ID работы: 9156535

Когда этот кошмар закончится?

Тина Кароль, Dan Balan (кроссовер)
Гет
NC-21
Завершён
201
Пэйринг и персонажи:
Размер:
184 страницы, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
201 Нравится 181 Отзывы 46 В сборник Скачать

Negen (Ni)

Настройки текста
Примечания:

[отложи развод на сорок дней]

Ты выходишь из леса на асфальтированную дорогу, сознательно возвращаясь в место, откуда и началось твое путешествие в новую жизнь — табор. Ты спускаешь ребенка с рук, который уже проснулся и показываешь ему ваш новый мир. За вами уверенной стеной стоит лес, а ты не в состоянии сделать еще один шаг вперед, который на самом деле вернет тебя назад. Спустя пять лет тебе тяжело снова войти в дом, где тебе по-человечески, конечно, помогут, но ранят ушедшим временем, которое не наверстать. Ты не рискуешь взглянуть в глаза своему прошлому, понимая, что ничего не изменить. Ты словно возвращаешься спустя десять лет войны, осознавая, что страшнее с тобой ничего не случится. Гадаешь, что выросло из Арта, которого вы оставили с Даном совсем мальчишкой, но именно это мальчишка свел тебя с твоим мужем такой страшной любовью. Янко всматривается в свет в окнах, не понимая твоих чувств, и подступающей к горлу паники, но не нарушает момент единения тебя и твоей утеряной свободы. Он молчит, пока не сталкивается глазами с собственным страхом и не говорит тебе слишком напряженно-звонко:  — Дан! Твое дыхание дрожит в холоде ночи, пока ты удивленно переводишь взгляд на ребенка, руку которого нежно сжимаешь в своей ладони. Ян показывает тебе пальцем куда-то во тьму перед вами, и ты мгновенно понимаешь, что он имеет ввиду. Ты узнаешь мужа, который курит на ступеньках дома, где пять лет назад смывал твой психоделик в раковину, лечил Артему ногу и был бесконечно добр, даже когда просил тебя уйти от него, пока не поздно. В тишине ночи детский крик разлетается по земле слишком громко, и ты не успеваешь закрыть ладонью своему ребенку рот, отмечая, как взлетает рука Дана с сигаретой оранжевым росчерком на черно-синем фоне темноты, и как после эта сигарета изумленно падает на пол финальным светом твоей надежды. Ты хватаешь Янко, собираясь оттащить его в лес и спрятаться, поздно осознавая, что тщетно. Своим криком он подписывает тебе приговор, и хоть твой муж, может быть, и глубоко в себе, рефликсирует на ступенях вашего общего прошлого, крик родного племянника ему не мерещется. Поэтому он поднимается с деревянных ступеней крыльца, наступая подошвой на окурок, вовсе не собираясь палить все мосты между вами ни физически, ни морально. Поэтому он в удивлении делает несколько шагов вам на встречу, как в фильме ужасов отмечает, что ваши фигуры реальны, и даже в темноте, в тусклом свете звезд твои глаза горят накатившим на тебя страхом. Ты хочешь соврать, что пришла повидаться с Артемом, но твой муж не поверит ни одному твоему слову, потому что сейчас над вами стоит глубокая ночь, а за спиной Яна болтается полный громких машинок рюкзак. Ты считаешь удары собственного сердца, пока твой муж, закуривает очередную сигарету, подходя к вам совсем вплотную. И сейчас он страшнее любого демона, потому что, в отличие от них, он реален. Реален настолько, что тебя сводит страхом полностью, и ты не можешь свободно дышать. Он выпускает в небо дым, набираясь оттуда слов, а ты даже не оправдываешься, слишком поздно закрывая ладонью рот Янко, чтобы тот молчал. У тебя не хватает сил спросить саму себя, что же ты наделала, поэтому ты просто ждешь, что же тебе скажет Дан, хотя скорее всего, что более вероятно, ты ждешь от него пощечины или холодное лезвие ножа прямо в сердце. Но он видит, как ты нервно дышишь, как каждый вздох оттдает болью у тебя в груди, как ты пытаешься удержать саму себя на шаткой грани спокойствия.  — Ты сбежать от меня решила? — с жестокой улыбкой ровно спрашивает тебя муж, продолжая выкуривать свою сигарету, пока в руке у него не остается ровно половина. Ты молчишь, и его это злит. Ты полагаешь, что его вопрос риторический. Он так не думает. Не тогда, когда дергает тебя за запястье, задирая рукав твоей куртки до локтя, и с силой прижимает горящую сигарету к твоей нежной коже на внутренней стороне предплечья. Он с равнодушием гасит окурок об тебя и повторяет свой вопрос. Ты сжимаешь зубы, пытаясь не закричать, понимая, что одной сигаретой ты не отделаешься, потому что причинила своему мужу слишком много боли. И если вчера он был готов отпустить тебя добровольно, то сегодня он готов тебя убить, потому что ты крадешь у него ребенка. А этого он тебе не простит.  — Дан, миленький, отпусти меня, — со слезами, и даже неожиданно самой для себя, начинаешь умолять его, дрожащим голосом выпрашивая свою свободу, — пожалуйста, дай нам уйти. Твой муж пристально смотрит тебе в глаза, в молчании отправляя погашенный окурок себе под ноги шелчком пальцев, но не говорит ничего, только грубо отталкивает тебя в сторону, вырывая из твоих рук вашего ребенка, подхватывая его и крепко прижимая к себе. Он игнорирует твой взгляд полный безысходности и отчаяния, когда ты безропотно подчиняешься его хватке на своем предплечье, позволяя едва ли добровольно увлечь себя в лес, назад, во тьму. Он даже не бросает тебе жесткое, трезвое «нет». Он даже не кричит на тебя. И такое его гробовое молчание пугает тебя больше возможного крика или удара. Ты зря надеешься, что его злость развеется в воздухе за условный час дороги до табора в лунной темноте леса, что ты приведешь его в чувства молчаливой покорностью. Однако ты цепенеешь, уворачиваясь от веток, что свисают над тропой, и понимаешь, что подобный исход не возможен. И даже Янко не рискует хоть что-то сказать, беспомощно затихая в руках твоего мужа. И единственное, что всю дорогу до табора слышите вы — крики птиц в высоте крон, собственное дыхание и учащенные удары сердца. На любой твой шаг у тебя приходится три удара кровонесущего органа, и они болью отзываются в каждой клеточке твоего тела. И ты не знаешь, что с тобой будет дальше, а вдалеке уже вспыхивают редкие огоньки ламп такого родного, и пугаещего одновременно, тебе цыганского поселка. Помолись, пока еще можешь, девочка.

