ID работы: 9170880

По-вечернему тёмное утро

Слэш
PG-13
Заморожен
139
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
73 страницы, 9 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
139 Нравится 122 Отзывы 34 В сборник Скачать

Зарытые камни

Настройки текста

Reflections — Toshifumi Hinata 1 hour (slowed + rain)

Кажется, за окном начался дождь; он торопливыми шажками капель бегал по крыше, змеёй спускался по трубе в вырытую яму. Макушки тополей почти что скрывались под серым занавесом ливня, шелестели, смешиваясь с его шумом. — Дождь поёт по-особенному красиво. Особенно в конце осени, — Наталья Алексеевна потёрла большими пальцами бока кружки — нагретая кофе керамика приятно облизывала жаром руки. Гоша хмыкнул, поставив свою чашку с какао на кипятке (молоко в детдоме внезапно закончилось) куда-то под книжные корешки на подоконнике. — А меня он бесит, — он шмыгнул носом и поправил высокий воротник тёмно-зелёного свитера. Костяшки пальцев покраснели, расцвели крохотными цветами гвоздики. Нос ужасно чесался из-за внезапно появившейся аллергии на непонятно что, отросшие волосы лезли в глаза. Сквозь пелену шума дождя слышалась болтовня людей и весёлая музыка передачи из зала на первом этаже. Наталья Алексеевна как-то беззлобно подняла одну бровь, улыбаясь. — А с чего так? — Гоша вскинул брови и пожал плечами. — А за что его любить? Сыро, холодно и мокро, — смотрительница засмеялась тихо, звуча, будто кто-то пробежался по струнам арфы. — Каждый видит и слышит в нём что-то своё, — её нагретая ладонь легла на плечо в колючей шерсти свитера, Наталья Алексеевна заглянула ему в зелёные глаза, заражая своей добротой — правый уголок губ парня без его ведома пополз вверх. — Прислушайся, и ты услышишь в нём стихи, песни, слова, которые нужны тебе больше всего. Мало слышать, — она смотрела на него без злости, говорила без звенящей в нём стали, но звучала она серьёзно. Возможно, серьёзнее всех учителей местных школ и дикторов из жужжащего радио на холодильнике, — нужно уметь слушать. И Гоша слушал. Сейчас капли дождя шептали ему голосом смотрительницы её любимые стихи, стопки которых девятикилограммовой глыбой покоились на прогнувшемся резном табурете у кровати. Они пахнут пылью, манным печеньем — обычно, таким гадким, но сейчас Гоша готов утонуть в нём, — и кофе с дроблёным мускатным орехом, стружкой присыпанного сверху. Буквы в них маленькие-маленькие, напечатанные будто вручную — такие они аккуратные. Во снах тогда ещё мальчика они плясали хороводом, неохотно, но не теряя от этого своей красоты, собираясь в слова.

У меня в душе ни одного седого волоса, и старческой нежности нет в ней! Мир огромив мощью голоса, иду — красивый, двадцатидвухлетний.

Гоша вздрогнул от распахнувшейся двери. В проёме стояла Анна Николаевна всё в том же наряде только с полупрозрачным чёрным длинным платком на голове, края которого украшены таким же тёмным кружевом. — Оделся? — спросила она, окидывая взглядом сидящего на бортике ванной парня. Вопрос был ненужный, и девушка сама это прекрасно знала, видя перед собой одетого Гошу. — Через полчаса уже будем выходить, не засиживайся, ладно? И ушла, не дожидаясь ответа. Гоша хрипло вздохнул — лёгкие показались ему слишком большими и тяжёлыми, раздвигающими рёбра и тяжело поднимающимися. Видеть себя в костюме, кажется, на два размера больше, в зеркале напротив было непривычно. Рубашка выглядывала из-под пиджака, накрахмаленная и выбеленная до рябизны в глазах; пиджак грязно-серый, с чёрными карманами и манжетами. Взгляд упал на сгиб локтя — в нём залегло озерцо тени, кажущееся на ткани еще более тёмным. Гоша ещё раз взглянул на себя в отражении. Костюм казался словно приклеенным сверху, как клеят вырезанные из девчачьих журналов платья на таких же вырезанных из журналов бумажных кукол. — Да я и сам как бумажная кукла, — прошептал парень, переплетя пальцы. В дверь постучали легко и негромко, но слышалось отчётливо — Анна Николаевна. Нужно идти.

