15 августа
Меня разбудил не резкий, а глухой, настойчивый шум — хлопанье крыльев. Я уткнулась лицом в прохладные подушки, втягивая знакомый запах, и нехотя приоткрыла один глаз. Пусто. За окном курица Снежка, вся распушившись в белом негодовании, пыталась взобраться на забор. Соскользнув, она огрызнулась сердитым квоканьем, будто обвиняла лично меня. Солнце уже разлилось по полу золотистой лужей, почти дотянувшись до кровати. Из ванной доносился ровный шум воды — Тоширо уже встал под свой ледяной душ. Его утренний ритуал, от которого я никак не могла отучиться содрогаться, даже сейчас, чувствуя крошечные мурашки. Воздух в комнате был густой, тёплый, пропахший вчерашним праздником — сладковатым дымом, пролитым саке, жареным рисом. Но сквозь этот пиршественный хаос витал и другой, чистый запах — свежести. Кто-то уже проветривал дом, стирая следы вчерашнего буйства. Накинув новую белую юкату с розовыми рыбками, я босиком скользнула из спальни. Прокравшись в ванную, я, зевая во весь рот, потянулась к держателю. Мои пальцы на ощупь нашли свою щётку, вставленную в керамического котика, потом наткнулись на строгую, белую щётку Тоширо. И тут же споткнулись о что-то новое, чужое. Рядом стояла третья, из матового тёмного стекла, а под ней — новый тюбик. Незнакомый. Любопытство, острое и цепкое, как кошачий коготь, впилось мне под ребра. Я насторожилась, шерсть встала бы дыбом, будь я в своей истинной форме. Уши навострились — из душа всё ещё лилась вода, заглушая любой иной звук. Быстро, почти по-воровски, я схватила тяжёлый, новый тюбик. Этикетка была минималистичной, почти аскетичной, с тонкими, как лезвия иероглифами. Я осторожно, будто разминируя бомбу, открутила крышечку. Вместо круглого отверстия — аккуратная узкая щель. Поднесла к носу и втянула воздух. Пахло... не так, как я ожидала. Ни мятной свежести, ни сладкой, детской ванили. Это был сложный, глубокий букет, целый пейзаж, свёрнутый в тюбике. Сначала — горьковатая, смолистая нота, напоминающая старый кедровый лес, сосновую живицу на пораненной коре. Потом — терпкая, прохладная влажность, будто от мшистого камня на дне тенистого ущелья. И под всем этим, едва уловимым фундаментом, — тёплый, едва уловимый шлейф чего-то медового, не сладкого, а скорее... лекарственного, целебного. «Пахнет... им», — пронеслось в голове. Пахло тишиной, выдержкой и несокрушимой силой. Пахло Учихой Итачи. Моё кошачье нутро, ведомое древним инстинктом — познать мир через вкус, — взбунтовалось. Я наклонила тюбик и кончиком языка, робким и любопытствующим, коснулась тёмной, почти чёрной полоски пасты. Вкус обрушился на меня не взрывом, а тяжёлой, бархатной волной, накрывшей с головой. Та же смолистая горечь, что и в запахе, но теперь она заполнила каждый уголок рта, заставив скулы сжаться от терпкости. Это не было неприятно. Это было... основательно. Серьёзно. Как будто я пробовала на вкус саму его душу — всю её выстраданную мудрость и ту тихую боль, что он всегда носил в себе, словно занозу под сердцем. Я медленно выдохнула, ощущая, как терпкое, дремучее послевкусие остается на языке, въедается в небо. Никакой клубники в мире не хватило бы, чтобы перебить эту первозданную мощь. Это был не вкус для сиюминутного удовольствия. Это был вкус для... вечности. Для одиноких прогулок в кромешной тьме. Аккуратно, с почти религиозным трепетом, я закрыла тюбик и поставила его на место — ровно так, как он стоял, след в след. Затем взяла свой, с весёлым клубничным ароматом, и щедро выдавила розовую пасту на щётку. Контраст был разительным. Моя паста пахла беззаботным летним утром, соками спелых ягод и той детской радостью, что не ведает о горечи. Я принялась чистить зубы с закрытыми глазами, почти засыпая стоя. Внезапно шум воды прекратился. Холодный воздух волной накатил из душевой, а следом — сильные, влажные руки. Тоширо обнял меня сзади, прижал к своей прохладной, мокрой груди, и губы его, холодные, как речные камни, коснулись шеи. Брызги с его белых волос обдали меня фонтаном свежести. — Мр-ня! — фыркнула я, брызгая сладкой пеной, и захихикала, окончательно просыпаясь. — Доброе утро, — не сдержал он смешка, и его голос прозвучал глубже, чем обычно. Он взял свою щётку. Резкий, бодрящий аромат мяты безжалостно ударил в нос, перебивая и мою клубнику, и тот сложный лесной шлейф, что всё ещё витал в памяти. — Приторно, — буркнул он, уже чистя зубы, и его плечо коснулось моего — прохладная точка в тёплом воздухе. — Зато вкусно! — я показала ему язык, покрытый сладкой, розовой пеной, вызывающий и глупый. В ответ он лишь фыркнул, но в его бирюзовых глазах вспыхнуло мальчишеское озорство. Он резко наклонился, схватил меня за подбородок и грубо притянул к себе. Его поцелуй поглотил мой протестующий писк, а в наказание за дерзость он игриво прикусил мою губу, смешав ледяную мятную свежесть с клубничной сонливостью. От шока и контраста по спине побежали мурашки. Он отступил, оставив меня ошеломлённой, с губами, пощипывающими от ментола, и дыханием, сбившимся с ритма. — Теперь съедобно, — с самодовольной усмешкой заключил он и энергичными, отточенными движениями продолжил умываться. Пока я приходила в себя, смывая следы двух паст — сладкой и острой, — Тоширо уже стоял у зеркала, подтягивая пояс хакама. На его лице лежала привычная маска сосредоточенной строгости. Волосы его были ещё чуть влажными, и от него веяло морозной, нечеловеческой чистотой. Слишком собранный, слишком отточенный и холодный для этого мягкого, заспанного дома. — Уже уходишь? — капризно протянула я. — Капитан не имеет права опаздывать, — ответил он, не оборачиваясь, но голос прозвучал приглушенно, почти лениво, без привычной стальной брони. Это был голос из нашей спальни, а не из казармы. — А я думала, капитанам можно всё. — Не всё. — Уголок его рта дрогнул, выдав себя. — Но я оставил тебе развлечение, киса. — Какое? — насторожилась я, чуя подвох. — Учиху. Я медленно моргнула. Сознание, еще наполовину застрявшее в сладкой пене и мятном поцелуе, потребовало секунду, чтобы сложить пазл. — То есть... — Ага. Он уже на кухне. Хозяйничает, — подтвердил Тоширо с короткой, почти беззвучной усмешкой, которая была ему заменой настоящего смеха. — Наслаждайся. — Я с ним разберусь... — угрожающе пробормотала я, и в глубине души, в самой что ни на есть кошачьей её