***

Грубо затаскивая тебя в ваш дом, твой муж подписывает смертный приговор твоему самообладанию, и тебя начинает трясти, когда он даже не утруждает себя запереть тебя в спальне. Спуская Янко с рук, он всталкивает его в темную маленькую комнату первого этажа, проворачивая в дверном замке ключ с какой-то нервной резкостью, что тебе становится страшно еще больше. Ребенок ожидаемо кричит и умоляет твоего мужа отпустить тебя, не трогать тебя, не пороть тебя, простить тебя. И от детских истерических криков даже у тебя начинает болеть голова, и ты проваливаешься в абсолютную усталось, не понимая, что тебе делать. Ты хочешь сказать мужу хотя бы быстрое «прости меня», но ты стоишь вся в слезах и опасаешься разозлить его еще больше, даже такой простой фразой, которая не имеет никакого значения сейчас. И ты жалеешь, что вы стоите в темноте дома и ты не видишь его лица, полагая, что в иных обстоятельствах тебе было бы легче. Он снова металлически сжимает твое запястье, пока ты вдруг молишься о собственном спасении, и неизвестность больше не бежит дрожью по твоему позвоночнику. Тебе кажется, что ты заранее знаешь исход. И если бы не панические крики Янко из соседней комнаты, ты бы и вовсе дышала ровно, позволяя мужу втолкнуть тебя в соседнюю с мальчиком комнату и так же закрыть тебя на ключ. Твой муж будто обналичивает все свои чувства к тебе, когда оставляет ключ в замочной скважине и, в молчании разворачиваясь, собирается уходить. То, что он не угрожает тебе, означает, что ты перешла ту самую черту, за которой уже поздно молить о милосердии. Но когда между ним и тобой прочно стоит деревянная дверь, ты вдруг решаешься сказать ему кое-что, пугаясь за здоровье Янко сейчас.  — Это только моя вина, — голосом на срыве признаешься ты, понимая, что муж тебя услышал, понимая, что ему все равно. Его тяжелые шаги, когда он уходит из дома, звучат рефреном, и ты отпускаешь его, прислушиваясь к тихому плачу Янко за стеной, который больше не кричит, а только рыдает, потому что у него больше нет детских физических сил на громкую истерику и мольбы. Ты сползаешь руками по стене, пытаясь по звуку найти его на полу в соседней комнате. Тебя уже не держат ноги, поэтому ты медленно опускаешься на пол, падая на колени перед стеной, которая отделяет тебя от ребенка в слезах. И, ты с трудом добавляешь бодрость и твердость в голос, вытирая свои слезы о плечо, когда шаришь руками по дереву перед собой и зовешь его:  — Янчик, заяц, — ты еле держишь спокойный тон, переживая за него, и ты даже не уверена, что он слышит тебя сквозь дерево, — не бойся, маленький мой, иди ко мне. Я рядом. И отчего-то ты рада, что между вами стоит стена, потому что ты не хочешь, чтобы он видел твое абсолютно белое от страха лицо, потому что обмануть его голосом ты еще сможешь, а вот потухшими глазами уже нет. Ты слышишь, как Янко возится за стенкой, так же как и ты, падая возле нее на коленки и прижимая ладошки к дереву напротив тебя. Это можно счесть за отличную киношную драму, но ваша драма слишком темна и реальна, чтобы шутить о таком. Твой ребенок всхлипает, но не кричит, пока ты умоляешь его:  — Янко, мне нужно, чтобы ты был сильным, — твердо произносишь ты, не давая ему больше шанса быть послабее, — чтобы ты всегда таким был. Прошу, что бы ни случилось между мной и Даном сегодня, не кричи, не умоляй его остановиться. Ты даже не пытаешься быть сильной и не вытираешь с щек поток соленой воды, что катится из-под ресниц. Тебе важнее уговорить мальчика с амулетом Святослава на шее таким быть, хотя бы ради тебя, если не ради себя. Ты давно поняла, как детские крики и попытки тебя защитить влияют на твоего мужа. От них он яреет намного больше, чем от твоих слов или действий, но как объяснить это Святику ты не знаешь.  — Я обещаю тебе, что буду сильным, — со всхлипом отвечает он тебе, сильнее вжимаясь ладошкой в стену, чем заставляет тебя грустно улыбнуться, вспомнить, что мужчины этой семьи не всегда держат свои обещания, даже данные для общего блага. Поэтому ты тоже срываешься, не сумев сдержать рыдания, когда Янко клянется тебе о том, о чем дети не должны клясться.  — Кара, не плачь, — с испугом в голосе громко просит тебя ребенок, и ты слышишь напряжение, которым он искрит, — не плачь, дай мне подрасти и я буду, как Святослав, всегда тебя защищать. Ян повторяет свои же слова, умоляя тебя тоже быть сильной и верить в него, но они приносят с собой лишь боль, а не моральное удовлетворение. У тебя уже болят колени от жесткости пола, которыми ты в него упираешься, но ты не меняешь положение, не рискуешь отстраниться от Яна и потерять с ним связь. Ты находишь в себе оставшиеся силы подыскать вам нейтральную тему для разговора и рассказываешь Яну о своем доме, о Киеве, о прошлом, а он внимательно слушает твой ровный голос и совсем успокаивается, воображением рисуя себе перед глазами твои истории яркими картинами. И пока ты ударяешься в воспоминания, как перед смертью, ребенок переживает свою первую моральную смерть, когда сносит твой город в своей голове и, опять заходясь в плаче, говорит:  — Я не хочу, чтобы ты сегодня умерла, как моя мама. Такая его честность ранит тебе сердце, что ты замолкаешь, ныряя в панику, как в ледяную воду, не выдерживая ожидания собственного мужа, который хоть и пытается остыть, на самом деле лишь распаляет себя сильнее. И ты впервые задумываешься о смерти, как о чем-то реальном и близком, о чем-то, что находится от тебя на расстоянии вытянутой руки. Тебе приходится передернуть плечами, чтобы скинуть холодок, что вуалью опадает на тебя словами Яна, и заставить поверить тебя в своего мужа.  — Я всегда буду рядом с тобой, заяц. Ты говоришь правду, но избегаешь обещаний не умирать, чтобы не лгать мальчику, который тебе полностью верит. И он это тоже знает, и он понимает, почему ты сказала именно так, а не по-другому. Ты всегда будешь рядом с ним. Ты всегда будешь держать его на краю, не позволяя ему упасть. Но живая ли?  — Кара, — неуверенно вступает Янко с высокой ноты, собираясь сказать тебе что-то важное, — я люблю тебя так же сильно, как маму. Ты нужна мне. Ты не успеваешь ответить ему, хотя его слова тебя трогают, заставляют держаться хотя бы за них, если не за что-то другое. Но Янко не нужно твое «ты тоже», потому что оно для него ничего не значит. Свое «ты тоже» ты много раз доказывала ему поступками, и твой ребенок этого никогда не забудет. И он прислушивается к тебе, замирая в молчании, когда вы оба слышите, что твой муж возвращается, и даже с такого расстояния, ты считываешь его состояние, обращаясь к Господу в последний раз.