***

Трава примятая, почти что мёртвая и почти что тропинка. Земля грязно-серая, промёрзлая до твёрдой корочки, укрытая уже жухлой листвой. Гоша, понурив голову и лишь одними глазами пробежавшись по собравшимся людям, ловит себя на мысли, что они на этой бурой траве кажутся одним сплошным чёрным пятном, наподобие тех пятен нефти, тёмной кляксой распластавшихся на бирюзовом морском полотне. Лица у них всех незнакомые, серые, усталые и невыспавшиеся, с чётко видимым глубоким отпечатком печали; спины в пиджаках либо сгорблены, либо вытянутые и выпрямленные до идеала. Как у Анны Николаевны: она идёт ровно, едва заметно опустив голову и прикрыв глаза; идёт в каблуках по такой грязи так изящно, что напоминает лебедя. Её лицо мраморно-белое, на котором двумя яркими, по сравнению с её кожей, пудровыми пятнами выделяются румяна, руки в велюрных перчатках сложены в замок впереди. Гошин выдох дрожит, надрывается в самом конце, срываясь на звонкий всхлип. Мимо них медленно плывут цементные надгробья с такими же возвышающимися над ними крестами; огороженные железными низкими заборчиками, с острыми, проржавевшими со временем шпилями; перед которыми, серыми и грязными, цветными пятнами выделяются букеты в полупрозрачной бумаге, перевязанной узкой лентой, и кучки закаменелых и промёрзших конфет в глянцевых обёртках. Всё перед глазами подёрнуто пеленой дождя, словно помехами. Впереди Гоши, Анны Николаевны, плетущегося где-то в конце Анатолия Петровича и незнакомых людей, очертания лиц которых Гоша видел, разве что, на фотографиях рядом с иконами, шёл священник из церкви соседнего города. Это был мужчина преклонных лет, с длинной густой бородой, чёрным облачением с золотистыми узорами и таким же тяжёлым большим крестом на груди; служитель монотонным голосом читал молитвы, иногда протягивая гласные. — Помяни́, Го́споди Бо́же наш, в ве́ре и наде́жди живота́ ве́чнага новопреста́вленную усо́пшую рабу́ Твою́ Наталью Метельскую, — дальше Гоша не слушал — он и до этого, честно признаться, не особо разбирал молитвы. Их толпа казалась ограждённой от всего остального чёрными широкими мужскими и худыми женскими спинами, потолком из таких же тёмных зонтов — от серого дня, ливня и могил. Они шли будто целую вечность — всё вокруг такое однообразное и повторяющееся, что счёт времени куда-то пропал, испарился — пока не дошли до довольно большого холма на самом краю кладбища, с уже вырытой прямоугольной ямой и стоящим рядом гробом, блестящим от влаги, с уже готовым деревянным ограждением. И Гоша знает, что дальше будет. Знает, но это не мешает вновь подавиться снова накатившими слезами. Гроб накрыли тёмным куполом зонтов, открыли крышку, и сердце невротика больно ударяется о клетку рёбер, внезапный холод обнимает со спины, сцепляя когтистые пальцы в замок на самой груди. Наталья Алексеевна выглядит сильно похудевшей, бледнойбелой, со впалыми щеками и распущенными седыми волосами, неестественно аккуратно ровно сложенных на белой обивке, вдоль плеч, с закрытыми глазами и редкими ресницами. Она выглядит по-особенному неживой, и Гоша не уверен, что может так говорить, в таком строгом костюме — чёрном кружевном платье с высоким воротом и длинной юбкой. Единственное знакомое, что в ней осталось — это деревянная икона-подвеска с Божьей матерью, и это всё, за что Гоша старается цепляться взглядом, чтобы как можно отдалить от себя осознание. — Теперь, — голос священника раздаётся в ушах неожиданно, как гром, — вы можете поцеловать усопшую в лоб. Гоша чувствует, как Анна Николаевна подталкивает его вперёд, прикасаясь ладонями между лопаток и шепча что-то на ухо; что-то, что Гоша не услышит. Гоша не уверен, что способен слышать сейчас хоть кого-нибудь, видеть хоть кого-нибудь, кроме Натальи Алексеевны. Он даже не видит людей, которые наклоняются и целуют её, он смотрит сквозь них: бегло — на морщины, родинки у самых ушей, почти бесцветные, как тогда казалось, пряди и пальцы с подстриженными ногтями, пристально и долго — на дубовую Божью матерь на подвеске. Засматривается настолько, что не замечает, как близко узор лица святой оказался прямо перед глазами, и стоит их только немного поднять, и взгляду предстает лоб, с которого аккуратно убрали седые волосы, обнажив складки морщин. И невротика в этот момент будто утопили в цементе — он не может сдвинуться, не может даже вздохнуть или выдохнуть, вокруг всё темно-темно, без единого просвета, и до непривычности ледяной мороз скребётся по спине. — Гоша, — на плечо ложится, заставляя вздрогнуть, тонкая ладонь Анны Николаевны, выдёргивая его из омута серых, беспросветных мыслей. Гоша касается губами холодного лба, зажмуривая глаза