части, с наслаждением заурчала при мысли о предстоящей охоте. — Хотел бы я на это посмотреть. — Он наконец обернулся, и в его бирюзовых глазах мелькнула та самая, редкая усмешка, что согревала меня лучше любого солнца. Он снова наклонился, его губы, ещё холодные от умывания, коснулись моих в быстром, прощальном поцелуе, в последний раз смешав мятную свежесть с моей клубничной сладостью. — Я ушёл. — Удачного дня, — выдохнула я ему вслед. Тоширо, уже полностью одетый, на прощание потрепал меня по мокрой от его капель голове и выскользнул из ванной. Он исчез как вихрь — резкий, неумолимый и неоспоримый. Его шаги, чёткие и быстрые, затихли за дверью, и в доме воцарилась другая тишина. Не пустая, а густая, насыщенная, как бульон после долгой варки. Я прислушалась, затаив дыхание. Буран по имени Тоширо унёс с собой последние остатки моего собственного буйства, и теперь я осталась наедине с тихим, плотным покоем, который исходил из самого сердца дома — с кухни. Вчерашняя гиперактивная кошка, носившаяся по двору, сейчас свернулась клубком и медленно переваривала добычу — наше общее, добытое с боем счастье. И это спокойствие было таким же насыщенным, как и вчерашний шторм. По коридору доносился ровный, гипнотизирующий стук ножа, цоканье фарфора и утробное шипение масла на сковороде. Когда я, наконец, доплелась до кухни, воздух ударил мне в нос соблазнительным вихрем — поджаренный кунжут, сладкий пар риса, маслянистый дух омлета. Я застыла на пороге, зачарованная. Итачи стоял спиной, его фигура была воплощённым спокойствием. В его руке нож мерно взлетал и опускался, шинкуя зелень с той же безмолвной точностью, с какой он держал кунай. Движения его были медитативны, дыхание — ровным и глубоким. Он был целиком погружён в ритм. Его длинные волосы, слегка влажные после душа, липли к вискам. Домашняя юката, небрежно распахнутая на груди, обнажала бледную кожу и ключицы. Он выглядел не как шиноби, а как сама тишина, воплотившаяся в человека. Воздух вокруг него казался гуще, спокойнее, тяжелее от безмолвия. — Доброе утро, — выдавила я, заставляя голос звучать бодрее, чем моё сонное нутро. Он обернулся. Его глаза — тёплые, бездонные колодцы, отмеченные вечной усталостью, — мягко встретили мои. — Ты крепко спала. — Вырубилась, как подкошенная. Словно меня оставили на поле боя. — Ты заслужила. — Он беззвучно поставил передо мной на стол чашку с дымящимся молоком. От него тянулся лёгкий, едва уловимый шлейф мёда. — Вчера руководила сражением как прирождённый тактик. — Ага, — я обхватила чашку ладонями, впуская тепло глубоко внутрь, в самые кости. — Было весело. А курочки? — На свободе. Я их покормил. — Ты?! — я не смогла сдержать удивлённый смешок. — Они не возражали. — Он произнёс это с каменной невозмутимостью, будто докладывал о результатах миссии. — Одна пыталась сесть мне на плечо. — Это Хана, — я покачала головой, чувствуя, как уголки губ ползут вверх. — Она обожает чувствовать себя важной шишкой. Он кивнул, как будто это было самое разумное объяснение в мире. Его взгляд, тёплый и тяжёлый, скользнул по моему лицу, задержался на запавших глазах, потом на губах. — А ты... не устал от вчерашнего? — спросила я, уткнувшись взглядом в молочную гладь. — Вовсе нет. — Лезвие ножа снова задвигалось, рассекая зелёный лук на идеальные колечки. — Это был правильный шум. — Правильный? — я подняла на него глаза. — В нём не было страха. Только жизнь. Эти слова обожгли меня своей простотой и точностью, как удар. И я вдруг поняла, отчего моё сердце сегодня стучит так ровно и полно. Рядом с Тоширо я — буря, что яростно бьётся о его ледяные, неприступные скалы. Рядом с Итачи… я становилась тихой заводью, готовой принять и утопить в своих водах его вечную, невысказанную усталость. Ему не нужна была буря. Ему был нужен тихий причал. И сегодня мне отчаянно хотелось быть им. Я думала что-то сказать, но слова застряли в горле комом — спутанным клубком благодарности и нежности. Я отставила чашку. Фарфоровая кошачья лапка мягко звякнула о дерево стола. И я сделала шаг вперёд. Он почувствовал моё движение ещё до того, как я его завершила, и замер. Нож замолчал, лёг на разделочную доску. — Итачи... — М? — его горловой звук был похож на мурлыканье. — Спасибо. Что остался. — Я не уйду. — Он прошептал это так тихо, что слова почти потонули в густом воздухе, но я расслышала каждый слог. — Пока я тебе нужен. Я подошла ближе, мой взгляд упал на открытый вырез его юкаты, на ровную, спокойную пульсацию у основания горла. Этот стук был музыкой тише любой симфонии. — Дай мне приласкать тебя... — выдохнула я, и мой голос прозвучал как шёпот, как обет. — Будем, — его ответ был таким же тихим, обволакивающим, как пар от чая. — Сначала завтрак. — Но я тут главная, — капризно напомнила я, уже чувствуя, как сдаю. — Бесспорно. Всё, что угодно, — он даже не стал спорить. Его рука, широкая и тёплая, мягко легла мне на талию, нежно направляя меня к столу. В этом простом жесте было больше согласия и понимания, чем в тысяче громких клятв. Я позволила себя усадить. На моём месте лежала льняная салфетка с вышитым котёнком, и от неё, как и от него самого, пахло лёгким, чистым ароматом зелёного чая — ясным и умиротворяющим. — Тоширо завтракал? — спросила я, опускаясь на татами. — Да, — Итачи поставил передо мной тарелку, и у меня перехватило дыхание: на белом фарфоре из риса и нори была выложена улыбающаяся кошачья мордочка. — Твоя очередь. «Божечки-кошечки», — пронеслось у меня в голове, но я лишь тронула палочками тёплый рис, боясь разрушить это маленькое чудо. И в этой тишине, в густом, сладком от запахов еды воздухе, я поймала себя на мысли. Моё сердце билось. Не просто стучало в груди, как испуганная птица в клетке. Оно отстукивало сложный, но идеальный ритм — быстрый и резкий, как шаги Тоширо, и медленный, глубокий, как дыхание Итачи. Оно билось в унисон с ними обоими. И эта внутренняя музыка была громче любого праздника. Это был настоящий ритм моего дома.* * *