***

Пока ты успокаиваешь Яна, твой муж пытается успокоить себя, клятвенно обещая собственной совести не трогать жену до тех пор, пока его злость не выветрится полностью, оставляя лишь здравый смысл и твою вину перед ним. Но чем дольше он тянет время, тем сильнее эмоции берут верх над его головой, заставляя его прилагать все больше усилий в попытках найти хоть что-то, что способно их притупить. И когда он доходит до полного отчаяния, на кухне в доме его лучшего друга включается свет. Этот свет зажигается перед его глазами божественным откровением, и он позволяет себе попросить Димитру об одолжении, попросить его дать ему душевный обезбол, что горчит спиртом на языке и выжигает иронией на этикетке, но такой необходимый сейчас «русский стандрат». Но когда он стучит три раза в дверь так тихо, чтобы его услышали только в кухне, ему открывает сонная Злата, сжимая в руке полный до краев стакан молока, удивленно всматриваясь в лицо почти дяди. В своей пижаме с полярными медведями она такая смешная, когда отступает с дороги, позволяя дяде пройти, и зевает, не притрагиваясь к своему молоку.  — Мне разбудить папу? — мгновенно спрашивает она, избегая привычных «что-то случилось?», заранее зная, что они остануться без ответа. И у Дана есть в запасе несколько секунд подумать о том, что именно он хочет от этого вечера, поэтому он говорит Злате твердое «нет», не заставляя ее удивиться, потому что она слишком сонная, чтобы здраво мыслить.  — Ты чего не спишь? — спрашивает Дан с привычной улыбкой ее дяди, мастерски пряча свою злость на другую в себе, поэтому звучит ровно.  — Плохой сон приснился, — Злата так и стоит в коридоре, шумно отхлебывая свое молоко, но не просыпаясь до конца, — хочешь? Она мило предлагает ему молоко, не понимая, почему дядя решил навестить ее под покровом ночи, но не догадывается спросить, понижая голос, чтобы не разбудить родителей. Дан с улыбкой отказывается от молока, но вместо него просит об одолжении:  — Злат, а можешь мне кнут своего отца принести, пожалуйста? — он старается говорить максимально ровно и небрежно, пока ночь не позволяет сонному ребенку подумать о срочности и его мотивах, а после бросить ему в лоб логичное «зачем?». Злата неопеределенно жмет плечами, отставляя свой стакан на подоконник, и скрывается в темноте гостиной, снимая со стены кнут, который висит там уже четверть века и почти столько же к нему никто не прикасается. Поэтому она, будучи совсем еще девочкой, не понимает мотивов дяди, просто-напросто выполняя просьбу своего близкого человека. Она легко вручает плеть ему в руки, даже не засматриваясь, как Дан наматывает вервку на руку, сжимая ее конец в кулаке.  — Спасибо, — добрым тоном говорит девочке он, вспоминая еще кое-что, — и вон ту бутылку — «абсолют», если можно? Злата сочувственно смотрит на дядю, покорно уходя на кухню, где некоторое время ищет способ дотянуться до водки, ловко запрыгивая на столешницу, чтобы достать до ящика на стене.  — Ты поранился? — отдавая Дану в руку бутылку, спрашивает она, еще не зная, что водка не только антисептик. И ее дядя врет ей, целуя почти племянницу в лоб, не говоря, что поранился. Только не физически, а душевно, и его теперь не починить. Он вскрывает крышку одной рукой и зубами, делая несколько больших глотков сразу, и думает — «а кто же сегодня подписал тебе приговор, Кара?» Видит бог, он делает сам с собой все, что может, сопротивляется себе и абсолюту в своей крови, что побеждает его нерушимый разум, вырисовывая разные картины тебя перед его глазами, картины твоего побега, когда ты рискнула забрать у него племянника, но не рискнула выкрикнуть это ему в глаза. Шведы умеют делать водку, которая точит голову. Поэтому шведы не пьют свою водку. Но он не швед. Его взгляд притягивает прозрачная жидкость в бутылке, и он, чтобы избежать созависимости с ней, ищет за что еще можно зацепиться глазами и удержаться на краю. Он слышит слова Янко о любви и преданности, а затем его глаза упираются в твою толстовку, где режутся об острое, метафоричное «принуждение к миру», и только тогда он решает показать тебе этот мир, к которому ты принуждаешь себя пять лет. Его пальцы сжимаются вокруг патрона, который ты еще недавно бросала поверх кофты, и он больше не видит причин сдерживать свою волну, едва ли беспричинной, злости. Бросая пулю назад и открывая дверь в гостевую комнату, где он тебя запер, абсолют в нем понимает, что пути назад у вас больше нет.