до боли, потому что Наталья Алексеевна выглядит такой… хрупкой, что рассыпится от одного неаккуратного случайного прикосновения или нечаянно проронившейся слезы. Откуда-то из желудка поднимается ком, вставая поперёк. Анна Николаевна нежно поцеловала смотрительницу в лоб и что-то тихо прошептала, глядя с такой неприкрытой лаской и любовью, что по шее пробежала тёплая волна мурашек. Девушка, отстранившись, взяла руку невротика. — Пошли, не будем другим мешать, ладно? — Я не хочу, — невольно вырывается из Гоши, когда они оказываются под высоким шумящим тополем. Анна Николаевна вопросительно на него посмотрела, наклонив голову. — Я не хочу её запомнить такой. Она бы такого не хотела. Она бы запретила себя такой запоминать. Девушка молчала с полминуты, а затем, сложила руки на груди, прислонившись спиной к прохладной коре дерева, и опустила голову. — Я понимаю, о чём ты говоришь, Гош. Правда, — её голос необыкновенно тихий, с лёгкой хрипотцой. — Наталья Алексеевна была прекрасной женщиной. «Прекрасная» даже на толику не описывает насколько прекрасной она была. Она заменила мне родительскую поддержку и помогла мне справиться с самой собой. Понимаешь, — она поджимает губы, заметив, с каким искренним интересом, блестящим в изумрудных глазах, он её слушал, — мои родители меня никогда по-настоящему не любили. Всё, что они хотели видеть перед собой — идеальную дочь с ровной осанкой, манерами, до зубной боли умную, но явно не замкнутую в себе, неуверенную и по уши влюбленную в рок. Для них всегда виновной была я, чтобы ни случилось. Вот я и свалила куда подальше, как только наступило восемнадцать, — она часто заморгала и сжала между пальцев ткань платья. — Я хотела помочь детям, у которых не было той самой поддержки, что и у меня, которым не хватало взрослого внимания. Но сделала только хуже. Она мельком взглянула на толпу людей, которые всё ещё целовали смотрительницу в лоб и тяжело вздохнула — по лёгким будто резко прошлись наждачной бумагой. — В тебе я увидела себя — отстранённого, замкнутого и просто другого. И вместо того, — она задрожала, всхлипнув, — чтобы помочь тебе, чтобы быть рядом, я стала как мои родители. Тогда Наталья Алексеевна села рядом со мной на скамейке и просто поговорила со мной. Ни упрекала, ни осуждала, ни давила, а просто разговаривала — открыто и по-доброму. Мне, — Анна Николаевна вмиг сжалась, окончательно заплакав, — господи, мне так жаль! Я была такой… такой… Гоша замер в полушаге от неё широко распахнув глаза, под которыми залегли синяки, и приоткрыв от изумления рот. Внутри него откуда-то из самых дальних складок души вырос гнев — большой и грозный, как медведь, разгневанно рычащий на двух задних лапах. За все те детские несправедливости, обиды, слёзы, спрятанные в наволочку, крики, заткнутые во вмятины подушки, зубные скрежеты, затаившиеся в обивке стула на кухне, монологи, навек запечатанные настолько глубоко, насколько он мог их запихнуть. С одной стороны, Гоше хотелось высказать ей всё накопившееся за всю его жизнь — чтобы оно вырвалось из горла, изрезав язык, горло и лёгкие. В нём не осталось слёз из-за несправедливости — он бы кричал и говорил зло, грубо и без стеснения, захлебываясь в своих же словах. Но… Взгляд Гоши поднялся на людей, закрывших спинами гроб. Наталья Алексеевна бы простила Анну Николаевну. Она приняла девушку со всеми её чертями, вытанцовывающими чечётку у неё на душе, она была рядом, отгоняя их и навевая собой, своим теплом дом. Она никогда ни на кого не кричала, никогда не повышала голос даже до громкого говора. Она воспитывала Гошу по-другому — со всеми книжками, фильмами на кассетах, которые они смотрели, стоило всем другим уснуть, историями, песнями на граммофоне, разговорами на ночь. Она учила прощать. Невротик глянул на Анну Николаевну — трясущуюся и ревущую в ладони. Они вряд ли когда-нибудь станут семьёй, как были с Натальей Алексеевной, но топить себя и её в ненависти тоже не выход. Правда же? Тебе необязательно дружить с кем-то, но если ты простишь, хотя бы постараешься, и отпустишь, то на этом можно разойтись. Раз и навсегда. Гоша выдохнул воздух вместе со всей желчью, накопившейся на языке, и слегка приобнял Анну Николаевну за плечи. Она задрожала ещё больше, подняв на него красные глаза. Гоша посмотрел на неё всё с той же тенью многолетней обиды, но её вытесняло собой сочувствие. Он похлопал её по плечу. — Ты очень на неё похож, — она растянула трясущиеся губы в грустной улыбке. — Я не заслужила этого, правда. — Неправда, — сказал Гоша коротко и замолчал. Анна Николаевна снова поджала губы и затихла. Невротику кажется, что под конец этого дня он просто морально умрёт.

