мишка видела, как ты шел к станции. Я пойму, если ты хотел пространства, но— — В другой раз, Бурах, — перебивает Данковский и снова встречает глаза Артемия. Боль внутри обостряется, когда лицо напротив тускнеет в истощении. Тот и близко не выглядит настолько пьяным, насколько Артемий предполагал. — Пожалуйста. Некоторое время Артемий ничего не говорит. Он внезапно чувствует утомленность добравшуюся до костей, тяжесть, осушающую усталость, что заставляет его голову плыть, а лицо Данковского размываться и снова фокусироваться в его глазах в тусклом желтом свете. — Ладно, — наконец отвечает он. Слова падают камнями с его губ. — Ладно. В другой раз. Данковский кивает с явным облегчением, и они снова впадают в тишину. В ней не совсем уютно, но она куда лучше всего, что Артемию доводилось испытывать в течение долгого времени. — Эй, у вас есть зажигалка? Голос застигает их обоих врасплох; Артемий может это предположить по тому, как Данковский вздрагивает, а его безжизненная рука резко притягивается к его телу. Мужчина, задержавшийся около их стола, небритый и пошатывающийся. Он держит незажжённую сигарету между губ. Артемий только открыл свой рот, чтобы ответить, как один из мужчин выкрикнул: «Нет смысла спрашивать его, братан. Он долбаный псих, отвечаю». Данковский привстает со стула, кидая свирепый взгляд через бар на выкрикнувшего мужчину, опираясь обеими руками на стол, словно приготовившись к драке. Артемий чувствует себя немного пристыженным за то, что назвал его пьянчужкой: его ярость впечатляет своей трезвостью. — Оставь это, — говорит он прежде, чем Данковский успевает кинуться на них через стол. — Давай просто уйдем. Мужчина около их стола пожимает плечами и разворачивается, шаркая назад. Его напивающаяся компания фыркает и возвращается к стаканам, качая головой. Артемию, как и Дансковскому, приходится подавить в себе желание врезать ему кулаком. — Я так понимаю, это был один из тех, кто зовет тебя сумасшедшим? — спрашивает Бурах, как только они выходят на тротуар. Ветер жестокий и безжалостный, и он сутулится, чтобы прикрыть шею от сквозняка. Улицы все еще полнятся толпой, но уже не деловыми людьми, а ночными бродягами и завсегдатаями баров, и он может услышать музыку, пульсирующую от окон ряда домов вдоль дороги. — Он и все остальные в городе, — язвит Данковский. — Последнее время я посмешище. Мои старые коллеги даже не взглянут на меня. Они думают, что я поехавший. — Почему? Данковский уклончиво дергает головой, и они бок о бок начинают неспешно идти по улице под мигающим светом уличных фонарей. Теперь, когда они на открытом пространстве и стоят на одном уровне, он вспоминает о том, насколько Данковский маленький.Тот едва ли выше его плеч. — Все, что они знают, так это то, что я уехал в маленький город с исследовательскими целями, и когда вернулся, то был уже другим. Я едва ли могу им объяснить, что произошло. Никогда не говорил им о чуме. — Почему нет? — Они не поймут, — сказал Данковский решительно. — И я не буду утруждать себя попытками им что-либо объяснить. Артемий кивает. Он понимает боль, но даже не может себе представить это удушье от жизни рядом с людьми, что не только не могут понять весь ужас, творившийся в Городе, но даже не знают о произошедшем. Как Данковский может жить в этом суровом, враждебном городе для него загадка, как и множество вещей о нем. Даже в этом он вызывает любопытство. — Ты все еще проводишь исследования? — спрашивает Бурах, когда они сворачивают за угол к более тихой дороге. Здесь меньше магазинов и здания не такие широкие, а несколько огоньков мерцают из-за занавесок в ночной темноте. Данковский ухмыляется: — Едва ли. Что мне исследовать? Я все потерял. Мне еще повезло, что меня не казнили. Артемий понятия не имеет, что на это сказать. Кажется, Данковский об этом догадался, так как неохотно ответил: — Вряд ли это было…тактично. Извини. — Нет, продолжай, — говорит Артемий, забавляясь внезапной склонностью Бакалавра к вежливости. — Я бы с удовольствием послушал о твоей вероятной казни от рук государства. — Возможно, ты бы относился к этому более серьезно, если бы твоя голова лежала на плахе, — возражает Данковский, хоть он и звучит скорее подшучивающим, чем сердитым. —Но я бы предпочел веревку, если уточнять. Артемий вздрагивает: — Может, точность — не благо в этой ситуации? — Ох, да ладно, Бурах, — теперь Данковский определенно забавляется. — Ты что, говоришь, что тебе неприятно представлять меня, покачивающегося на эшафоте? Как трогательно. Артемий смеется. Он не может поверить, что это происходит на самом деле: Данковский рядом с ним, настолько непринужденный, насколько он только мог себе представить, худой и осунувшийся, пожалуй, но по крайней мере целый и исцеляющий одним своим присутствием. Так близко, что их руки почти соприкасаются. Уличный фонарь осветляет его опущенное вниз лицо до серого. Он, живой, ждал его в том же месте, где Артемий искал. — Не смотри так на меня, — говорит Данковский, — Я слышу, как ты думаешь. — Ох, так ты и аудиолог? — Заткнись. Ты знаешь, о чем я. Артемий улыбается. Пожалуй, он все-таки скучал не по самому мужчине, а по чистому удовольствию от поддразниваний того. — Я думал о том, что в этом городе сотни тысяч жителей, бесчисленное множество баров, улиц, на которые я мог завернуть, и все равно я нашел тебя не более чем через час после того, как прибыл сюда. Единственного на всю столицу человека, с которым мне хотелось встретиться. Данковский кидает на него хмурый взгляд. Но он скорее кажется растерянным, чем раздраженным. — Ты хотел встретиться со мной? — Что это