***

Ты поражаешься тому, как аккуратно-тихо он открывает дверь, четко прокручивая ключ на два оборота в замке, и ровно заходит в комнату, опуская полупустой абсолют на столешницу из дерева с характерном звуком стекла, и ты гипнотизируешь эту бутылку «воды на сорок градусов» и проклинаешь Швецию, боясь поднять глаза на собственного мужа. Ты боишься не того, что он с тобой сделает — ты боишься увидеть то, что застывает в его глазах, когда он становится безжалостен к тебе. Ты боишься увидеть в его лице беспощадность и демонов, которые не позволят ему остановиться, услышать твою робкую просьбу о пощаде. Но когда он сбрасывает напряжение вместе с концом кнута, на тебя накатывает паника и апатия, и ты понимаешь, что заглянуть страху в глаза все-таки придется. И его безумная улыбка останавливает все твои оправдания и просьбы на языке, не позволяя их высказать. Ты хочешь попытаться оправдаться, ты хочешь оттаять и сказать хоть что-то, хотя бы простое «прости меня, прости», но перед лицом такого жуткого, жестокого и расчетливого спокойствия оправдываться невозможно.  — Ты мне на память «принуждение к миру» оставила? — с насмешкой уточняет у тебя твой муж, правильно ли тебя понял, — так давай его построим? Это предложение не подразумевает под собой ни отказов, ни возражений. Ты, просто-напросто, пытаешься тянуть время, но за лишних полторы минуты твоя спина не заживет, а твой муж не протрезвеет, вспомнив, что выбросил кнут, не собираясь больше тебя сечь, опасаясь самого себя в гневе. Поэтому у тебя дрожат ладони, когда он вливает в себя напоследок еще глоток, а ты смотришь в стену, за которой в испуге замирает сейчас Янко, с трудом сдерживая все свои крики в горле. И тебе снова жаль только его, но не себя и не мужа, потому что ваши взрослые игры так нелепо-больно отражаются именно на ребенке, а вы этого все никак не поймете, хоть и понимаете. Пока ты медленно поворачиваешься к мужу спиной, не снимая с себя тонкую футболку цвета слоновой кости, ты дрожишь, осознавая дикую истину — «трудно не любить того, кого любить не следует». Надеешься, что он тоже это знает, задерживая дыхание. Ты тонешь в переживаниях настолько, что не можешь сказать мужу хоть слово, всего одно слово, не можешь даже выдавить «не надо» в слезах, которые у тебя до сих пор не высыхают, мешая видеть и осязать происходящее. Мысленно ты просишь бога не оставлять тебя, и корень иронии состоит в том, что — это единственное, чего у тебя остается — живого и настоящего. Ты собираешься держаться стойко до самого конца, надеясь, что судьба сжалится над тобой и позволит потерять сознание на несколько ударов раньше, чем в прошлый раз. И у тебя даже не замирает сердце, когда твой муж без предупреждения размахивается, и кладет тебе кнут поперек всех ран разом, глубоко разрезая веревкой твою кожу, как лезвием, а тебе не хватает воздуха в легких даже на крик, и вы тонете в тишине. У тебя пляшут черные точки в глазах, и ты тратишь все свои оставшиеся силы только на то, чтобы устоять на ногах, и если бы перед тобой не было стены, ты бы, наверное, упала мужу под ноги. Твоя карминовая кровь ровным продолговатым пятном пропитывает ткань твоей футболки, расползаясь по переплетению ниток красными реками, но ты никогда не увидишь в этом красоту. Твой притупленный болью слух различает рыдания Яна, и только поэтому ты все еще держишься без собственных криков и громких слез. Твой муж ударил тебя все один раз, но на твоей спине вскипают уже шесть открытых ран, которые точат твою психику и нейронные связи в мозгу, причиняя тебе страдания, которые ты не можешь сравнить ни с чем. Дан будто заживо сдирает с тебя кожу, заставляя рыдать и почти молить его о смерти. И за яркими вспышками боли ты осознаешь, что — ты умрешь сегодня, но ты умрешь в белом. Ты выдерживаешь с криком, но в сознани второй удар, который так же, как и первый, вскрывает тебе все шесть полос, высекая на твоей спине восьмую, и ты почти тонешь в собственной крови, которая собирается морем и стекает вниз, не успевая впитаться в уже пропитанную ей ткань футболки. Ты сжимаешь ладони в кулаки, упираясь ими в стену перед собой, но твое тело больше не слушается тебя точно так же, как и мысли. Ты пытаешься заставить себя вспомнить хоть одну, даже самую короткую молитву, но боль выключает тебя, оставляя лишь туманный шум в голове и помехи перед глазами. Не представляешь, какими силами держится в молчании Янко, когда сама ты держишься лишь за мысль о собственной смерти и освожобождении. Твоего мужа не приводят в чувство даже