После вчерашнего празднества в поместье повисла звенящая тишина — такая густая, что я почти чувствовала её вкус на языке, бархатистый и тягучий, как забродивший мёд. Воздух в спальне был влажным, пропахшим паром и приторной сладостью моего клубничного геля. Этот запах обволакивал, как паутина, становясь частью тишины. Итачи вошёл бесшумно, тенью скользнув в дверной проём. Но его молчание сегодня было иным — не щитом, а распахнутой дверью. Следы моего былого безумия, мои яростные метки, исчезли с его кожи, смытые волшебным источником Урахары. Это чистое тело казалось девственным пергаментом, и что-то на дне моей кошачьей души, дикое и ревнивое, болезненно сжалось. Он снова стал неприступной горой, которую предстояло заново покорять. «Мои когти стёрты. Мои укусы забыты...» Пальцы дрогнули, ногти впились в ладони. Ступни ощутили холод татами, в то время как сама я горела изнутри. Всегда я набрасывалась на него с буйными ласками, зная, что мой утёс выстоит под любым натиском. Но сейчас… сейчас в глубине его тёмных глаз я увидела не вызов, а усталую готовность рухнуть. «Он хочет, чтобы его взяли. Но не как добычу. Как дар». — Подойди, — прозвучал мой приказ. Он сделал шаг, будто только этого и ждал. Его взгляд был лишён привычной стали, лишь глубокая, бездонная вода, зовущая нырнуть и не всплывать. Этот покой был настолько заразителен, что мои пальцы, всегда резкие и нетерпеливые, начали разжиматься сами собой. Его умиротворение окутывало меня, как тёплое молоко, заставляя замедлиться. — Раздевайся и садись. Сердце колотилось в горле, отчаянным, птичьим трепыханием. Итачи опустился на колени посреди комнаты. Голый. Безупречный. Спина — прямая, как клинок, но взгляд — тёплый и всепоглощающий, как ночное небо, был прикован ко мне. Его молчаливое ожидание стало осязаемым, тяжёлым, как свинец. Он был похож на гордого хищника, принесшего свою свободу к моим ногам и ждущего моего решения. Мягкий свет заливал комнату, ложась на его обнажённые плечи жидким золотом. Он сидел в лучах, словно драгоценный артефакт, а я — благоговейный хранитель, получивший право прикоснуться. Каждый изгиб его тела был знакомой поэмой, прекрасной, как закат над пепелищем, и столь же смертоносной. Но сегодня его опасность была приручена, сдавлена тисками его же собственного решения. «Раньше я метила его как дикарка — укусами, царапинами, стремясь доказать, что он мой. Но сейчас…» Он не двигался, и от него исходила волна безмятежной силы. Моя дикая натура, всегда готовая к прыжку, начала подстраиваться под этот новый, незнакомый ритм, перенимая эту грацию абсолютного контроля. Агрессия казалась теперь неуместной, грубой, почти оскорбительной для той бездны доверия, что таилась в его взгляде. Привычная буря во мне утихла, уступив место странной, холодной ясности. «Сегодня я буду заявлять свои права иначе. Не как буря, вырывающая деревья с корнем, а как прилив, медленно и неумолимо накрывающий берег. Каждый узел, каждое прикосновение будет обдуманным. Я буду присваивать. Медленно. С наслаждением». Он слишком много видел. Его взгляд проникал сквозь стены, маски, плоть. Прямо в душу. И я решила отобрать у него это оружие. Но не яростью, не игрой. А той самой безмятежной силой, которой он сам меня научил. — Закрой глаза. Он безмолвно повиновался. Доверчиво. Смертельно. Я завязала шёлковую повязку, погружая его в кромешную тьму, где не осталось ничего, кроме звука моего дыхания и удушливого, сладкого запаха клубники. «Теперь он мой. Полностью. Бесповоротно». Мои пальцы коснулись его кожи, чтобы начертать новые законы. Вместо шлепка — ладонь легла на его бедро всей тяжестью, властно и осознанно, вжимая его в пол, утверждая право на владение самим пространством. Я наклонилась, и губы коснулись его плеча. Не укус, а начало долгого ритуала. Я позволила им задержаться, впитывая его запах — тепло, сандал и что-то неуловимо горькое, — а затем принялась оставлять засос. Медленно, с жестокой нежностью, всасывая кожу, пока под ней не лопнули капилляры, оставляя тёмно-багровую печать. Это было не стихийное пятно страсти, а клеймо, выжженное обдуманно. «Ты — мой. Даже когда меня нет рядом, это пятно будет на тебе, как моя тень». И он... он чувствовал. Острее, чем когда-либо. Лишённый зрения, он был целиком во власти звуков и прикосновений. Его дыхание прервалось, когда моя ладонь легла на него. Он замер, вслушиваясь в новую мелодию, в этот плавный, ритуальный темп. Когда мои губы начали свою работу, его тело не дёрнулось резко. Оно… отозвалось. Глубокий, сдавленный стон вырвался из его груди, и он инстинктивно прогнулся навстречу, словно стебель, тянущийся к солнцу. Чтобы погрузиться глубже. Его связанные руки сжались, сухожилия натянулись, как тетива. В этой тьме он ловил каждый мой шаг: шелест ресниц около его кожи, влажное тепло дыхания, давящую нежность губ. Раньше он принимал моё буйство как дань своей несокрушимости. Сейчас он тонул в моей осознанности, как в доказательстве своей нужности. Его подчинение было уже не вызовом. Оно стало актом высшего доверия. Он растворялся в этой новой, пугающей своей глубиной нежности. Каждое моё осознанное прикосновение было гвоздем, вбивающим в него уверенность: он не орудие, не функция. Он — ценность, которую бережно помечают, как редкое сокровище. Я стояла над ним. Взгляд скользил по шёлковым тёмным волосам, распущенным по плечам, по влажной коже на груди, по тонкой талии и бёдрам, сведённым напряжением. Я любовалась им, как скульптурой, и каждое его неуловимое движение — дрожь в пальцах, сжатые кулаки на коленях — было посвящением мне. Я присела перед ним на корточки, чувствуя, как пар от моего тела смешивается с его жаром, создавая свой собственный, душный микроклимат. — Теперь ты не видишь, — прошептала я, проводя подушечкой пальца по его пересохшей нижней губе. — Только чувствуешь. И дышишь. Он беззвучно кивнул, его голова слегка склонилась в немом согласии. И я знала — в полной тьме, лишённый своего главного чувства, он тонул в этом клубничном тумане. И это медленное, сладкое безумие было для него страшнее и желаннее любой битвы. Только тогда я взяла верёвку. Прикоснуться к ней — значило принять на себя невероятную тяжесть: взять под контроль того, кто сам был воплощением абсолютного контроля. Пеньковый шнур лежал в ладони прохладным, живым грузом. — Доверяешь мне? — выдохнула я, и вопрос повис в воздухе, хрупкий, как стекло. Ответом стало медленное, плавное движение: он скрестил руки за спиной, поднеся запястья мне. Этот жест был красноречивее любых клятв. Мои пальцы ожили, заплетая первые петли. Шершавый шёпот верёвки обвивал его плоть, кожу, обжигающую, как