за вопрос? — Тот, который я спрашиваю. Артемий замедляется, останавливаясь на темном тротуаре. Фонарь над ними создаёт серебристого цвета лужицу на асфальте под ногами, от треснувшей лампочки исходит тихий жалобный вой электричества. — Конечно я хотел увидеть тебя. Почему нет? Данковский также останавливается на несколько шагов впереди Артемия. Он выглядит непривычно сконфуженным. — Не думал, что так тебе нравлюсь. — Боже мой, Данковский. — Что? — теперь кажется, словно Данковский решил обороняться, подтягивая узкие плечи к ушам. — Я знаю, что все и каждый думают, что я безмозглый придурок, который не может читать знаки, если только не пихнуть их ему в лицо, но в твоём городе мне их пихали в глаза так неустанно, что я определенно уловил их посыл после второго дня, когда слышал «отвали» от каждого, с кем здоровался. Извини меня, если не принял за правило единственное исключение. — Они не ненавидели тебя; они лишь не понимали. И, честно, вряд ли ты сам давал им хотя бы шанс узнать тебя получше, ведь так? — Я пытался! — Данковский сжимает и разжимает кулаки, напрягается как сжатая пружина. Кажется, что его беспокоит фонарь: его голова всё дергается в сторону как будто в попытке заглушить жалобный вой, и морщинка выстраивается в тесноте его бровей. — Это не моя вина, что я не мог понять, что те имели в виду, когда все в половине случаев говорили со мной загадками. Артемий вдруг отчетливо осознаёт, что они обсуждают это посреди оживленной улицы, и что несколько прохожих бросают подозрительные взгляды в их направлении. Кажется, Данковский также это замечает. Его ярость оборачивается в нечто, более схожее с оскорбленностью, и он круто разворачивается на каблуках и снова продолжает идти. Артемий на мгновенье колеблется, а затем отправляется вслед за Данковским. Некоторое время между ними нерушимо держится тишина, тяжелая, острая и уже знакомая. Артемий краем глаза наблюдает за тем, как плечи Данковского постепенно опускаются; голова неуловимо клонится вниз. — Ты мне нравишься, — наконец говорит Артемий. — Я наслаждаюсь твоей компанией. У меня было несколько причин приехать в столицу, но одной из них была надежда на то, что я пересекусь с тобой. Я рад, что нашел тебя. Данковский некоторое время не отвечает. Усталость, которая словно приходит и уходит волнами, вновь остановилась на нем, и его голос тихий настолько, что почти не слышен, когда он, в конце концов, говорит: — И я. Они проходят остаток пути в тишине, но на этот раз более уютной. Артемию внезапно приходит на ум то, какой же странной парой они, должно быть, выглядят: большой, неповоротливый мужчина с одеждой в земле и траве, и другой, небольшого роста, нарядный и темноволосый, бредут плечо к плечу по ночному городу. Только когда они уже прошли полдюжины потемневших улиц, Данковский внезапно останавливается. Артемий, засмотревшись на полпути мимо здания на открытое окно с кружевными занавесками, трепещущими в холодном воздухе, чуть ли не сталкивается с ним; а затем думает, раскаиваясь, какими ужасными последствиями могла обернуться ему невнимательность, если бы он расплющил Данковского спустя час после их встречи. Данковский, к счастью, вроде бы не заметил его небольшой побег во временное двухмерное пространство. — Я забыл спросить, — говорит он. — Тебе есть, где остановиться на ночь? — Пока еще нет. Я собирался остановиться в баре, в котором тебя нашел, но… — он неопределенно обводит рукой улицу на улицу вокруг них. Данковский морщит нос: — Это зря. Те комнаты — не самый лучший вариант. Тебе бы стоило быть признательным, что я вытащил нас оттуда, Бурах. — Дай-ка угадаю, — говорит Артемий полу-серьезно. — Это туда они тебя сваливали, когда ты напивался в стельку? — Нет, обычно они просто оставляют меня на полу, — безэмоционально говорит Данковский. — В любом случае, я собирался предложить — если тебе нужно — у меня в квартире есть диван. Ты можешь переночевать там, если хочешь. Напускная беззаботность предложения не полностью скрывает завуалированную тревогу в его голосе; не скрывает и то, как Данковский решительно избегает взглянуть в глаза Артемия, пристально всматриваясь и возясь с перчатками. — Конечно, — говорит он, не упуская того, как глаза Данковского заметно смягчаются в облегчении. — На столько, на сколько ты не возражаешь. — Я бы не предложил, если б возражал, — говорит Данковский, возвращаясь на шаг ближе к Артемию, продолжая идти уже около него. — Моя квартира прямо здесь. Даже не подумал спросить тебя, пока не подвел нас прямо к двери. — Долго ты здесь живешь? — Несколько лет, — говорит Данковский. — Я только арендую. Я не так уж и купаюсь в деньгах, как ты мог подумать. Артемий украдкой пробегает взглядом по шелковому жилету, по булавке на шейном платке, по изысканному пальто. — Судя по твоей одежде, ты чертовски богаче, чем я когда-либо был. Данковский в нетерпении машет рукой, пока они преодолевают короткий пролет по ступенькам ко внутреннему коридору, длинному и тускло освещенному, с потёртым полом и голыми стенами. — Это все ради видимости. В силу моей профессии мне необходимо выглядеть уверенным, надежным; я едва ли могу проповедовать о вечной жизни, будучи в рабочем комбинезоне, не так ли? Никто бы не принимал меня всерьез. Я имею в виду, это теперь они не принимают меня всерьёз, — он встречается взглядом с Артемием. — Но они считались со мной. В прошлом. Данковский начал подниматься по лестнице, встроенной в стену, шагая по холодному камню рядом с металлическими перилами, уходящими в темные высоты жилого дома. На другом этаже тот же самый коридор, обшарпанные двери