крупные капли твоей горячей крови, которые дождем опадают ему на лицо, будто выжигая ему лоб серной кислотой. Он даже не смахивает их, не стирает руковом. Высшие силы слышат твои отчаянные просьбы и без заученных в золотых купалах молитв, поэтому третий удар, ты уже не чувствуешь, ощущая, как темнота подкатывает к тебе, приглашая шагнуть внутрь. Тьма в темноте протягивает тебе свою ладонь, и сейчас ты так далеко отлетаешь мысленно, как не отлетала даже под оксикодином. Но невысказанное держит тебя в реальности, когда твой муж отходит на шаг назад, намереваясь освежить себе горло абсолютом, ты собираешь остатки силы воли и заставляешь свое тяжелое тело прийти в норму всего на секунду, чтобы сказать ему максимально честное и максимально четкое:  — Я всегда тебя любила, Дан, и всегда буду. А потом ты шагаешь во тьму, которая протягивает тебе руку, укрывая тебя от боли. Ты падаешь на пол, закрывая глаза, и во тьме для тебя загорается свет, и последнее, что ты понимаешь — бог не оставляет тебя, он забирает тебя к себе. Твой муж не успевает удивиться твоим словам, но успевает тебя подхватить, продолжая твое падение на пол, но с его прочной страховкой. Но ты это уже не чувствуешь. Дан укладывает ее на спину, с ужасом, отмечая, что сделал с собственной женой, когда на полу вокруг нее быстро растекается густая жгучая кровь, заливая собой все пространство комнаты, хотя на самом деле только маленький круг на полу с радиусом в двадцать сантиметров. Его отрезвляет волна немой паники, когда он видит, с каким трудом ей дается каждый вздох, с каким трудом поднимается и опускается ее грудная клетка, еле-еле качая кислород. Дан падает рядом с ней на колени, не обращая внимания, что пачкает собственные штаны и ладони в ее крови, со страхом пытается привести ее в чувство, не сильно, но ощутимо хлопая жену по щекам. Заранее зная, — она умрет. Она не выживет, и жить ей осталось пару часов. Когда он размазывает по щекам свои слезы вперемешку с ее кровью, и с его рук на пол падают крупные капли солено-розовой воды, ему даже не стыдно. Ему не стыдно не сдерживать всхлип и молить собственную жену, пару раз срывая голос на рыдания, не умирать.  — Кара, прошу. Не уходи. Прости меня. Обхватывая своими пальцами ее пока еще теплую руку и целуя жену в лоб, он знает, что никак не облегчит ее последние часы на этой земле, а ответом на все его изивини становятся только невнятные хрипы, когда ее легкие не успевают за сигналами мозга, не успевают дышать. Дан чувствует, как у нее поднимается температура, и она горит в его руках, окончательно и бесповоротно вступая на путь смерти, и все, что он еще может — ристирать ее водкой, сбивая жар. Слезы пеленой застилают ему глаза, когда он, не жалея, плещет водку себе в ладони и проводит ими по всей длине ее рук от запястьей и до плечей, едва ли мгновенно помогая жене, которая находится в таком глубоком бреду, что не слышит его и не чувствует его попыток спасти ее от страданий. Вглядываясь в свое искаженное отражение в крови на полу, как в дикое зеркало, он чувствует, как ненависить к самому себе подкатывает к его горлу вместе с истерикой. И впервые за всю свою жизнь он позволяет себе рыдать, оплакивая ту, которую любит больше жизни. Дан даже не сразу замечает в дверях комнаты своего лучшего друга, который не успевает совсем чуть-чуть, и это «совсем чуть-чуть» стоит его жене жизни, а ему затягивается петлей на шее, заставляя с трудом дышать. Он успевает увидеть последний самый жестокий удар, после которого у нее уже не было шансов выжить, но хуже всего, он успевает услышать ее самые последние слова. И ужаснуться такой аморальности ее смерти. Его пробирает первобытный ужас, когда он шагает через всю комнату к ним и падает на колени рядом с женой лучшего друга, со страхом прислушиваясь к ее хриплому дыханию, чтобы убедиться, что ее не спасти, хотя он уверен в этом еще от дверей. Ее лицо белее самого белого цвета, что Димитру накрывает мурашками и душевной болью, и он переводит взгляд на своего друга, который сжимает ее ладонь в руке, как самое святое, что у него еще осталось. И как бы Дим сейчас не ненавидел его, он поступает, как брат, когда крепко прижимает Дана к своему плечу, упирая его лоб в себя, и без слов говорит все слова успокоения, которые только существуют, заставляя друга дышать ровнее даже над еще теплым телом жены.  — Прости меня, девочка, — вдруг со скорбью произносит Дим, едва Дан выбирается из его рук, не считая, что заслужил такого покоя в объятиях брата, позволяя тому обратится к его жене, которая пока еще не отошла совсем, — видит бог, я хотел успеть. И ему она отвечает чуть многословнее, чем своему мужу. Когда к ее хрипам примешивается и тонкая струйка крови, стекающая из уголка ее губ, Димиру окончательно понимает, что она умрет. И у нее с мужем остается совсем немного времени наедине друг с другом. Поэтому он стирает скупую слезу с глаз, поднимаясь на ноги и вытираясь ее кровью, и вдруг вспоминает о ребенке, который затих, едва затихла и она, быстрее всех осознав, что это конец.  — Где Янко, Дан? — с дрожью спрашивает он, не ожидая внятного ответа, однако получает его. Дан в тишине указывает рукой на стену напротив, говоря, что ребенок в соседней комнате, отчего Димитру вдруг накрывает еще больше злостью и ненавистью к тому, кого он называет братом уже тридцать лет, но любовь и преданность былым обетам не позволяют ему морально уничтожить его сейчас. Не тогда, когда его любимая жена захлебывается в луже собственной крови, а ребенок в соседней комнате сидит на полу в слезах и об этом догадывается. Взгляд Дана тухнет с каждым ее отяжелелым вздохом, что Димитру опасается за душевное равновесие друга, на которого накатывает совесть и безысходность, вытесняя собой истерику и возвращая расчетливость. Однако Дим ничего более не говорит, оставляя Дана наедине с Карой, чтобы открыть Янко, подхватить на руки, с привычной улыбкой поцеловать в лоб, а после соврать, что все хорошо и унести его домой. Но Димитру не уверен, что его хватит на этот лживый спектакль, и его так трясет, что он проворачивает ключ в замочной скважине только с четвертой попытки, по инерции открывая дверь во всю ширь и совершая ошибку. Янко подскакивает на ноги, едва слышит чьи-то шаги у двери и не собирается сдаваться без боя за возможность удостовериться, что Кара в порядке. Поэтому когда Димитру распахивает дверь, Ян оказывается более подготовленным, чем он, и, уворачиваясь из крепких мужских рук, забегает в соседнюю комнату, не останавливаясь на ее пороге. Ему хватает того, что он видит, чтобы зарыдать сильнее, чтобы понять, что имела ввиду Кара, говоря «я всегда буду рядом». Дан вздрагивает, когда сталкивается со стальным льдом в глазах племянника, и видит его слезы, и видит всю его боль, которая отражается на его лице, захлестывая мужчину его же совестью. Янко игнорирует своего дядю, в испуге бросаясь к своей второй маме и принимаясь трясти ее за плечо, заходясь в истерике.  — Кара, умоляю, не умирай, — с трудом выдавливает из себя мальчик, понимая, что это не поможет, что она умрет сегодня так же, как его мать, — прошу, ты нужна мне. Уже из последних сил договаривает он, собираясь лечь рядом с ней в ее кровь, как на покрывало, и не отпускать ее сколько может, но его ловит Дан, хватая за узкие плечики, чтобы сказать ему правду, которая его не успокоит, но прикажет им двоим удержаться в созании:  — Это не поможет, Ян, она умрет. Но она никогда не оставит тебя. Видеть перед собой этого ребенка сейчас ему невыносимо больно, возможно даже больнее, чем смотреть, как с каждой секундой все больше бледнеет его жена, прощаясь с жизнью.  — Убей меня, как ты убил ее, пожалуйста, дядя, — понимая, чего именно просит, просит Янко, не находя в себе сил говорить о мести сейчас, кроме жестоких полуслов, — чего тебе это стоит? Ты убил мою мать, ты убил ее… Спасение Дана — Димитру спасает их обоих, потому что Дим не дает этим двоим — любимым мужчинам Кары, ругаться и с ненавистью обвинять друг друга над ее еще теплым телом. Он подхватывает Янко на руки, собираясь отнести его домой и, уложив в кровать к своей жене, попросить ее по-женски успокоить ребенка, пока он по-мужски будет провожать в загробный мир его почти мать. И ребенок ему не сопротивляется, только сейчас ощушая весь шок, который обливает его волной из брызг различных эмоций и выбивает из колеи.  — Я любил твою мать, — бросает им двоим в спину Дан, скорбя сразу о двух женщинах, но не понимая, как теперь это изменить.  — Все кого ты любишь, умирают, дядя, — не по-детски сурово отрезает Янко, не веря в эту ложь, — жаль, что ты не любишь меня. И это последнее, что скажет Янко на многие годы вперед. И сама эта его последняя фраза звучит абсолютным рефреном, потому что звучит правдой, потому что вскрывает все раны, потому что Закат твоей жизни, Кара, наступает с рассветом их нового дня. И Дан не простит себе такую цыганскую смерть для нецыганки Своей жены. Едва Димитру делает шаг за порог этой комнаты, унося Яна и уходя самому, как ее сердце замирает, и ей больше не нужно дышать.