***

sad slowed songs to cry to (pt.1)

Гоше приходится насильно запихивать в себя рис с изюмом, давясь и иногда сдерживаясь от того, чтобы не ударить самого себя в горло, чтобы заставить проглотить не влезающий кусок в желудок. Над столом повисла мёртвая тишина, разбавляемая перебегающим шёпотом, всхлипами и тяжёлыми, как свинец, вздохами — всё это режет тишину лезвием канцелярского ножа, и иногда звучит настолько неуместно, неуклюже и робко, что только всё портит и рушит. Гошу пронизывает какая-то иррациональная к этим людям неприязнь — лучше бы молчали тогда, заместо всех этих выдохов и тихих «Подайте, пожалуйста, рюмку». Невольно взгляд скользнул наверх — крыша их беседки остроносая, выложенная из досок тёмного дуба, которые начали понемногу гнить — местами из щелей слезами капал дождь, с каким-то металлическим звуком падая в подставленное ведро. Гоша сидит чуть ли не вплотную с Анатолием Петровичем, чуть ли не у мужчины под боком. Здесь он чувствует себя хоть немного безопаснее, хоть немного как дома, когда Анатолий Петрович аккуратно накалывает на зубья вилки одну изюмину и так же аккуратно раскусывает её напополам, жуя медленно, будто вдумчиво. Анна Николаевна стоит у порога, разговаривая с какой-то женщиной — крохотной, сутулой с морщинами под глазами, трясущимися руками и волосами под чёрной фатой. Невротик перевёл взгляд на пустое место в самом центре стола — кресло, обитое красной орнаментной тканью, набитой наполнителем, тарелка с голубой каёмочкой, в которой горкой лежит рис с изюмом, справа лежит нетронутая вилка, слева стоит низкая фарфоровая чашка с розовым малиновым киселем, которую обвивают акриловые переплетения лилий и пастельные ласточки с застрявшими в стеблях рыжими лапками. Место Натальи Алексеевны. Заходя, солнце заберёт с собой дух Натальи Алексеевны, а пока она ходит по земле, она испытывает те же потребности, что и мы, — сказал перед тем, как сесть за стол, Анатолий Петрович, предварительно поправив верёвочку креста на шее, и улыбнулся Гоше печально, заботливо и устало, будто из него выкачали всю энергию через трубочку. Так мужчина выглядит на лет десять старше самого себя — с проглядываемой сединой на висках, которая, наверное, появилась за последнюю неделю, с тёмными мешками под погасшими глазами, с бледными потрескавшимися губами и руками, которые слегка трясутся на весу. — Господи, мы же кисель забыли накрыть хлебом, вот дураки-то, а, — голос Анатолия Петровича звучит словно заплаканно, виновато. Мужчина аккуратно отодвинулся, глазами выбрал самый красивый кусок хлеба, — румяную корочку с золотистыми боками, — и осторожными шагами обошёл стол к месту Натальи Алексеевной, а внутри Гоши словно развелся рой паучков: крохотных, с фалангу мизинца, которые больной щекоткой пробегаются по горлу, выстилают лёгкие, царапаются всё сильнее с каждым шагом мужчины, рисуют в глазах силуэт смотрительницы — светлый и тёплый, как окна домов в январскую стужу; рисуют её — такую большую, добрую и мягкую, как кошку, с блестящими глазами; рисуют её — неотъемлемую часть его, Гоши, жизни, самую главную часть его жизни, без которой он чувствует себя как кружка с оторванной керамической ручкой. Когда Анатолий Петрович накрывает чашку с киселем корочкой, в глазах застывает лакированная крышка гроба с выгравированным сверху крестом, голос священника, монотонные молитвы и плач, жгучие дорожки слёз на щеках, сыпучие горсти земли, летящие с металлической лопаты вниз, в яму, вместе с душой Гоши. А в ушах стук гвоздей, которые вбивают в гроб. Перед невротиком пробегает вся его жизнь белыми от света кадрами плёнки, она жжёт глаза, заставляет пересыхать во рту, заставляет хрипеть и беспомощно сжимать и разжимать пальцы, не в силах дёрнуться или отвернуться: вечера с книгами с хрустящими корешками, на которые неровными складками наложен скотч, густой тёмный кофе в высокой кружке, цветочные платья, юбки и косынки, густые пенные горы над бортиками ванной, глаза смотрительницы, отливающие серебром в свете летних звёзд над крыльцом, мягкие мозолистые пальцы, измазанные в графите после того, как Наталья Алексеевна помогала растушёвывать Гоше туманную дымку в альбоме, морщины у щёк и под глазами, запах летней поляны, куда они ходили собирать травы, чтобы засушить их на позднюю осень для чая, стеклянные банки, закрытые жестяной крышкой, с огурцами, от которых до сморщенного носа пахнет солью, подарок в глянцевой бумаге под маленькой ёлкой на столе среди кип томов Шекспира, Пушкина и Гоголя. Горло начинает жечьвыжигать неясно от чего, глаза щиплет. — Гоша! Гоша, очнись! — голова у него болтается в разные стороны, как у какой-нибудь дешёвой куклы, на плечах крепко сцеплены пальцы широких ладоней. Гоша к удивлению для самого себя находит себя упавшим со стула, больно ударившись лопатками о пол беседки и кричащим в истерике, мотая головой из стороны в сторону. За плечи его трясёт перепуганный Анатолий Петрович, а воду из графина на него льёт Анна Николаевна, взволнованно бегая глазами по его лицу. Гоша часто дышит широко открытым ртом и кашляет от попавшей в горло воды, жмурится до цветных кругов под веками и плачет, вцепляясь ногтями в спину мужчины, прижимаясь к нему близко-близко, как маленький ребёнок. Анна Николаевна машет другим заинтересовавшимся людям, чтобы они отошли. У Гоши темнеет в глазах, отбивает бешеный ритм сердце в ушах, болят лопатки; веки наливаются свинцом, их невыносимо трудно и тяжело держать открытыми. Анатолий Петрович поднимает его легко, словно парень ничего не весит, и в его руках Гоша чувствует приятную прохладу, неосознанно прислоняясь мокрым лбом к плечу мужчины.