выстроены рядком вдоль стен. Полосы света разливаются по полу из-под нескольких дверей. Раздаются обрывки разговора и смеха, приглушенные кирпичами и штукатуркой. — Ты никогда не приглашал коллег к себе? — спрашивает Артемий, его глаза устремлены на спину Данковского. Он никогда не сможет понять это пальто. — Я едва ли один из тех, кто устраивает званные обеды, Бурах. Я не приглашал. — Ты пригласил меня. — Ты не коллега, — говорит Данковский, словно это сглаживает значение приглашения. — Я был, некоторое время. — Если ты собираешься быть педантичным, то можешь спать на полу. — Ну, пока что я не видел в каком состоянии твой диван; может быть, пол будет безопаснее. Они уже поднялись по ступенькам еще на пять пролетов, когда Данковский отклонился в один из коридоров, проходя мимо большинства дверей, пока они не остановились около одной в конце коридора. К двери прикреплена официальная бумага, кричащая жирным шрифтом. — Извещение об изъятии имущества? — говорит он, наклоняясь ближе. — У тебя изымают жилье? — Это было еще и до того, как я вернулся, — говорит Данковский, вставляя ключ в замок. — Стервятники. Я собирался его снять. Он толкает открытую дверь и ведет за собой внутрь, сбрасывая пальто. Артемий следует за ним, закрывая за собой дверь, а затем моргая вокруг на внезапную и практически абсолютную темноту. — Я зажгу свет, — голос Данковского раздается где-то слева. — Погоди. Артемий стоит около двери, слыша как Данковский роется в ящиках, скрип и шипение труб в стенах старого здания, далекий плач ребенка этажом выше. В квартире Данковского очень холодно. Он аккуратно ставит свои сумки вниз, около ног, и ждет, засунув руки под мышки. В конце концов, раздается треск, ярко вспыхивает пламя и лицо Данковского расцветает в темноте. Огонек трепещет и возрастает, а вместе с этим квартира плавится выплавливается из черноты, словно проявляясь на пленке. — Я перестал платить счета за электричество, — говорит Данковский. Он что-то делает с газовой лампой, разливая свет по всей комнате, регулируя и наблюдая за пламенем. Он бросает взгляд на ссутулившуюся фигуру Артемия. — И за отопление. Прости. — Пока у тебя есть одеяла, это не проблема, — говорит Артемий, топая ногами, чтобы немного восстановить кровообращение. — Однако должен сказать, что я рад, что ты никогда не приглашал своих коллег к себе, если так ты обращаешься со всеми. Какой же гостеприимный хозяин.. Данковский улыбается. Со светом, мерцающим снизу, это может выглядеть жутко: бледная улыбка выгравирована в воздухе — он, как-никак, достаточно белый, чтобы походить на призрака — но вместо этого улыбка просто выглядит успокаивающе. — Я бы попросил тебя снять ботинки, — говорит теперь Бакалавр. — Но не верю, что ты не получишь обморожения, так что, если хочешь, можешь их не снимать. Вот и диван. Это старообразная вещь, чистая и потертая; рядом с ней на столике стоит незажжённая лампа. Артемий садится. С появлением света от газовой лампы остальная часть квартиры высвобождается из темноты, очерчиваясь в рельефе. Она маленькая и спартанская, пол деревянный, стены обклеены выцветшими обоями, почти все поверхности скудные и ничем не загромождены. Крохотная кухня колеблется в тенях за пределами бассейна света, и дверь, как предполагает Артемий, которая, должно быть, ведет в спальню, установлена в стене напротив. В квартире нет никаких ковров, декораций, очень мало личных вещей вообще — за исключением большого и распухшего книжного шкафа за столом в углу. Там он может увидеть влияние Данковского так же четко, как если бы его имя было проштамповано на стене: книги по космологии, психологии, философии, тяжелые тома и журналы в бумажных переплетах — все благоговейно разложено на пыльных полках. Стол пустой, но сильно изношенный: мазки чернил и разводы от чашек с кофе грязнят его поверхность, и он может увидеть царапины на половицах там, где ножки стула, скорей всего, вырезали свой привычный путь, проходясь по полу вперед-назад. — Может, ты что-нибудь хочешь? — спрашивает Данковский. Он стоит на кухне, прислонившись бедром к столешнице. — Если ты голоден, я могу заглянуть в холодильник. Однако не питай больших надежд. — А я-то думал, что хозяин собирался позволить мне умереть с голоду так же, как и дать мне обморозить ноги, — говорит Артемий. — Вечно прошу слишком многого. — Очень смешно, — говорит Данковский, закатывая глаза. — Ты бы лучше был благодарен за то, что у меня все еще есть водоснабжение. Я также перестал за него платить, но, по некоторым причинам, его пока не отключили. Может, меня решили пожалеть. Он подходит к холодильнику и открывает его, ненадолго заглядывая внутрь, а затем быстро закрывает со слегка возмущенным выражением лица. — Должен заметить, что я уже долгое время не покупал еду. Не знаю, насколько что-то из этого просрочено. Артемий откидывается на подушки, наблюдая за Данковским через подлокотник. — Ты не покупал еду? Чем ты питаешься? Данковский пожимает плечами. Он начинает открывать шкафы, на ощупь выискивая что-нибудь внутри, потягиваясь вверх на носочках, чтобы достать до более высоких полок. Глаза Артемия следуют по выступающим костям на его запястьях; по острому выступу ключицы. Разговор переносится на не-сейчас. — У меня есть суп, — говорит Данковский через некоторое время, возникая из шкафа вместе с мятой банкой в руке. — Думаю, щавелевый. Не совсем то, к чему ты привык, но возможности ограничены. — Это отлично, — говорит Артемий, приподнимаясь и потирая глаза. Усталость начала прилично отяжелять его кости, так что ему приходиться сопротивляться соблазну заснуть