***

Ты стоишь над свежей могилой своей жены, но не торопишься ту в нее опустить, оставляя ее во всем белом лежать на свежей земле. И поновой не можешь сдержать слез. Даже не видя больше крови на ее одежде, на ней самой, на своих руках, ты видишь вокруг нее не взрыхленную черную землю, а красное горячее море. Отчего-то решаешь держать лицо и не позволяешь себе откровенную слабость — орашать ее мертвое тело слезами и громко причитать. Ты знаешь, она бы этого не хотела. Она этого и не хотела, уходя от тебя с Янко. Ребенок, которого она так любила, сейчас стоит рядом с ее мертвом телом и не верит, что это конец. Он не верил в это уже в тот миг, когда ты так же, как твоя покойная жена, одевал его в традиционную одежду польских мальчишек времен второй мировой, а он плакал, заранее ненавидя этот льняной стилизованный под эпоху ее любимый его костюм. Ты делаешь последнее одолжение своей жене, соглашаясь с ее мировозрением на дальнейшую жизнь Янко, а его все еще длинные волосы и одежда другой нецыганской культуры — лишь очередное тому подтверждение. То, что ты замираешь в своей решимости похоронить ее до полного восхода солнца, заставляет Яна всхлипывать лишь сильнее и чаще, и ты радуешься, когда тебе на помощь приходит Димитру, опускаясь на одно колено рядом с твоим племянником и вкладывая ему в руку букет из каких-то лесных цветов. Его руки обнимают вмиг осиротевшего ребенка, а ты боишься опустить жену в темноту могилы и бросить на нее первую горсть земли, потому что тогда это будет окончательный конец, но все же ты подчиняешься воле судьбы, не в силах видеть ее навсегда тобой закрытые глаза. Димитру предлагает тебе первому поцеловать жену на прощание в холодный лоб, и ты подчиняешься его железной воле и самообладанию, опускаясь коленями в землю и прикипая губами к ее могильно-холодной коже. Ты бесцельно гладишь ее по огненным волосам и все-таки роняешь слезы себе на руки и на ее лицо. И сейчас детский страх о том, что ее съедят червяки, и она просто окончательно исчезнет, призраком блуждая по этому лесу, пробирает тебя, прочно вгрызаясь в твою суть, сущность, кости и самые потайные уголки твоей души. Но ты сдерживаешь свой крик ужаса, когда воображение подкидывает тебе такие картинки, и поднимаешься с колен, уступая место рядом с ней Янко и Диму, который морально держит ребенка, на ухо подсказывая ему, что делать. Ян дрожит и умывается горьким детским горем, когда обнимает ее, опадая головой ей куда-то в район ребер и сердца и поновой просит не уходить, что ты отворачиваешься, не в состоянии этого вынести. И у Димитру уходит энное количество времени на то, чтобы уговорить Янко отпустить ее, поцеловать в лоб и отойти, сказать последние слова и отойти, просто отойти. Но твой племянник не может этого сделать, он не может говорить. Ты заставил его замолчать. И от этого тебя бросает в ледяную дрожь. Димитру довольно жестко отстраняет его от тела, не позволяя ребенку впасть в полное забытье, и тебе приходится поймать ладонь племянника и успокаивающе сжать ее, обещая «хэппи энд», потому что просто «энд» у вас уже есть. Твой друг с единственной мелкой слезой прощается с твоей женой отчаяннее, чем ты, потому что ее смерть затягивает петлю на его шее и ваших с ним отношениях. И прощаясь с ней, он прощается с тобой, провожая твой свет во тьму холодной могилы. Солнце еще не встает, а он говорит ей на ушко:  — Не бойся, я позабочусь о Янко, я буду его беречь. Он говорит это тихо, но ты умеешь читать по губам, слабея морально и отпуская из рук Яна, когда твой друг заканчивает и, раскидывая руки в стороны, приглашает плачущего мальчика в свои объятия. Подхватывая его на руки, Димитру отворачивает его лицо от мокрой земли, больше не позволяя ребенку видеть свою мертвую почти маму. Не позволяя видеть, как бережно, стараясь не задевать полосы на спине жены (а какая теперь разница? Ей уже все равно), ты опускаешь ее в яму из земли в ее любимом «принуждении к миру» и с кольтом в холодных ладонях, сложенных крестом на груди. И это не насмешка. Это эпилог. Без слов ты говоришь о своей любви к ней, бросая первую горсть земли на нее вместе со своими слезами, не всматриваясь в каменное лицо Димитру, который скорбит так же, как и ты, но не плачет ради твоего равновесия и ради равновесия Янко. И только Ян невинно бросает в могилу белые цветы, не глядя на ее бледный контраст с черноземьем. Ты никогда не вспомнишь, как закапывал ее руками, стирая с лица осколки земли и пот, что рикошетили в тебя, пока Димитру старательно тебе помогал, а Янко превращался в призрака, замирая на границе Яви и Нави, погружаясь в себя. И в этом, наверное, состоит часть твоего спасения, потому что оставляя большой камень, как памятник в изголовии ее новой вечной постели, вы с Димитру окончательно ставите точку, орашая булыжник кровью. Вы зря проводите такой странный ритуал на память о ее смерти и на разрыв ваших кровных-некровных уз.  — Я не оставлю с тобой Яна, Дан, — не оставляя шанс тебе возразить безапеляционно говорит Димитру, засматриваясь на свежий холм земли. А ты только киваешь, все понимая, со всем соглашаясь. Ты не заслуживаешь этого ребенка, такую жену и хоть какую-то память о сестре.  — Я выторговал у тебя четыре дня жизни для нее. Всего четыре, Дан. Я думал, ты поймешь, что со своей женой так нельзя, но ты не понял, — сейчас, когда со своей болью ты, в принципе, можешь справиться сам, Димитру решает говорить о своей, намекая, что не одному тебе безудержно плохо. А ты снова только киваешь, стоя справа от него, но не в состоянии сказать хоть что-то. Поэтому твой друг завершает свою мысль и монолог о чувствах, говоря тебе последнюю свою фразу до конца ваших дней:  — Ты и на мою дочь вину за ее смерть повесил. Оно того стоило, брат? Он не продолжает допрос, намекая, что не стоило так откровенно переть поперек традиций, чтобы потом так откровенно сломаться, что пока ты сопротивлялся немому долгу, который никто с тебя не просил, ты боролся сам с собой и, устав, превратился в безжалостного монстра. Но это бесполезное осознание не вскрывает тебе болью грудную клетку, потому что ее мучительная смерть на твоих руках уже давно это сделала, вскрыла тебя всего и оставила медленно умирать, вымаливая прощение у неба. В отличие от тебя, твой брат не заставлял себя бороться с вековыми законами, и поэтому навсегда остался человеком, так же, как и ты, прощая свою жену за дерзость и многое другое. Просто он об этом не кричал. Об этом ты узнаешь по его напряженному взгляду, который он бросает на тебя, оставляя тебя наедине с могилой и собственной совестью, и уносит из леса твоего ребенка и память о вашей дружбе, которой больше нет. Потому что ни один из вас не развидит твою жену в крови.