***

— Со мной всё в порядке, не нужно со мной нянчиться! — Гоша зол, безумно зол на всё: на приглашённых людей, на Анну Николаевну, на эту долбанную дождливую погоду, на эту крошечную жёлтую кухню детдома, на самого себя, на Анатолия Петровича, который сейчас до абсурдности строг и серьёзен. — Я хочу быть там, понимаете? — он кричит, указывая указательным пальцем в сторону окна. Гоша думает, что ещё немного и он снова разревётся. Тряпка, — рычит он на самого себя. — Я хочу попрощаться с ней! — Ты попрощался, — голос мужчины звучит по-ненастоящему холодно и отстранённо. — Ты поцеловал её в лоб на прощание, ты съел кутью на поминках. Ты попрощался с ней, Гоша. — Но на этом-то всё не закончилось! — Гоша кричит, срываясь до хрипа. Из него пламенем вырывается вся запрятанная и заткнутая в самом себе злость: на самого себя, неправильного и не-такого, на этот детский дом настолько далёкий, что никто о нём и не слышал, наверное, на несправедливость и этих двух придурков — Гришу и Вову, — в которых собралось всё самое плохое, всё самое мерзкое, на, временами, его язык, который невротик не мог держать за зубами — на всё это. — Вы сейчас куда-то поедете дальше поминать её, а что должен буду делать я? Сидеть тут и со всеми дружно смотреть «Домовёнка Кузю»? Или со спокойной душой пойти что-нибудь порисовать?.. — Они сейчас будут пить, и ты это знаешь, — Анатолий Петрович прервал его, скривив губы от сказанного самим собой. — Так не принято, и мы с Анной Николаевной говорили им об этом. Но они нас не послушали, как ты понял. Мы помянули Наталью Алексеевну, Царство ей Небесное, — на этих словах он немного поднял глаза и перекрестился, — а они поминают по-своему. Тебе там делать явно нечего, Гоша. — Но я!.. — И никаких «но», понятно? — Анатолий Петрович сказал это слишком громко, аж сжавшись в плечах. — Тебе нужно успокоиться. Вон, чай попей, я тебе заварил, — он кивнул головой на столешницу, — с ромашкой. Гоша, пожалуйста, — его голос дрогнул, словно мужчина сейчас и правда заплачет. Мужчина, видимо, не в силах всё это выслушивать, мягко закрыл дверь на кухню, оставив замершего от ярости, удивления и какого-то чуждого сейчас страха Гошу на кухне. В Гоше не осталось слёз — он просто хрипит, жмуря глаза до острого жжения, сгибаясь почти пополам от ломающего чувства отчаяния, дышит часто и глубоко. Парень взял в руки кружку с чаем, в котором местами островками плавали островка листьев чабреца, лепестков ромашки и мяты (засушенные травы залили кипятком прямо в ней). На дне чёрной гущей оседали другие растения. Гоша пальцы на боках посудины до побелевших костяшек, нечаянно, сжав зубы, прикусил до солёной крови щеку и снова завыл от боли, сдавившей лёгкие и вместе с ними сердце.