только что выкованная сталь. Я затягивала узлы не причиняя боли, но неумолимо, чувствуя, как каждый виток — не путы, а кисть, выводящая на холсте его тела правду его души. Не воина, не жертвы, а просто мужчины, обретшего покой в оковах. Сама поражалась уверенности своих рук. Ни тени вчерашней суеты — лишь полная, выверенная концентрация. Я не доминировала над ним. Я окружала. Словно его тишина была заразной, и я, как губка, впитала её всю, чтобы теперь вернуть ему — преображённой. Он сидел в сейдза, ягодицами на пятках, с раздвинутыми ногами — изваяние из плоти и несгибаемой воли. Связанный. Слепой. Его грудь мерно вздымалась, мускулы играли под верёвками, как натянутые струны. Свет скользил по чёткому рельефу, выявляя каждую прожилку, каждый напряжённый сухожильный тяж. В нём безошибочно угадывался воин. Но сейчас он был передо мной: живой, трепетный… подчинённый. Он был абсолютно беззащитен. И от этого — могущественен, как обездвиженный бог. Он мог порвать эти путы одним усилием. Но не шевелился. Не смел. Потому что это было моё право. И он принимал его как высшую форму доверия. Мой самурай. Мой хищник, добровольно вжавший когти. На его лице не было ни стыда, ни тревоги — лишь глубокая, чувственная удовлетворённость. Юката с шелестом соскользнула на пол. Это было не соблазном, а обнажением самой сути — для него одного. Я не брала власть — я вела, ибо в самой его крови пульсировала потребность быть ведомым. Именно мной. Ни один приказ не мог сравниться по сладости с молчаливым намерением. Ни одна клятва не была крепче этих узлов и моего колена, прижатого к его плечу. Я туже стянула верёвку на его шее. Но он стоял недвижимо, как храм, возведённый для служения. Прекрасный в своем смирении. Непоколебимый. Он отдавал мне всё, даже то, чему не было слов. Он позволял — не в бессилии, а в великом, торжествующем согласии. — Не отпускай, — прозвучал его бархатный голос, и волна жарких мурашек пробежала по моему позвоночнику. — Я чувствую себя… целым, когда ты рядом. Я только… твой. Мои пальцы скользнули по его плечам, сглаживая, утверждая. Его ответное движение было едва заметным — он инстинктивно выпрямил спину, подставив себя. С каждым прикосновением возбуждение лилось по его венам раскалённым металлом, и он старался не сломаться, но его дыхание срывалось, становясь влажным. Таким мягким и податливым он был только в моих руках. Я наклонилась, и прядь волос щекотала его висок. — Скажи, почему ты на коленях? Он поднял голову, и в его шёпоте пылала целая вселенная. — Хочу, чтобы ты увидела меня… каким я всегда хотел быть. Потому что только в твоих глазах я перестаю быть Призраком. Я становлюсь просто мужчиной. Твоим. Я коснулась его щеки, и под пальцами почувствовала жаркий румянец. — Молодец, мой хороший мальчик, — сказала я голосом, в котором звучало одобрение, пронзающее глубже любого клинка. — Я вижу. Мои пальцы впились в его чёрную гриву, сжали и оттянули голову назад. Он глухо простонал — от слов, от прикосновения, от осознания полной принадлежности. В этой тишине, в этих узлах, затянутых мной, он был по-настоящему свободен. Я медленно обошла его, любуясь картиной, сотканной моими руками. Бордовые полосы на его коже пылали, как закат, отливая багрянцем на бледном мраморе. Он ловил меня сквозь повязку — не глазами, а всей поверхностью тела, кожей, что стала единым органом слуха. Когда я перемещалась, его голова поворачивалась вслед. Ноздри вздрагивали, выхватывая из воздуха сладковатый шлейф, смешанный с терпким запахом его собственного возбуждения. Я опустилась на колени позади него. Его широкая спина напряглась, когда моя тень накрыла его, и он замер, превратившись в одну сплошную, звенящую струну ожидания. Я прильнула к нему, прижавшись к лопаткам. Моя мягкая, податливая грудь утонула в твёрдости его мускулов. От этого контраста — его несокрушимой силы и моей нежности — по коже пробежали мурашки. Я ощущала, как медленно, очень медленно поднимается и опускается его грудная клетка. Он задержал дыхание, когда мои руки обняли его бока. Ногти скользнули по коже — не резко и дерзко, как раньше, а плавно, будто я выводила невидимые иероглифы, вкладывая в каждый штрих всю тяжесть своего владения. Моё дыхание опалило его затылок. Он замер, вся его суть сжалась в точке нашего соприкосновения. — Как же ты красив, — прошептала я, прижимаясь губами к основанию его позвоночника. — С ума меня сводишь... Он вдохнул, задержал воздух в лёгких, всего на миг, чтобы глубже нырнуть в это ощущение. Я туже затянула последний узел под его рёбрами. Его дыхание стало коротким, сдавленным. И тогда он... подался назад. Почти незаметно. Едва уловимым движением он вжался в меня чуть сильнее, и из его горла вырвался рваный, низкий звук. Это не был стон нетерпения. Это была мольба. Его тело, лишённое зрения, говорило на языке плоти — куда более честном и прямом. Он повернул голову, подставляясь. Я видела, как напряглись его мышцы, как затрепетала кожа в том месте, где пульсировала кровь. Вся его поза была одним сплошным, безмолвным воплем: «Сильнее». Он не просто разрешал. Он жаждал. Хотел, чтобы мои отметины жгли, впивались в самую суть его памяти. Он тянулся к этому, как к якорю в океане ощущений, что дарила ему моя осознанная нежность. Я наклонилась, и мои губы коснулись его кожи там, где шея переходит в плечо. Сначала — просто неторопливый выдох. Потом — прикосновение языка. Я чувствовала, как он замирает, вслушиваясь в каждый мой шаг. А затем я впилась зубами. Не до крови, как в былые дни яростного помечания, но — твёрдо, глубоко, неумолимо. Я сжимала челюсти, чувствуя, как под ними перекатывается мощная мышца, ощущая солоноватый вкус его кожи. Его тело вздрогнуло, но не отшатнулось. Наоборот, он прогнулся навстречу, вжимаясь в мои зубы с таким облегчением, будто это и была та самая точка опоры, которую он искал. Глухой стон вырвался из его груди и пальцы судорожно сжались в кулаки. В этом не было боли. В этом было падение. Полное и окончательное. Падение в ту бездну, где он был не Учихой Итачи, а просто — моим. И каждый след моих зубов был надписью на вратах его личного ада: «Отныне здесь царит покой». Мои пальцы поползли вниз, очерчивая линии его пресса, запоминая на ощупь каждый камень. Ниже. Почти касаясь того места, где пульсировала его плоть, изнывающая