на месте. — А ты ничего не хочешь? — Я не голоден, — Данковский уже занял себя у плиты, с треском открывая банку и выливая суп в кастрюлю. — Ты можешь поспать, если хочешь; я тебя разбужу, когда все будет готово. — Я в порядке. Поспал в поезде, — он вытягивает руки над головой и чувствует, как хрустят позвонки. — Плохая идея для моей спины. — Диван также может быть плохой идеей для твоей спины, — говорит Данковский, бросая оценивающий взгляд на то, как Артемий теснится на краю дивана. — Я забыл, что ты громадный. — В этом есть свои плюсы и минусы, — говорит Артемий, улыбаясь. — Я могу доставать до высоких полок, но не могу спать на обычных кроватях. Вот если бы я был таким же маленьким, как ты, то я бы спал калачиком в ящике стола, к примеру, или устроился бы в чьих-то карманах. Данковский фыркает, что могло быть как смехом, так и насмешкой. — Ты бы не захотел носить меня в своем кармане. Я пугаю маленьких детей. — Я думаю, что маленькие дети — это те, кого ты пугаешь меньше всего, ты бы так не сказал, Дядя Бакалавр? По-моему, это потому что ты такого же роста, как и они. Данковский угрожающе указывает на него деревянной ложкой: — Я готовлю тебе суп, Бурах. Артемий поднимает свои руки, сдаваясь, и обратно падает на диванные подушки, ухмыляясь в потолок. Вокруг плафона, словно пена из кружева, навита паутина; длинные нити образуют петли на креплении и свисают вниз в несвязных лохмотьях. Он недолго смотрит на нее: шелковые дуги ловят свет от газовой лампы, горя золотым, и серым, и вновь золотым, пока пламя взлетает и падает. Миска супа, приземляющаяся перед ним на низкий столик, заставляет его вздрогнуть. Данковский, поднимая бровь, кладет ложку рядом с ней и садится на другом конце дивана, симметрично устраивая свои все-еще-в-перчатках руки на коленях. — Я восхищался твоими паутинами, — говорит Артемий для ясности, поднимая миску к себе. — Это не комплимент. — Я рассчитывал его сделать, — честно отвечает Артемий, — Они красивые. — Только ты найдешь наслаждение в грязи и гнили, Бурах, — говорит Данковский, однако на его лице есть что-то, почти схожее с улыбкой. — Напоминает дом, не так ли? Артемий кидает на него взгляд через край миски. Улыбка исчезает с лица Данковского. — Я…Прошу прощения. Я не это имел в виду. Артемий ест свой суп. Его вкус непривычный, но не неприятный. — Славный суп, — говорит он, чтобы разрушить напряженное молчание. — Я его не готовил, — отвечает Данковский рассеянно. — Я купил его в далеком прошлом. Молчание возобновляется. Артемий медленно ест, чувствуя волнение с другого конца дивана, дожидаясь, когда Данковский заговорит; но тот молчит. В конце концов, когда миска чиста, он ставит ее обратно на стол и говорит, не поднимая глаз от своих рук: — Я знаю, что ты стараешься. Он чувствует, что Данковский вздрагивает, напрягаясь на месте, где он сидит. — Я все сомневался, сильно ли ты изменишься с нашей последней встречи; но теперь я вижу, как ты борешься с собой. Ты отличаешься от того, кем был, когда я впервые встретил тебя. Это хорошо. Он встречает глаза Данковского. Тот пристально смотрит на него, пальцы сжимают колени в брюках, старая боль пульсирует в свете от лампы. — Я не врал тогда, — тихо говорит Артемий. — Когда сказал тебе, что ты мне нравишься. Это так. Я скучал по тебе с того дня, как ты ушел, и не знаю почему ты думал, что я не буду скучать, потому что это было совсем не так. Я хочу, чтобы ты поверил мне, — говорит он, наклоняясь вперед и сжимая Данковского за плечо. Он чувствует кости под своей рукой, вздрагивание, но Данковский не отстраняется. — Я знаю, что ты стараешься, Даниил. Данковский делает глубокий вдох и выдох. Хрип из его легких четко слышен в пыльно-густой тишине холодной квартиры. — Ладно, — наконец говорит он. — Так и быть. Я тебе верю. Он быстро встает, отряхивая брюки, и забирает пустую посудину. Быстро проходит мимо дивана на кухню, и вскоре звук бегущей воды сопровождает грохот посуды — слишком громкая какофония для того, что вполне может быть ожидаемо для одной миски и ложки. Артемий об этом не спрашивает. Немного погодя он снова появляется в свете лампы, вытирая руки кухонным полотенцем. — Если ты собираешься спать, то можешь лечь на мою кровать. Теперь я не особо ее использую. Этот диван слишком маленький для тебя. — Диван сойдет, — по обыкновению отвечает Артемий. — Спи в своей кровати, эрдем. По крайней мере, этой ночью. Данковский колеблется; затем, кажется, сдается и бросает кухонное полотенце на тумбочку. — Если ты настаиваешь. Там, в шкафу, есть одеяла, но у меня нет запасных подушек, так что тебе придется взять диванные. Туалет — вот здесь. И снимай свои ботинки, если забираешься с ногами. — Благодарю вас за любезно предоставленное жилье, Бакалавр Данковский. Я очень Вам благодарен. Данковский потакает ему маленькой улыбкой. — Вот, чего моим коллегам всегда недоставало. — Их же упущение. Артемий расшнуровывает ботинки, пока Данковский перемещается по кухне, убирая сухую посуду, и вынимает одеяла, которые он держит в аккуратной стопке около дивана. Это приятный фоновый шум, домашний, и в продолжение сонно-одурманивающего момента Артемий пододвигается к спинке дивана, чтобы освободить побольше места, пока Данковский снова проходит мимо него; но он резко останавливается, и Гаруспик опоминается. — Тебе нужен свет? — он слышит вопрос. — Нет, все в порядке, — его голос звучит сиплым из-за марева сна . — Очень хорошо. Спокойной ночи, Бурах. — Спокойной ночи, Данковский. Пламя дрожит, вздрагивает, умирает, в конце концов. Сон приходит прежде, чем шаги Бакалавра исчезают в темноте.