***

Сколько прошло? Час-два? Гоша сгорбился над новой чашкой чая, через силу впихнув в себя первый. Глаза слипались то ли от недосыпа, то ли от усталости — организм хотел спать. А Гоша — нет. Дети давным-давно уже разбрелись по комнатам, где-то сопят его ровесники, по коридору ползёт храп из щелей приоткрытых дверей спален. На улице стемнело, всё те же чёрные костлявые когти дерева скреблись в окно, всё тот же холодильник «Саратов» гудел на кухне, всё тот же жёлтый свет освещал кухню, но дом куда-то испарился: вместе с Анной Николаевной, вместе с Анатолием Петровичем, вместе со сказками на ночь. Вместе с Натальей Алексеевной. Мысли, которые червями роились в голове несколько часов назад, сейчас попрятались как мыши за плинтусом под духовкой. Не было ни слёз, ни злости, ни всепоглощающей тоски, ни криков, ни оскорблений самого себя — лишь апатия и холодный, пробирающий до мурашек у самой шеи, звон в ушах. Парень не мог сказать, сколько он тут сидел над второй чашкой чая, уже наверняка остывшей. Глаза словно смотрели сквозь исцарапанный и исписанный фломастерами стол; словно пустота раскрыла перед ним свои объятия, загребла в охапку и оплела, заставив утонуть во тьме без мыслей, тревоги, печалей — без всего. Холодно и пусто. Дверь на кухню отворилась с едва слышным скрипом — петли так и не смазали. В щели между дверью и деревянным косяком Гоша никого не увидел и, опустив глаза, наткнулся на вязаные лягушачьи глаза. Минуту спустя, гремя какими-то стеклянными бутылочками, пластмассовыми пробирками, металлическими крышками на диван с кряхтением забралась девочка, стоя на коленях забралась за стол. Её кудрявые волосы пышными кудрями торчали из-под вязаной шапки-оленя, худое костлявое тело тонуло в широких рукавах мужской жёлтой футболки под такой же спортивной мастеркой, высокие гольфы в красно-зелёную полоску гармошкой складывались на тонких ногах, большие голубые шорты выглядели на девочке как какой-то обвисший парашют. Гоша быстро окинул девочку взглядом и вновь уткнулся в кружку. Девочка раскладывала какие-то карты на столе, доставала склянки с блёстками, жестяные крышки из-под газировки, мешочки с собранными и засушенными одуванчиками и иван-чаем. Иногда она бегала глазами по луне за окном, щербато улыбаясь каким-то своим мыслям и тасуя карты, веером раскладывая их по исцарапанному и исписанному столу, на котором осталась шершавая бумага из-под оторванных наклеек. Гоша чувствовал, как с каждым глотком чая лёгкие будто заполняются ледяной водой, норовя брызнуть в горло, а вместе с ней в нём росло раздражение от девочки, которая явно не испытывала дискомфорта от того, что нарушила его покой. — Ты слишком громко думаешь, — так же невозмутимо ответила она, не отрывая взгляд от сетчатых рубашек карт между её пальцев. Гоша заметил, что пальцы её унизаны деревянными кольцами с какими-то выгравированными орнаментами. Невротик окончательно разозлился, резко выдохнув горячий воздух — настолько, что, казалось, с минуты на минуту он обратится в пар — и с громким стуком поставив кружку с напитком в сторону, впиваясь в девчонку взглядом. — Завались, а? — девочка посмотрела на него спокойными серыми глазами и равнодушно пожала плечами, продолжив ковыряться в своих мелочёвках. Гоша дрожащими от накатившего раздражения губами вдохнул воздух, в котором чувствовался пластиковый запах блёсток-звёздочек, которые девочка высыпала в чашку и залила их каким-то клубничным сиропом из бутылки, покрашенной гуашью. У Гоши никак не шли мысли с этой девчонкой под боком — глаза без его ведома сами натыкались на всё новые мелочи, которые худые девчачьи ручонки доставали из, казалось, бездонной сумки: деревянный гребень, карты, которые она уже успела разложить рубашками вверх, какие-то цветы в кружка́х из эпоксидной смолы, кольца — чаще всего деревянные с вырезанными иероглифами, но было два-три медных, — и теперь ещё печенье «Мария» в пакетике. Исчезла вся такая желанная пустота, в которую парень наконец окунулся спустя столько времени — пустота без слёз, разрывающегося сердца и Натальи Алексеевны, образ которой виделся везде, при каждом удобном случае: при виде книг, он вспоминал, как руки смотрительницы, похожие на кошачьи мягкие лапы с