от ожидания. Всё его тело стало одной сплошной мольбой: «Скорее. Прямо туда». — Хочешь, чтобы я коснулась тебя? — в моём голосе не было насмешки, только проверка и согласие. — Да, — его голос был разорван желанием. — Если хочешь. Жар от моих слов разливался по его телу, как жидкий огонь, прорастая где-то в самом нутре, но особенно там, где напряжение собиралось, концентрируясь в паху и отзываясь дрожью в позвоночнике. В ответ я коснулась его бедра. Легко, почти невесомо, а потом вонзила ногти и повела вверх, наслаждаясь его содроганием. Затем обняла его сзади, накрыла своим мягким телом его напряжённую спину. Мои ладони наконец сомкнулись на его горячей плоти, и он вздрогнул всем телом. Я чувствовала, как под моими пальцами пульсирует его кровь, как он отдаётся мне в каждом своём трепете. Без спешки. С щекой, прижатой к его спине, и дыханием, смешанным с его. Он захлёбывался доверием. Здесь он не был ни воином, ни шпионом. Просто мужчиной, чья сила заключалась в том, чтобы быть любимым. «Мой самый нежный кот. Мой сильный, уставший зверь. Наконец-то ты дома». — Спасибо… — его шёпот был полон бездонного облегчения. — Ты же мой послушный мальчик? — ласково проворковала я и прикусила мочку его уха. — Да… — Тогда держись, пока я не разрешу, — твёрдо шепнула я и заскользила языком по его шее. — Слушаюсь, — сглотнул он. Я прервала ласки, чтобы обойти и встать перед ним. Кожа к коже, жар к жару. Мягкой внутренней стороной бедра я прижалась к его плечу, ощущая, как вздрагивают его мускулы под моей кожей. Его сдавленный вздох стал для меня музыкой. «Вот так. Чувствуй. Только меня». — Можешь приласкать меня, — проворковала я, погружая пальцы в чёрный шёлк его волос и бескомпромиссно притягивая его ближе к себе. Он повиновался не как раб, а как посвящённый, припадающий к источнику. Его язык коснулся меня с благоговейным вожделением, словно утолял жажду. Методично, как первый летний дождь по раскалённой земле, он пил меня, и каждый его вздох был молитвой. Воздух гудел от смешения запахов — моей сладкой клубники и его тёплого сандала, геля, которым я пометила его так же безоговорочно, как этими верёвками. Я закинула голову, пальцы впились в его волосы. Волны наслаждения накатывали, горячие и тягучие, сжимая низ живота, пока моё тело не содрогнулось в немом крике, отозвавшись ватной слабостью в ногах. Опускаясь перед ним на колени, я издала счастливый, запыхавшийся смешок. «Мой. Совершенно мой». Мой, еще затуманенный взгляд, скользнул по его торсу и упал на подрагивающую плоть. По телу пробежал трепет предвкушения. Я так соскучилась по его неповторимому вкусу, что даже облизнулась. — А теперь — моя очередь, — прошептала я, и в голосе звенело обещание и власть. Губы опускались ниже, оставляя на коже тлеющие угольки засосов. Ногти чертили по рёбрам и напряжённому прессу неторопливый узор. Всё его существо застыло в немом вопле: «Быстрее». Но я не спешила. Эта ритуальная медлительность была для него мучительнее любой агрессии. Руки легли на его разведённые бёдра — тяжёлые, властные, пригвождающие к месту. Когда я опустилась между его колен, он вздрогнул. Мои губы коснулись кожи ниже ключицы, ощущая бешеный стук его сердца — глухой барабанный бой прямо под губами. Я двигалась вниз, к самому источнику его напряжения, оставляя пылающие отметины. Когда я, наконец, коснулась чувствительной кожи у самого основания, он содрогнулся всем телом. Глухой стон вырвался из его груди. Бёдра непроизвольно дёрнулись вверх, навстречу моему дыханию. Его руки, сжатые за спиной, бессильно сомкнулись в кулаки. Это была агония — прекрасная, сладостная агония полного саморазрушения. И в этом он находил то, что, возможно, искал всю жизнь — возможность перестать контролировать, перестать быть несокрушимым. Просто — чувствовать. И быть помеченным, как самая ценная собственность, ради которой не жаль времени. Я начала медленно, церемониально — как сделал бы он сам. Язык скользнул по длине плавно, как его ладонь по моей спине. Его тело замерло в шоке от этой плавности. Я продолжила, опускаясь ниже, чувствуя, как мой нос утопает в тёплой коже его лобка. Моё движение было неспешным, выверенным. Он сидел с опущенной головой, дыхание прерывистое, и я видела, как с его лица исчезает привычная собранность. Не осталось ни анализа, ни предугадывания. В его слепых глазах, будто бы смотревших на меня, читалось лишь преклонение — полное растворение в ощущениях. И тогда, в пик этой плавности, моя дерзость прорвалась. Руки двинулись и ногти — не царапая, а с властной уверенностью — впились в упругие мышцы его ягодиц, резко притягивая его ближе, глубже в мои ласки. Он вздрогнул как от удара током. Из груди вырвалось нечто среднее между хрипом и рыком. Этот внезапный жест стал проблеском меня — дикой, непредсказуемой. На фоне ритуальной медлительности эта дерзость приобрела умопомрачительную остроту. Это был идеальный шторм. Плавность, заставлявшая довериться, и внезапная буйность, напоминавшая, кто держит контроль. Он не мог думать ни о чём, кроме контраста между нежностью моих губ и давлением моих ногтей. Между тем, как я его боготворила, и тем, как я им владела. Я была непредсказуема, вела его к краю с кошачьей грацией. То нежно обвивая, то дразнила, внезапно прикусывая, наслаждаясь его срывающимся дыханием. Именно это он во мне и обожал — мой дар лишать его контроля, мою власть над его гранитным терпением. Ногти впивались в бока, поясницу, ягодицы, оставляя на память тонкие красные дорожки. Он трепетал, его тело было струной, натянутой до предела, но он, послушный, не смел кончить. Его железная выдержка стала моей изощрённой игрушкой. — Ещё немножечко, молодец, — похвалила я хриплым от страсти голосом. Я оседлала его, направляя влажный член, и позволила ему войти в себя — плавно, неумолимо, как прилив. Из его груди вырвался сладкий стон, и я поймала его губы своими, поглотив звук, дыхание, самую суть этого момента. Я двигалась медленно, нарочито плавно, вышивая узор томления на каждом его нерве. Мои бёдра покачивались в такт танцу моего языка. Я кусала и лизала его шею, подбородок; грудь прижималась к его груди, стирая последние границы. Я видела, как он приближается к краю. Голова была запрокинута, сухожилия на шее натянуты. Низкий рёв рвался из его рта. И в этот миг я замерла. — Не