***

Утро встретило его более сурово, чем предыдущее. Он чувствует это еще до того, как открывает глаза: от холодного воздуха колет лицо и голые руки, что лежат поверх одеяла. Ему требуется несколько минут, чтобы вспомнить, где он; вспомнить прошлый день, грохочущий поезд, виды и запахи города. Волнение от зданий. Данковского, сгорбившегося в углу бара. Данковского, приведшего его в свою квартиру и сделавшего суп. Он быстро садится, отчего одеяло соскальзывает с плеч к коленям. Квартира освещена тонким лучом зимнего солнца. Пылинки дрейфуют в полоске светлого воздуха, ловя солнечный свет, ступая по мягкой лестнице между окном и полом. Артемий встает, укутывая плечи одеялом, и подходит к стеклу. Улица внизу тихая, почти пустая. Мужчина и собака не спеша идут по тротуару на противоположной стороне дороги, оба худые и в возрасте, судя по седине в шерсти собаки и волосах мужчины. Он задается вопросом, кто он и как зовут его собаку. Бурах вспоминает быка. — Тебе хорошо спалось? Артемий подпрыгивает и едва ли не стукается головой об оконное стекло. Данковский стоит позади него, одетый в ту же одежду, что и прошлой ночью. Он не слышал, как тот вошел. — Да, нормально, — говорит Артемий, ожидая, когда сердце возвратится к нормальному ритму. — Спасибо за диван. Однако попробуй больше не доводить меня до сердечных приступов. — Это не моя вина, что ты не заметил меня, — говорит Данковский. — Я бы мог всадить нож тебе в спину еще до того, как ты успел обернуться. — Могу ли я, ах, попросить тебя не всаживать никакие ножи в мою спину, пока я здесь? Особенно, когда я только проснулся? Данковский с упреком смотрит на него. — Можешь быть спокоен. Артемий ухмыляется и поворачивается обратно к окну, говоря через плечо: — В подобном случае я бы и не имел счастья остаться в живых. Я видел тебя со скальпелем. Удивительно, что кто-то позволяет тебе оперировать их; учитывая то, как ты размахиваешь этой штукой. — Да, впрочем, — сухо отвечает Данковский, — пациенты, которых я оперирую, как правило, уже не в том состоянии, чтобы протестовать. Артемий поднимает брови, смотря на отражение Данковского в стекле. Данковский хмурится: — То есть они мертвы, идиот. Я не всегда склонен к вскрытию без согласия обеих сторон. — Не всегда? Лицо Данковского слегка ужесточается. — Extremis malis extrema remedia. Наступает тишина. Оконное стекло слегка подрагивает. Мужчина с собакой поворачивают за угол в конце улицы и исчезают из поля зрения. — Думаю, эта тема тяжеловата для утра, — говорит Артемий, поворачиваясь к Данковскому. Мужчина не сводит глаз с точки на стене, но его пристальный взгляд несфокусированный и далекий. — У тебя есть что-нибудь съестное, кроме супа? По-видимому, Данковский усилием возвращает себя обратно к реальности. Он несколько раз моргает, а затем переводит взгляд на Артемия, смотря на него немного стеклянными глазами: — Суп? Ох— нет, не думаю. Можно что-нибудь купить; тут есть одно место в конце улицы. В такое раннее утро в здании тише. Они идут бок о бок по пустому коридору, по винтовой лестнице, слушая сонную безмолвность рассвета, нарушаемою лишь их шагами и звонким пением птицы откуда-то сверху. В этот час город чувствуется менее враждебным — нежней, в каком-то смысле, — так, словно он крепко сжимается в ответ на низкие температуры. Данковский не менее тихий. После их недолгой беседы они лишь перекинулись парой фраз и теперь он идет, сцепив руки за спиной и немного нахмурив брови. Он выглядит таким же уставшим, каким и был прошлой ночью; скорее даже не так, он выглядит еще более уставшим. Артемий сомневается, спал ли он вообще. — Тебе снятся сны? — спрашивает Данковский неожиданно. По-видимому, его мысли следовали тем же путем, что и мысли Артемия. — Да, почти каждую ночь, — отвечает он. — Однако прошлой ночью ничего не снилось. — Что ты в них видишь? Артемий смотрит на затылок Данковского. Они дошли до нижней части лестницы, выходя на прохладную улицу. — Мор, чаще всего, — искренне говорит он. — Людей, которых не смог спасти. Смерти тех, кого я все-таки спас. Моего отца, временами. Тебя. Данковский оглядывается через плечо, чтобы встретить глаза Артемия. Его выражение лица непроницаемо-любопытное. — Ты видишь меня во снах? Что я в них делаю? Артемий пожимает плечами. — Ты стоишь. — Стою? — И говоришь. — Стою и говорю. — Такое стало снится только недавно, — говорит Артемий, игнорируя поднявшиеся брови Данковского. — До них ты никогда не говорил. Есть один сон, который я видел довольно много раз, в котором ты идешь по степи, уходя вдаль. Данковский снова отворачивается. Он поднял воротник, чтобы защититься от холода, так что его голос немного приглушен, когда он говорит: — Это все, что я делаю? — Чаще всего, — говорит Артемий. Он не хочет упоминать то, как зовет Данковского, расходясь криком по пустым равнинам, в одиночестве, среди мертвых и умирающих... — Что насчет тебя? Ты видишь сны? — Я видел, — по-простому отвечает Данковский. — Больше не вижу. Магазин, который Данковский упомянул, — это маленькое местечко, такое же захудалое, как и окружающие его здания, с маленьким щуплым пареньком за кассой. Артемий идет за съестным, и Данковский ожидает снаружи; когда Бурах появляется через несколько минут с нагруженным пакетом в руках, тот уже облокачивается о стену. От сигареты, что горит между его пальцев, лениво вьется дым в морозный воздух. — Хочешь прогуляться? — он спрашивает прежде, чем Артемий успевает заговорить. — Неподалеку отсюда есть парк. Я хожу туда, когда есть время. Думаю, тебе он понравится. — Не знал, что ты любитель природы, — говорит Артемий, наблюдая за дымом, распускающимся из губ Данковского. Данковский отмахивается от ремарки рукой в перчатке. — Ты не ошибался. Тем не менее, я был информирован многочисленным количеством психологов, мнение которых основано на многочисленных случаях, о том, что оставаться внутри, весь день смотря на мертвые тела, неблагоприятно для психического состояния, так что я сделал символическую попытку. — Разумно, — говорит Артемий, начиная идти вслед за Данковским по новой дороге. — Танатологи часто зависают с психологами? Могу представить их званые ужины. Данковский одаривает его странным взглядом. Почти жалеющим. — Я виделся с ними не для работы, Бурах. Внезапное осознание заставляет кровь подняться к его щекам, начавшим горячо покалывать из-за ветра. Кажется, Данковский этого не заметил; в самом деле, он совсем не кажется обеспокоенным его собственным признанием, слишком увлекшись долгой затяжкой сигареты, чтобы заметить, как Артемий смутился. — Извини, что поднял эту тему, — говорит Артемий немного спустя, — Это было… Бестактно с моей стороны. Данковский смотрит на него в легком удивлении. — Ты извиняешься? Не будь дураком, мне абсолютно все равно. Половина людей в этом городе выливает душу терапевтам каждый второй день; я едва ли аномальное явление. Если ты спросишь любого, кого встретишь, какие таблетки ему прописали, то получишь достаточно названий, чтобы заполнить фармацевтическую энциклопедию еще до того, как дойдешь до конца улицы. Если тебя сначала не изобьют, конечно. Артемий смеется больше из чувства облегчения, чем от чего-либо еще. — Возможно, мне стоит начать с тебя, ведь ты, как я надеюсь, менее склонен врезать мне, чем прохожий. — Не рассчитывай на это, — предостерегает Данковский, но в его голосе слышится теплота. — Сейчас я ни под чем не нахожусь. Недавно таблетки кончились, и