***

На желании искупить вину ты твердо держишься еще три года, не притрагиваясь ни к абсолюту, ни к русскому стандарту, ни к чему-то еще. Ты не позволяешь себе заливать печаль, скорбь и ненависть к самому себе алкоголем, потому что это несправедливо по отношению к ней. Ты не видишь ее, умирающую на полу, и себя всего в ее горячей карминовой крови, только лишь в те редкие моменты, когда вы случайно пересекаетесь с Янко, которого Димитру в память о ней устраивает в нормальную румынскую школу, готовя к более удачной жизни, чем ваша жизнь в таборе. И такой поворот событий говорит тебе о том, что их все-таки стоило отпустить в тот день, дать им шанс. Это травит тебе душу сильнее, не позволяя найти спасение. Ты избегаешь той самой комнаты, потому что тебя кажется, что как только ты откроешь дверь в такой свой личный ад, как захлебнешься в красных горячих волнах. Но ты и так тонешь в них каждый день, закрывая глаза, трезвым уходя в болезненные нереальные кошмары, в которых ты так ни разу и не увидел лично ее, но зато видел смерть. Много смертей. Но когда однажды ты случайно натыкаешься на ее сумку и бесцельно ныряешь в нее дрожащими пальцами, то ты натыкаешься на свет. Ты находишь свет. Ее маленькие бумажные пакеты цельного света. Не дробленно-молотого с тьмой, а чистого божественного света. И ты летишь. Это не акт протеста, это слабость, когда ты решаешь покончить со всем разом. Твоя жизнь под трезвыми парами собственной совести становится невыносимой и бесполезной, хоть ты все еще и барон в таборе, который ты ненавидишь почти так же, как и себя. Ужас произошедшего наслаивается на ужас, который ты переживаешь до сих пор, так и не сумев перешагнуть через собственное разбитое сердце. Закат ее жизни и тот рассвет твоего нового дня преследуют тебя до сих пор. И если только тебе хватит смелости и ты сможешь покончить со всем разом, провалиться в спасительную тьму холодных объятий смерти, то ты все же перешагнешь через губительную скорбь и ту ночь. И плевать на честность. Ты просто не можешь жить без нее. И вскрывая таблетки, находя где-то в темноте кухонного шкафа «столичную», запивая чертов рокси водкой, ты идешь на риск. Ты можешь проваляться сутки в волнах из простыней в собственной постели, а потом очнуться, вернуться в себя и снова запереться в жестокой реальности и мыслях. Где нет ее. Где есть ты. Однако тебя даже не лихорадит, когда «столичная» бьет в голову быстрее оксика и действует на тебя совсем по-иному, не как раньше. Тебя почти мгновенно клонит в сон, и ты падаешь головой в подушки, отлетая мысленно. Совсем некстати ты вспоминаешь друзей католиков, которые говорили, что молитва Розария защищает от смерти через утопление, и тебе кажется, что ты захлебываешься в соленой воде, вспоминая эту молтиву, но мысли расплываются гребнями волн твоего отключаещегося сознания, что ты не можешь собрать ее слова на латыни в одно цельное предложение. У тебя будто горит огонь внутри, хотя это всего лишь теплая водка и сорваное от слез горло. Передозный адреналин бьет тебя в сердце, учащая его удары и бросая тебя в состояние неконтролируемой паники. И когда у тебя перед глазами снова плывет кровь, Тогда ты понимаешь, что твой риск себя оправдал. Перед своей смертью ты дышишь так же тяжело, как дышала твоя жена перед ее. И хотя тебя еще может откачать наркан уколом в сгиб локтя, но лишь в теории, потому что в реальности этого препарата у тебя нет, и никто не придет тебя спасать. С тех пор, как Кара умерла, ты не видишь ее даже во снах, хотя умоляешь ее присниться тебе каждую ночь, каждую твою секунду в морфинном забытье. Но сегодня рокси помогает тебе ее найти. Она приходит к тебе сама. В своем белом (не)свадебном платье и протягивает к тебе руку, и в ее жестах не сквозит ничего мертвого. Едва ты поднимаешься ей навстречу, она улыбается так по-старому, словно ты нырняешь не в смерть, а в новую жизнь. И эта жизнь выглядит куда более реальной, чем прежняя, где все быстротечно и бренно. Твоя жена стоит между тобой и морским пейзажем, что простирается бесконечным миражем, из которого она и приходит к тебе, не опуская искренне протянутую тебе руку. Тебя мурашит и бьет током, едва вы пересекаетесь взглядами, и ее глаза горят таким же прижизненным огнем и живой силой, в отличие от затухающих твоих. Она — истина сейчас, но ты не рискуешь заговорить, опасаясь, что тогда по классике жанра, она в затухающем молчании покачает головой, развернется и исчезнет в ураганной буре за своей спиной, а ты очнешься — живой и здоровый, но с наркотическим опохмелом. И без нее. Как вдруг, она говорит первая, приближаясь к тебе:  — Пойдем со мной, милый, пойдем, нам пора. Ее голос звучит, как прежний, что ты едва не теряешь равновесия, не в состоянии поверить в то, что видишь. Но когда она переплетает свои пальцы с твоими, не уходя прочь, но хватаясь за тебя до дрожи человечно с теплотой, ты окончательно веришь в ее реальность, крепче обхватывая ее ладонь. И ты больше не чувствуешь огромный груз из вины, который вдавливает тебя в землю все года со дня ее смерти. И ты идешь за ней, не отпуская ее ладонь и не оставляя ее одну. Потому что вы должны быть вместе — In this life and in the next. И вам уже все равно, как выглядит твоя — такая нецыганская смерть для цыгана.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.