смей, — выдохнула я ему в губы. Мне было нужно не просто его удовольствие — мне была нужна его воля. Чтобы он отдал мне этот последний, инстинктивный рывок. Пальцы, скользившие по его груди, впились в кожу, оставляя властные борозды. Он вздрогнул, тело выгнулось, пытаясь продолжить движение, но я своей тяжестью пригвоздила его к полу. — Терпи, — прошептала я, приближая губы к его скованному лицу. — Ты же мой послушный мальчик? Он не смог ответить, лишь кивнул, и в его слепых глазах читалась не боль, а мучительная, сладостная покорность. Я поцеловала его. С жадностью, от которой у меня самой перехватило дыхание. Я впивалась в его губы, в его язык, забирая воздух, стоны, последние крупицы контроля. Потом я отстранилась и снова начала двигаться — быстрее, яростнее. Ногти впились в его плечи, зубы сомкнулись на ключице — не чтобы причинить боль, а чтобы выжечь ещё один знак, ещё одно напоминание. Он замирал подо мной с каждым укусом, с каждым резким толчком моих бёдер, его тело — один сплошной, напряжённый нерв. Всё внутри меня сжалось в тугой, огненный ком. Простонав в его губы, я достигла пика, изогнувшись от наслаждения. Рухнула на него, вся дрожа, чувствуя, как судороги пробегают по ногам и животу. Я сидела на нём, прижавшись щекой к его мокрой от пота груди, слушая, как его сердце колотится, как сумасшедшее. Он был неподвижен, только пальцы судорожно сжимались и разжимались за спиной. И тогда я почувствовала это — его тело, всё ещё напряжённое до предела, его плоть, всё ещё пульсирующую во мне. Он послушался. Терпел. Сквозь мой оргазм, сквозь дрожь и опустошение, он сдерживался. Потому что я не разрешила. И для него в этом не было наказания. В этом была награда. — Молодец, — прошептала я, и мои губы коснулись его шеи. — Мой терпеливый. Мой самый-самый... Я медленно приподнялась, чувствуя, как он замирает в новом ожидании. Пальцы снова скользнули вниз, по его влажному животу. Я видела, как он зажмуривается, как сдерживает стон. — Сиди смирно, — приказала я, и мой голос прозвучал хрипло, но неоспоримо. — Я ещё не закончила. И я вновь опустилась между его ног, вознаграждая его терпение своим дразнящим, безжалостным языком. — Можно, — разрешила я, едва отдышавшись, и задвигалась быстрее, глубже. Его крик, когда он наконец излился, был умопомрачительным — низким, сдавленным, полным такого облегчения, что моё собственное сердце заколотилось в ответ. Это был звук абсолютного доверия. Полной, безоговорочной капитуляции. Я замерла, чувствуя, как пульсирует он у меня во рту, как дрожит каждым мускулом мой могучий, сломленный любовью зверь. — Ещё… — сама не своя, простонала я, прижимаясь грудью к его бёдрам. Мой язык, ласковый и выпрашивающий, скользнул по его напряжённому прессу, слизывая солёные капли. — Хочешь… мою попу? — Хочу, — выдохнул он, и в этом одном слове жила вселенная — желание, благодарность, преклонение. Я медленно соскользнула, тело отозвалось приятной тяжестью. Забравшись на кровать, я встала на четвереньки, подставив ему зад в немом, дерзком предложении. Бёдра пылали, а внутри всё трепетало в предвкушении. — Выберись сам и... иди ко мне... — властно бросила я через плечо. Он не заставил ждать. Раздался сухой хлопок — верёвки не выдержали одного точного усилия его мускулов. Этот звук лопнувших волокон был выстрелом, убившим последние остатки его самообладания. Он сорвал с глаз повязку, и его взгляд, сразу нашедший меня в полумраке, пылал смесью обожания, одержимости и безграничной благодарности. Он был свободен. Чтобы снова стать моим пленником по собственному желанию. Он не встал. Он пополз. Крадучись как хищник на коленях, он приближался. Его движение было плавным, смертельно опасным и бесконечно покорным. Он опустил лицо, и его губы, нежные как шёлк, коснулись моей пятки, затем поползли вверх по икре, к подколенной ямке, оставляя за собой вереницу мурашек. Это было не просто прикосновение — это было паломничество. Его глаза не отрывались от меня, пожирая взглядом, в котором читалась вся глубина его преданности. — Моя драгоценная Араси, — прошептал он, и его голос, низкий и срывающийся, прозвучал как сокровенная молитва. Он целовал мою кожу как святыню. Каждое движение было ритуалом — неторопливым, выверенным, полным безмолвного благоговения. Он не пропускал ни сантиметра, исследуя изгибы поясницы, упругость ягодиц, дрожь в бёдрах. Я была священным свитком, а он — ревностным переписчиком, заново открывавшим каждую черту. Когда его пальцы коснулись внутренней стороны бёдер, я вздрогнула, и сладкая, тягучая волна разлилась по низу живота. — Итачи... — я повернула голову, ловя его взгляд. Его глаза были тёмными и бездонными, но на их глади плясали отблески нашего общего огня. — Я хочу тебя. Сейчас. Он не ответил. Его молчание было красноречивее любого согласия. Мягко, но неумолимо его ладонь заскользила по спине, укладывая меня грудью в матрас. Его дыхание опалило кожу у основания позвоночника, а затем его язык — горячий, влажный и невероятно нежный — провёл между моих ягодиц. Я обжигающе выдохнула, впиваясь пальцами в ткань. Это было поклонение, доведённое до абсолюта. Он вылизывал меня, будто пытался добраться до самой сути, а его пальцы осторожно растягивали меня, готовя к принятию. Затем он накрыл меня собой. Всей своей тяжестью, и это было похоже на то, как земля накрывает семя — неизбежно и плодоносно. Его член, твёрдый и влажный, упёрся в приготовленное место. Он вошёл не сразу, позволив мне прочувствовать каждый миллиметр своего продвижения. Плавно, но неизбежно, он заполнял меня, входя всё глубже и глубже, пока не достиг самого основания. Моё тело дрожало мелкой дрожью, как лист на ветру, принимая его, растворяясь в этом медленном, всепоглощающем погружении. — Скучала... — выдохнула я, и голос мой был хриплым от натуги и наслаждения. — Жёстче... Он не изменился в лице. Не ускорился резко. Но что-то в воздухе сдвинулось, сгустилось. Его пальцы, лежавшие на моих бёдрах, впились в кожу. Следующий толчок был таким же плавным, но глубже, мощнее, отозвавшись во всём теле и заставив меня выгнуться. — Ты уверена? — его голос прозвучал низко и темно, и это был не вопрос, а последнее предупреждение. Приказ подтвердить своё желание. — Хочу. И тогда он отпустил вожжи. Его движения остались выверенными, но сила, стоявшая