тонкими пальцами, переворачивали страницу за страницей; при одном лишь взгляде на банку с кофе на верхней полке кухонного шкафа без дверцы Гоше чудилось, как женщина трёт ладонями бока её высокой кружки, как медленно помешивает кофе на дне — не как обычно люди мешают чай — кругами, вдоль стенок, а от стенки к стенке. Лёгкие изнутри будто вновь начало что-то разрывать когтями разъярённого животного, голодного и ненавидящего всё, что его окружало. Ещё и эта непрошенная соседка, которая с лицом, будто не было никакого невротика напротив неё, который чуть ли не выл и не вгрызался зубами в чашку, надкусывала печенья, которое наверняка, наверняка своровала, быть такого не может, чтобы у ребёнка в детском доме было столько денег, чтобы ему столько всего покупали, просто не может быть… — Ничего я не воровала, — не отрываясь от какой-то потрёпанной записной книжки, заляпанной пятнами отбеливателя, сказала она. Гоша подавился воздухом и, всё ещё откашливаясь, посмотрел на неё удивлённым взглядом, в котором лишь осадком на дне залегло раздражение — всё его затмило любопытство и вопросы каким боком напротив сидящая узнала, что творится в его голове. — Говорю же, ты слишком громко думаешь. Я Оля. — А откуда деньги тогда? — Гоша решил проигнорировать тот факт, что, скорее всего, нужно представиться в ответ, хотя бы из приличия. — Брат из Курска присылает вместе с почти всем, что мне нужно, — Оля вновь щербато улыбнулась. — Он работает, а по вечерам в баре играет на трубе. Черты лица Гоши сразу смягчились. Может, он и вправду стал каким-то слишком злым ко всем из-за всего этого дня. Даже к тем, кто этого, в общем-то, не заслуживал. Оля осмотрела его умным взглядом и подтолкнула к нему пакет с печеньем. — Поешь, ты устал, — и не дала парню ничего сказать, продолжив. — Ты допил чай? — Э-э, вроде да, — Гоша, словно не верив своим же словам, посмотрел вниз, в чашку, с изумлением для самого себя обнаружив чай почти на самом дне. Когда он успел его выпить? А затем глаза наткнулись на озерцо на полу. Он что, со злости его вылил? Невротик потёр пальцами глаза. — Господи, ужас какой. — Да не так всё ужасно, липко будет да и всего-то, — Оля беззлобно хмыкнула и подтянула к себе, перегнувшись через весь стол, кружку парня который всё никак не мог успокоиться. — Да забей ты на это пятно, с кем не бывает. — Да какое «забей»! — вскрикнул Гоша, взмахнув руками. Эмоции в нём сменялись резко, неестественно, одна за другой. — Да я псих неуравновешенный, который кричит на всё, что только может! Которого всё в жизни бесит, какой мне смысл хоть что-то делать — учиться, чтобы в этот долбанный художественный поступить! Да на кой фиг оно мне нужно, а? Они меня не примут, буду работать на какой-то заправке… Да какой заправке, в баре в подворотне работать буду, куда меня ещё примут! И Наталья Алексеевна во мне ошибалась — будь я таким «не плохим» разве кричал бы тогда на Анатолия Петровича? Какой я «не плохой». Гоша тяжело дышал, вцепившись пальцами себе в заднюю часть шеи. Из него комьями вырывалось всё его настоящее, всё, что он старался в себе душить, топтать двумя ногами, всё это длинной крысиной мордой высовывалось из него, шевелило длинными усами и щёлкало жёлтыми длинными зубами. — А она была права, — Гоша посмотрел исподлобья на Олю, которая что-то высматривала на дне, в чайной гуще. Девочка говорила всё так же спокойно, не вздрогнув. — Тут сказано, что ты человек очень эмоциональный, да, иногда вспыльчивый, но с добрым сердцем, а, и ещё-ё-ё, — она сощурилась, — тут говорится, что в будущем появится человек, с которым у тебя будет большая и любящая семья. И вы будете, несмотря на все трудности, вместе. — Да ты даже гадаешь неправильно, — шикнул невротик. — Да это тот, кто тебе по-другому делал, гадал неправильно, — Оля покрутила кружку в руках, повертела головой, рассматривая разбухшие от кипятка травы, прилипшие к стенкам. — Да твое гадание полная туфта вообще! — Гоша вновь разозлился, резко поднявшись над столом и хлопнув ладонью по нему. — Ты это просто так мне говоришь, чтобы я успокоился, — Гоша сложил руки на груди и закатил глаза, наигранно-писклявым голосом изображая девочку. — Ой, Гоша, ты такой хороший, ты такой добрый, просто слов