я больше не продлевал лечение. Как же мне, как доктору, не стыдно. — Как же тебе, как доктору, не стыдно, — пылко повторяет Артемий. — Чему они учили тебя в медицинском университете? Данковский морщится: — Большему, чем я могу вспомнить. Сейчас это все незаметно мелькает и также исчезает из моей головы. Я содрогаюсь при мысли о том, что бы обо мне подумали мои преподаватели. В его словах есть нечто слишком незажившее, чтобы принимать их исключительно за шутку. Артемий решает не продолжать эту тему. — А что насчет тебя? — Спрашивает Данковский, стряхивая пепел с сигареты. — Чему они учили тебя? — В медицинском университете? — Да, гений. — Тем же вещам, что и тебя, я полагаю, — говорит Артемий, пожимая плечами. — Уход за пациентами, травмы, патологии. Мы стажировались в местных больницах, работая на месте — все как обычно. Также прибавив дозу «Не Забудьте Взять Новый Рецепт», конечно, — должно быть, ты в это время прогуливал. Пораженный, Данковский смеется, озаряя лицо улыбкой. Его смех легкий и хриплый, еще более сладкий от того, насколько он неожиданный, и Артемий осознает, что уставился на Данковского в это холодное утро; его воротник поднят вокруг бледного лица, немного покрасневшего от мороза, растрепанные волосы, желобки вокруг рта, что углубляются, когда он смеется, то, как его глаза выглядят светлыми и мягкими, словно мед в солнечном свете. Город за ним блекнет, серые кирпичи тают в осеннем спокойствии степи, запах твири, дети, танцующие за пределами видимости. Земля под его ногами. — Бурах? Данковский пристально смотрит на него, его выражение лица — это смесь настороженности и беспокойства. — Извини, — говорит он торопливо, тряся своей головой, когда как город снова затопляет его чувства. Ступни его ног холодные. — Застрял в своей голове. — Опасная игра, — говорит Данковский, снова начиная идти, но все еще бросая оценивающий взгляд через плечо на Артемия, словно ожидая, что тот снова уйдет в свои мысли, когда он повернется к нему спиной. — Особенно когда твоя голова такая громадная и пустая. Он запинается и внезапно говорит: — Черт. Это было грубо? Я не хотел — Почему ты смеешься? Артемий хлопает его по плечу, все еще широко улыбаясь. — Возможно это было грубо, эрдем, — говорит он. — Но это также было довольно забавно. Сволочь. Данковский улыбается, по-видимому, облегченно: — Стараюсь. Улыбка все еще не исчезла с лица Артемия к тому моменту, как они добрались до того места, куда Данковский их вел. Судя по высоким железным ограждениям, что простираются вдоль длинных перпендикулярных улиц, парк огромный, разросшийся до размеров небольшого леса, однако сложно увидеть большее из-за густого скопления деревьев по его периметру. Трава, листья, тихо гниющие в земле, древесина, живительная влага и пыльца — все запахи отяжеляют воздух, так напоминающий родную степь, что он замер, сжимая в руке бумажную ручку пакета. Звуки ранних утренних пробок исчезают, как только они проходят через искусно сделанные ворота, начиная неспешный круг по дубовой роще. Здесь тихо. Артемий оказывается охваченным вихрем шелестящих листьев, чириканьем зяблика — оказывается одним в этом мире с Данковским, рядом с ним. Он вдыхает это, все без остатка, чувствуя сладкий привкус на языке и утешение, словно объятия после холодной мертвенности города. Он вспоминает очень внезапно, когда они идут под тенью от крон деревьев, случай, который произошел с ним, когда он был намного моложе — не старше восьми или девяти лет — и сбежал в открытую степь, разъяренный, почти в слезах из-за какой-то детской проблемы, из-за чего-то теперь забытого после стольких лет. Он вспоминает, как бросился на траву, вжимаясь в нее лицом, царапая твердую землю и зарываясь вглубь; то, как корни рвались на части под его сломанными ногтями. Он также помнит, как лежал там, не считая часов. Было горячо и сухо, дожди не шли днями, и солнце грело его спину и кожу, пока он держал землю в своих маленьких руках, пропитывая ее слезами. Он не помнит, что было дальше. Воспоминание пришло словно вспышка света, яркая и ослепляющая, и истончилось так же быстро, став слабым свечением — но он не забыл. — Ты о чем-то думаешь, — говорит Данковский. Кажется, словно его голос приходит издалека, и Артемий прилагает усилие, чтобы всплыть, словно из глубоких вод. — Да, — отвечает он. Все кажется чище, острее — почти болезненно броско после угасания его воспоминаний. — Просто вспомнил кое-что из детства. — Хорошее или плохое? Артемий на мгновенье задумывается. Его кончики пальцев пульсируют вместе с глубоким сердечным ритмом земли. Жар солнца на его спине. — Я не уверен, — говорит он немного спустя. — Просто воспоминание. Ближе к центру парка деревьев встречается все меньше. Спустя некоторое время ветви полностью расступаются перед ними, открывая вид на широкий простор травы и проясняя тропинку, сворачивающую под небольшим уклоном к противоположной стороне леса, к озеру, что приютилось в его сердце, словно огромное зеркало. Данковский подходит к нему, и они останавливаются рядом с ним на крутом склоне, пряча ботинки в камыш и осоку, взирая вниз на гладкую поверхность воды. — Я тогда сказал тебе, — говорит Данковский, он уставился на их отражения в воде, рябящие бок о бок среди водорослей. — Что приходил сюда только из-за медицинского наставления. Это не совсем так. Мне нравилось гулять здесь в одиночестве. Город неизмеримо важен для моей работы: люди, связи—но все это…иногда всего становится слишком много. Я знаю, ты тоже это почувствовал. — Временами это немного ошеломляет, да, — говорит Артемий, наблюдая за речным тростником, что вяло плывет по поверхности озера . — Не то, к чему я привык. Данковский поднимает голову и смотрит вдаль. Он что-то бормочет, что Артемий не уловил. — Что ты сказал? — Здесь были утки, — повторяет Данковский более четко. — Я видел уток. Куда они исчезли? — Возможно, мигрировали. Данковский качает головой. Его глаза все еще прикованы к какой-то дальней точке на другой стороне озера. — Сейчас зима, ойнон, — говорит Артемий, смотря на профиль Данковского. — Утки мигрируют осенью. Теперь их не будет еще несколько месяцев. Данковский не отвечает. Внезапно он выглядит очень молодым, несмотря на морщины на его лице и голубоватый налет щетины вдоль подбородка. Костюм уверенного в себе бакалавра все еще ясно виден в разрезе его пальто, в элегантной одежде, в аккуратно подстриженных волосах; но под этим всем, под сценическим гримом, что запечатывает его от мира снаружи, юноша — Даниил Данковский — щурится и вздрагивает от ослепительного света прожектора. — Я не хотел ходить на приемы к психологу, — говорит Данковский неожиданно. Он отворачивается от озера, встречая взгляд Артемия, словно желая, чтобы он понял. — У нас, в Танатике, так было заведено — обязательные встречи с психотерапевтом для всех наших исследователей, чтобы поддерживать их ментальное здоровье. Поначалу у нас были инциденты из-за нашей работы. Мы нуждались в поддержке. Я должен был подать хороший пример. Артемий смотрит на него: на напряженное лицо, невыспавшиеся глаза. Его пальцы — по-видимому в бессознательном движении — нервно выстукивают закономерность по бедрам. Раз-два, раз-два. — Я понимаю, так было необходимо, — говорит он. — Все в порядке. Я понимаю. Данковский выпускает вздох. Он немного рваный, паром растворяется в свежем воздухе, вновь выравнивается. Потом он улыбается. — Ну ладно, — говорит Данковский, — Ладно.