за ними, удвоилась. Это не была ярость. Контролируемый огненный торнадо. Каждое движение было рассчитано, чтобы довести до края, но не сбросить в пропасть. Он входил глубже, сильнее, заставляя меня чувствовать его внутри себя. Я вскрикивала с каждым толчком, цепляясь за простынь, теряя опору. Он наблюдал за моим распадом с тем же спокойным, пронзительным вниманием. — Ты уже близко, — обжигая ухо дыханием, произнёс он. Это была констатация факта, который он сам и создал. Я могла только кивнуть, потеряв дар речи. Моё тело напряглось, натянулось как тетива. Он видел это, чувствовал, и его ритм стал ещё более неумолимым, целенаправленным. Оргазм накатил не взрывом, а разломом. Тихим, беззвучным криком, который вырвал из меня весь воздух. Мир пропал в белой, сверкающей пустоте. Я не чувствовала ничего, кроме судорог, бегущих по всему телу, и его рук, которые крепко держали меня, не давая разлететься на осколки. Когда сознание вернулось ко мне, он всё ещё был внутри. Его лоб покоился на моём плече, а дыхание, сбитое и тёплое, обжигало кожу. Но это была не просто усталость. Вся его огромная, сдерживаемая годами тяжесть обрушилась на меня — не как груз, а как дар. Он отдавал мне свою усталость, свою роль Непоколебимого, и позволял себе просто быть — разбитым, опустошённым, настоящим. Он медленно вышел, и я почувствовала блаженную пустоту. Но прежде чем я успела пошевелиться, его руки обвили меня — уже не со страстью, а с безграничным трепетом. Он притянул меня к себе так, будто боялся, что я рассыплюсь. Его ладонь легла на затылок, пальцы погрузились в волосы, гладя, успокаивая. — Умница, — прошептал он в макушку, и это короткое слово прозвучало высшей наградой. Но в его голосе я услышала не только одобрение. Я услышала тихое, бездонное облегчение. Словно он годами нёс на плечах камень, и только теперь ему разрешили опустить его к моим ногам. Его голос был умиротворённым и безмерно усталым, будто он наконец-то нашёл то, что искал всю жизнь. Я прижалась к его груди, слушая, как его сердце выстукивает новый, непривычно спокойный ритм. Оно билось ровно и глубоко, как спокойное море после долгого шторма. — Я тут, — тихо сказала я, не зная, кому из нас это было нужнее. Его рука продолжала гладить мои волосы, и с каждым движением ладони последние остатки напряжения покидали моё тело. Он снова собирал меня по частям. И каждая часть, которую он возвращал на место, чувствовала себя не просто принадлежащей ему, а на своём месте.* * *
Вечер вполз в дом сизым, прохладным сумраком, размывая очертания комнаты. Я плыла в сладкой сонливой мути, где сознание тонуло в ватной гуще, а тело стало тяжёлым и неосязаемым. Единственной реальностью была та твёрдая, тёплая плоть, к которой я прижималась щекой, и ленивая рука, выводившая на моей обнажённой спине невидимые иероглифы умиротворения. Итачи. Он был не просто рядом; он был якорем, удерживавшим меня в этой блаженной прострации. Под щекой ровно стучало его сердце — глухой, мерный барабан, отбивавший ритм нашего покоя. Его кожа под моими губами пахла мной, сандалом и чем-то глубоко земным — миром и безопасностью. Моё тело, распластанное по простыне, было безвольным, отяжелевшим от сытости и ласк. Я лениво обвила его торс бедром, впиваясь кожей в его тепло, как котёнок прилипает к солнечному пятну, и на каждое движение его ладони по позвоночнику отзывалась тихая, довольная вибрация где-то в горле. Сквозь дремоту до меня донеслось смутное воспоминание: сильная рука под головой, тёплая чашка у губ, низкий бархатный голос, что-то шепчущий в темноте. Он кормил меня в том полусне, где граница между сном и явью уже стерлась. И теперь это блаженное ощущение сытости, разливавшееся по жилам тёплым мёдом, было его даром. Это была не слабость, а роскошь безоговорочного доверия. Меня выдернул из дрёмы не звук, а сдвиг воздуха — резкая, холодная струя, ворвавшаяся в комнату вместе с открытием двери. Итачи не пошевелился, лишь его рука на моей спине на мгновение замерла, прижимая меня чуть сильнее. Он не открывал глаз, но каждым мускулом чувствовал присутствие другого. — Полагаю, твой клон сегодня был образцовым студентом, — раздался голос Тоширо, сухой, командирский и отточенный, как лезвие. Его шаги, отмеряющие чёткий ритм, замерли у кровати. — На удивление внимательным. И до неприятного эффективным. Итачи не открыл глаз. Его губы шевельнулись у моих волос. — Было бы невежливо подводить капитана, воспользовавшегося своим влиянием. — «Безупречность» — твоё второе имя. Аж бесишь, — в голосе Тоширо послышалась привычное, братское поддразнивание. — Держать полноценного клона на таком расстоянии целый день, да ещё и заставлять его учиться… Ты сегодня переиграл сам себя, Учиха. Чёрт бы тебя побрал. Наконец я почувствовала, как Итачи открыл глаза. Его взгляд, тяжёлый и спокойный, должен был встретиться со взглядом Тоширо. — Усилия того стоили, — тихо произнёс он. В воздухе повисла пауза, наполненная пониманием. Затем холодные пальцы коснулись моего плеча, заставляя бессознательно ёрзнуть. — А это что ещё за развалина? — Тон Тоширо смягчился, став почти что воркующим. Его рука легла мне на лоб, проверяя температуру. — Совсем без сил. Что ты с ней делал? — То, о чём она просила, — последовал невозмутимый ответ. — Снова расплавил ей мозг? Надо же, — прозвучал его голос, низкий и пропитанный едкой лаской. — Кажется, здесь проходило сражение. И победитель явно отличился. Его холодные пальцы легонько провели по шее Итачи, выискивая и находя следы моих ногтей и зубов — яркие метки на бледной коже. Итачи не шевельнулся, лишь уголок его рта дрогнул в сдержанной улыбке. — Царапины заживут, — тихо ответил он. — Не похоже, что ты жалуешься, — фыркнул Тоширо. Его тень наклонилась над нами. — А наша победительница, кажется, пала на поле боя. Я почувствовала, как воздух сдвинулся, и уловила знакомый запах мороза и стали. Тяжёлая рука легла мне на голову, пальцы впутались в волосы. — Эй, киса. Просыпайся. Но моё изнеженное тело было безвольной тряпичной куклой. Я лишь глубже зарылась лицом в грудь Итачи, издавая недовольный, сонный звук, нечто среднее между стоном и мурлыканьем, пока его рука продолжала медленно гладить мою спину. Тоширо сел на край, и матрас прогнулся под его весом. Послышался мягкий стук чашки о дерево. Затем его руки