нет! И семья у тебя счастливая будет! Ведь ты же такой хороший! Да гадание ненастоящее, ничего не сбывается! Нечего ему верить… — Настоящее оно! — девочка тоже вскочила с места с раскрасневшимися щеками и запалом в глазах. — Ты ничего не видишь и не слышишь, что вокруг тебя происходит! — Ну и что у тебя сбылось, а? Да ты как шут гороховый выглядишь с ними и со всем этим! А наверное так хотелось сделать образ такой загадочной девочки, да? Так хотелось, чтобы все ахали при одном только твоем виде, да? Только ничего, кроме смеха, это не вызовет! Вот и что сбылось у тебя на этом чае? Шоколадку подарили? Или какой-нибудь мальчик в щёку поцеловал? Или… — Папа умер! — выкрикнула она, зажмурившись. — У меня умер папа! Я увидела, что он попадёт в аварию с грузовиком, так и случилось! Но меня никто, никто не послушал, ведь я такая глупая! Оба посмотрели друг на друга глазами загнанных зверей — сказали лишнего, вспыхнув как керосиновая свеча от чужих слов, выпаленных на эмоциях. Оля и Гоша опустились обратно, заметно стушевавшись — парень ковырял ногтем жвачку, прилепленную внизу к столу, а Оля дёргала гребень за зубья, иногда сёрпая сироп одними губами, не поднимая кружку. Гоша чувствовал себя виноватым, трусливым, не находящим слов для таких нужных сейчас извинений. Он знал, что вина лежит полностью и целиком на нём, весит тяжёлым мешком, набитым цементом на шее, заставляя задыхаться; знал, но не мог найти сил и фраз, способных хоть немного ослабить её хватку. — Слушай, — Оля потянулась за чем-то в карман и выудила оттуда карту с расписной спинкой, протянув Гоше. — Вот. Она мне выпала сегодня. Видишь? — она подвинулась к нему ближе, не боясь его злости, словно и не было этого разговора. Оля провела пальцем по рунам, нарисованным на лицевой стороне. — Они значат, что я должна была кого-то спасти сегодня, помочь ему выйти на истинный путь. Вот, смотри. Она потянулась за картами, вновь перетасовала их в руках и выложила в два ряда по три карты рубашками вверх. — Подними три. Гоша поднял карты в шахматном порядке: левая в верхнем ряду, средняя в нижнем и правая в верхнем. На каждой из них были какие-то руны, иероглифы и рисунки, которые для Гоши выглядели словно совершенно другой, непонятный для него язык. Оля заглянула в них, поднырнув у Гоши под рукой. — Первая, это то, что ты испытываешь, — она ткнула пальцем в карту. — Это — руна Наутиз. Она означает боль. А это, — Оля ткнула чуть правее, на следующую, — Иса, препятствие, понимаешь? Вторая, это то, через что тебе придётся пройти. Опять Иса, — это она пробубнила себе под нос, — а вот это Райдо, дорога. А третья, — она посмотрела на Гошу, задрав голову, нечаянно потеревшись макушкой о его грудь, — это то, к чему ты придёшь. Ого, — она сама удивилась выпавшей карте, — как их тут много. Это хорошо. Это — Ингуз, новые начинания, это — Альгиз, защищённость, а это Манназ. Её можно толковать по-разному, но это, в основном, любовь. Если коротко. Оля не дотягивалась до своей кружки с сиропом, даже почти встав, так что Гоша поднял её и поставил перед Олей. Девочка улыбнулась, сделав большой глоток сиропа. Невротик посмотрел на карты в своих руках, не веря всему сказанному. Он всё ещё скептически относился ко всему этому и сделал себе мысленную заметку перепроверить значения всех рун, но в глубине души каким-то цветочным завитком что-то зацвело. Что-то, что будто отгораживало его тонкой лентой света от всего этого окружающего мрака. Гоша тихонько радовался этому, как радуются люди последним солнечным тёплым лучам в позднем январе. Оля молча вложила ему в руку круглое печенье с шероховатым низом и продолжила пить свой сироп. Невротик посмотрел на угощение, раз за разом читая «Мария» посередине, а затем перевёл взгляд на макушку девочки, прикрытую вязаной шапкой. Завтра нужно перед ней извиниться. Обязательно. Может, он найдёт какую-нибудь завалявшуюся игрушку или кольцо, спрятанное где-нибудь далеко-далеко. А может, выстругает ей какой-нибудь кулон, криво и косо, кухонным ножом, из обломка ножки старой табуретки, но вкладывая в него то, казалось, немногое, что осталось от его души. То, что, как думал Гоша, ещё не успело прогнить.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.