***

Они поддаются рутине, в каком-то смысле. Артемий рано встает, просыпаясь с первым лучом солнца, и неизбежно находит Данковского уже полностью проснувшимся. Он делает кофе — к счастью, теперь оно у них есть — и они выходят на улицу еще до того, как солнце выцарапывает шпили города. Магазин на углу — их первая остановка, а затем следует парк. Данковский кажется довольным, гуляя часами вокруг озера, и Артемий едва ли склонен возражать. В каком-то смысле это чувствуется так, словно они вернулись в город на много месяцев назад: Артемий располагается на кровати Данковского, и Бакалавр сидит за своим столом, вместе обсуждая, аргументируя и строя гипотезы до конца ночи — за исключением того, что теперь они на открытом пространстве вместе прогуливаются в сезонном морозе, и в воздухе, вместо запаха болезни и инфекции, стоит запах гниющей травы, заболоченной почвы и острых укусов угольного дыма, что возвышается над городом. Вечера тихие. Данковский легко устает, как только они покидают парк, становясь замкнутым и раздражительным, если они не возвращаются домой вовремя. Артемий не возражает. Он достаточно долго был Мишкиным опекуном, чтобы определить ту же напряженность в глазах, появляющуюся при приближении к толпам людей; то, как плечи Данковского поднимаются и его руки отстукивают тот же ритм: раз-два, раз-два — на рев машины, проезжающей мимо. Возможно, в другой ситуации он бы сожалел о том, что не видит ничего, кроме трех мест, после такого долгого путешествия в столицу; но эти неспешные дни, поздние вечера при свете лампы, проводимые за разговорами обо всем и ни о чем, или же в тишине, разделенной на двоих — все это приносит Артемию особенное спокойствие, которого он не чувствовал дольше, чем только может вспомнить. Просто быть здесь достаточно. — Будешь кофе? Сейчас вечер и Артемий расположился на диване Данковского, подпирая ногами подлокотник и читая книгу о макрофитах. Данковский на кухне, и Артемий находит его взглядом, ставя закладку на странице и откладывая ее на колени. — Если ты сделаешь, — говорит он. — Однако постарайся не довести меня до передозировки кофеина, пожалуйста. Я не знаю, как ты все еще жив, если пьешь его в таких количествах. — Он неплохой, — говорит Данковский ворчливо сквозь звук бегущей воды, когда он наполняет чайник. — Он не дает мне уснуть. — Если учесть то, что ты, кажется, никогда не спишь, это плохая идея. — Нужно ли мне напомнить тебе тот раз, когда я словил тебя, жующего горсть сырых кофейных зерен за театром? — Ты тоже так делал! — протестует Артемий, выпрямляясь от возмущения. — По крайней мере я ел их все за раз, чтобы не подсесть, а не щелкал их поодиночке как помешанный. — Тем не менее, я никогда не ел сырые яйца. Ты определенно ел сырые яйца. — Ты, Даниил Данковский, грязный лжец и притворщик. Смех Данковского присоединяется к шипению плиты, когда он ставит на нее чайник, оставляя кофе вариться, и пересекает комнату, чтобы остановиться около ножек дивана, подталкивая коленкой одну из вытянутых ног Артемия: — Пододвинь свои ноги. Артемий подтягивает ноги и Данковский садится, пробегая рукой по волосам. Сегодня он более растрепанный, чем обычно: рубашка не заправлена в брюки и шейный платок покосился, однако вечно-присутствующие перчатки оставляют хоть малый отпечаток самообладания и дисциплины. — Что ты читаешь? — спрашивает Данковский, кивая на книгу, лежащую у Артемия на груди. — Книгу о водных растениях, — говорит Артемий, снова подбирая ее и листая до одной цветной иллюстрации, что зацепила его глаз. — Смотри — это тот, о котором ты спрашивал. Сусак зонтичный. — Ох, я помню, — говорит Данковский, беря протянутую книгу и разглядывая акварельный рисунок. — Это тот с цветами? — Нет, у сусака зонтичного нет цветов. Данковский выглядит удивленным, а затем сбитым с толку. — У него есть цветы на картинке. Может быть, это вовсе не он. — Я пошутил, ойнон. Выражение лица Данковского, отражающее глубокое чувство предательства, заставляет Артемия засмеяться. Он ловит книгу, брошенную Данковским куда-то в направлении его головы, и разглаживает страницы, пробегая пальцами по замысловатым рисункам. Это старая книга, ее корешок высветлен солнцем, позолота на нем выцвела, но страницы чистые и яркие, потертые лишь огрубевшими руками Артемия. Очевидно, что эта книга для Данковского не из любимых. — Что это было за растение в степи? — спрашивает Данковский, вновь обретая спокойствие. — То, с опьяняющим запахом? — Твирь, — говорит Артемий. — Он довольно терпкий. Здесь ты ее не отыщешь. — Нет, — соглашается Данковский. — До этого я никогда не чувствовал такого запаха. Мне казалось, что у меня случился припадок, когда я впервые сошел с поезда. — Это был бы впечатляющий выход. — Больше похожий на знак, я бы мог подумать, — говорит Данковский, гримасничая. — Доктор из столицы прибывает в Город и умирает, не покинув станции. Что-то вроде предзнаменования судьбы, тебе не кажется? — Ах, я не знаю, — говорит Артемий, пожимая плечами, — Дома все считается предзнаменованием судьбы: то, как погода себя ведет, как растут травы, где собаки срут — у всего есть возможность быть предвестником смерти. — Даже собачье дерьмо? — Даже собачье дерьмо. Данковский смеется, по-видимому, вопреки себе, и мельком кидает взгляд вбок на лицо Артемия. В его глазах, в том, как уголки его рта приподнимаются, есть что-то необъяснимо-нежное, из-за чего у Артемия перехватывает дыхание. Это совершенно новое выражение, неожиданное, невообразимое — или, возможно, он просто не знал, куда смотреть. До этого он никогда не знал об этой мягкости. Он никогда не ожидал увидеть ее сейчас. — На что ты так уставился? Данковский не отводит взгляд, но между его бровей образовалась любопытствующая морщинка. Нежность все еще теплится в его глазах. — Я думал, ты будешь сердиться. — говорит Артемий. Слова вырываются до того, как он успевает их остановить, другое напоминание прошлого сочится кровью через его губы, вещи, которые оба мечтают забыть, снова показались на свет. Линия между бровей Данковского углубляется. Он выглядит немного загнанным в тупик. — Сердиться? Из-за чего? — Из-за Многогранника. Лицо Данковского закрывается. Он отворачивается от Артемия и, вместо этого, пристально смотрит на свои переплетенные руки, потирая большим пальцем кожу перчатки. — Извини, что поднял эту тему, — говорит Артемий. — Я просто подумал… Даже не знаю. Всегда, когда я представлял, как чудесным образом найду тебя, я думал, что ты будешь злиться на меня за то, что я сделал. Думал, что ты будешь меня ненавидеть. Данковский отвечает не сразу. Он продолжает смотреть на руки, большой палец все еще потирает кожу. — Поначалу я злился, — в конце концов, говорит он, — Многогранник был моей последней надеждой. Не просто для моих исследований, а для всего. Без него у меня ничего не было. Я был ничем. Возможно, тогда я немного ненавидел тебя. Я не могу вспомнить, что чувствовал. Это было очень давно. — Поэтому ты ушел? — мягко говорит Артемий. Он уже знает, что по былому льду лучше шагать с осторожностью. Его сердце неровно бьется за ребрами, словно птица в клетке. Лицо Данковского напрягается. — Давай не будем обсуждать это прямо сейчас. — Даниил— — Пожалуйста, Бурах, — говорит он, наконец встречая глаза Артемия. — В другой раз. Артемий не прерывает зрительный контакт, удерживая другого мужчину в поле зрения, принимая во внимание его напряженную позу и сплетенные руки. Истощение отражается в каждой линии его лица. — Так и быть, — говорит он. — Так и быть, эрдем. Тело Данковского слегка расслабляется. Его руки разжимаются. Он говорит, словно убеждая Артемия понять, его взгляд падает на пыльный пол: — Я злился. Раньше. Может, ненавидел тебя некоторое время, но—, — его руки успокаиваются. Скрип кожи затихает, заметный лишь в своем отсутствии. — У меня было достаточно времени, чтобы подумать. Я понимаю, почему ты сделал то, что сделал, и я… Пересмотрел свои взгляды. Мои действия. Я знаю, что уже слишком поздно, слишком поздно, но… Что ж. Больше я не злюсь, и не ненавижу тебя. На самом деле, совсем наоборот — я почти что могу сказать, что ты мне немного нравишься». — Немного? — говорит Артемий, стараясь улыбнуться. — Я жил в твоем доме три дня, и я лишь немного тебе нравлюсь? Улыбка Данковского неуверенная, облегченная: — Ну, может быть немножко больше чем немного. Однако больше этого ты от меня не услышишь — не хочу, чтобы это засело в твоей голове. Этого и так достаточно. Артемий смеется и легонько толкает его в бок. Последующий пронзительный крик протеста Данковского теряется в свисте забытого чайника.

***

Он просыпается, спустя долгое время, ранним утром. Они оба пошли спать много часов назад. Единственное, что освещает квартиру, это луч бледного желтого света от фонаря снаружи, что прорезается через занавески, рисуя длинную линию отбеленного света по полу и вверх по стене. Все остальное — темнота. Артемий приподнимается с дивана и садится, проводя по-сонному неловкой рукой по лицу , пока его глаза привыкают к темноте. В квартире тихо. Единственный звук исходит от слабо поскрипывающих стен; далеко лающей собаки. Он встает на ноги и неслышно идет к раковине, на ощупь ступая сквозь черноту. Пол очень холодный. Он наполняет стакан водой и медленно пьет ее, прислонившись к шкафчику, его глаза устремлены на щель света в окне. Должно быть, сейчас глубокая ночь. Часы на стене не идут, так что он не может узнать по ним время, но особенность тишины, пелена, что зависает словно густой туман на пустых улицах, указывает время так же четко, как это могли бы сделать любые часы. Это приятно, в каком-то смысле, — бодрствовать, пока остальная часть мира спит. Это напоминает ему о детстве и о тревожном трепете от непослушания. Сторона луны в точке на небе, которую он никогда еще не видел. Созвездие, которые обычно припадало ближе к земле на горизонте, разбросано над ним звездами нескончаемой вечностью далеко, но все еще смотрит вниз на одинокого мальчика своим возвышенным белым глазом. Артемий ставит свой стакан и прислушивается. Он несомненно должен слышать дыхание Данковского. Он подходит к двери в противоположной стене так тихо, как только может, вслепую протягивая руку, пока не ловит холодную дверную ручку и поворачивает ее очень медленно. Дверь открывается без возражений. Он еще не видел спальню Данковского. В этом не было нужды: Артемий спал на диване и Данковский удалялся в свою комнату, когда они оба уставали говорить, и утром он бы уже был собран, готовя кофе у плиты до того, как Артемий открывал свои глаза. Сейчас он видит ее в первый раз: маленькое окно, через которое проливается лунный свет, шкаф, аккуратная стопка книг на прикроватном столике, кровать с аккуратно сложенным покрывалом и подоткнутыми краями, привередливо-приглаженная поверхность. Пусто. Артемий немного стоит, оглядывая комнату. Затем он тянет дверь, тихо закрывает ее за собой и возвращается на диван. Сон догоняет его раньше, чем он слышит, что Данковский вернулся.
95 Нравится 12 Отзывы 15 В сборник
Отзывы (8)