скользнули под мои плечи и колени. Он легко приподнял моё расслабленное тело, забрав из объятий Итачи, и устроил на своих коленях, спиной к своей груди. Прохлада от него взбудоражила до самых косточек. Я повисла на нём, как лиана, голова запрокинулась на его плечо. — Обожаю, когда ты жестишь, Учиха, — проворковал он, и его пальцы снова впутались в мои волосы, откидывая их с лица. Одной рукой он продолжал держать меня, а другой поднёс к моим губам чашку с тёплым бульоном. — Открывай, спящая красавица. Повинуясь древнему инстинкту, мои губы разомкнулись, чтобы принять несколько глотков. Ароматный, солёный бульон разлился теплом внутри, и я издала довольный урчащий звук. «Тепло… Пахнет домом…» — Смотри-ка, инстинкты ещё работают, — усмехнулся Тоширо, вытирая уголок моих губ большим пальцем. — Какая ты прелесть. Итачи наблюдал за этой сценой, полусидя, прислонившись к подушкам. Его тело, исцарапанное и покусанное, в чёткой бордовой перевязи, было освещено изнутри бездонным, безмятежным счастьем. Он не ревновал. Это зрелище было для него логичным завершением дня — ещё одним проявлением заботы о том, что было ему дорого. Когда чашка опустела, Тоширо с той же лёгкостью уложил меня обратно, в прохладную вмятину между двумя подушками, аккуратно укрыв одеялом. — Ложись, — его голос, обращённый к Итачи, снова приобрёл оттенок команды, но на этот раз в нём сквозила усталая нежность. — Ты сегодня и так совершил подвиг. Вернувшись к кровати, он без лишних слов лёг с другой стороны, забрав свою часть пространства и тепла. Его прохладная ладонь легла мне на живот, тяжёлая и утверждающая. Так мы и лежали втроём в сгущающихся сумерках: я — безвольная и безмятежная; Итачи — сияющий, как закат после битвы; Тоширо — охраняющий наш покой, его дыхание выравнивалось, становясь глубже и ровнее. Тишина была густой и сладкой, а тело было сытым, но внутри меня, под слоем усталой расслабленности, зрело новое, томительное чувство голода. Мы не были втроём больше недели. Мне захотелось этого с новой силой. Не страсть — потребность. Потребность стереть последние границы, ощутить не двух любимых мужчин рядом, а единое целое, где мы все трое — одно. Я медленно повернулась к Тоширо и, обвив его, прижалась щекой к его прохладной груди. — Хочу ещё, — выдохнула я, надув губы и это был не каприз, а закон, рождённый самой этой тишиной. И он, мой вечный ворчун, понял это с полуслова. В его бирюзовых глазах мелькнула знакомая усмешка. — Не могу тебе отказать, киса. Но моя власть в этот миг распространялась не только на него. Я подняла взгляд на Итачи. Он уже смотрел на нас, его тёмные глаза читали меня как открытую книгу. Я лишь посмотрела, вложив в свой взгляд всё своё желание и волю. Он лишь издал негромкое, похожее на мурлыканье, «ммм», лениво вплетая пальцы в прядь моих волос. Это был ответ. Полный, исчерпывающий. В тот миг я ощутила это не как физическую власть, а как нечто большее. Я была центром, осью, вокруг которой вращалась наша общая вселенная. Они оба, такие разные и такие могущественные, добровольно отдавали бразды правления в мои руки. Не потому что я была сильнее. А потому что в моих руках наша сила становилась гармонией. А моё доминирование было не гнётом, а языком, на котором мы втроём говорили о любви. Пальцы Итачи замерли, а потом неторопливо, с той самой выверенной плавностью, начали скользить вниз по моей спине. Это было не просто прикосновение — это был вопрос, обещание и утверждение всего разом. Одновременно рука Тоширо легла на моё бедро, его большой палец принялся выводить медленные, раздражающе-точные круги на внутренней стороне. Контраст оглушал: плавная, согревающая лава от Итачи и резкие, прохладные искры от Тоширо. Они не соревновались — они дополняли друг друга, как два мастера, играющих на одном инструменте, и этим сводили с ума окончательно. — Закрой глаза, — тихо приказал Итачи, и его голос, низкий и бархатный, обволакивал лучше любого прикосновения. Я повиновалась. В кромешной тьме ощущения обострились до боли. Я чувствовала, как движется каждый его палец, будто он выписывает на моей коже иероглифы принадлежности. А Тоширо... Тоширо не давал утонуть в этой неге. Его зубы больно сомкнулись на чувствительной коже у основания шеи, заставив меня ахнуть и выгнуться. Это был укус не ярости, а власти. Широкая ладонь легла на моё горло. Не давя. Просто утверждая. Пульс под его пальцами взбесился, отдаваясь глухим стуком в висках. — Тихо, — прошептал он, наклоняясь так близко, что его дыхание, холодное, как горный воздух, смешалось с моим — горячим и прерывистым. — Всё твое дрожание… оно только для нас. В это время губы Итачи нашли чувствительную кожу на внутренней стороне бедра. Не поцелуй. Медленное, влажное, целенаправленное прикосновение, от которого всё нутро сжалось в тугой, огненный ком. Я пискнула, но звук застрял в горле, перекрытый ладонью. Это было невыносимо. Этот контраст — леденящая хватка на шее и пламенный, неумолимый рот ниже. Я была растянута между ними, как струна между двумя могучими опорами, и они оба знали, как довести до звенящего разрыва. Тоширо прикусил мочку уха, и острая, сладкая боль пронзила сознание. — Скажи, чья ты? — его шёпот был обжигающим и ледяным одновременно. Я пыталась дышать, но воздух не слушался. Губы онемели. Итачи углубил ласки, и волна удовольствия, такая мощная, что потемнело в глазах, накатила, смывая последние остатки контроля. Мои пальцы впились в простынь, тело выгнулось, совершенно непроизвольно, ища большего контакта, большего трения, большего… всего. И тут ладонь Тоширо убралась с горла, дав возможность сделать последний, хриплый вдох. Он приподнял мою голову, заставив смотреть прямо на себя. Его глаза пылали. — Попроси, — выдохнул он, и это было и обещание, и приговор. Итачи поднял взгляд, его губы блестели в полумраке. В его взгляде я прочитала ту же готовность, то же сосредоточенное внимание. Они были едины в этот миг. Два полюса, сходящиеся во мне. — Хочу обоих. И реальность сместилась. Руки Тоширо властно перевернули меня. Его безжалостный поцелуй, что был похож на битву, поглотил моё дыхание. Пока Итачи сзади, с тихой нежностью, точь-в-точь как в его ласках, входил в меня, плавно заполняя пустоту. И тогда, в этот совершенный, невозможный миг, когда жадное проникновение Тоширо присоединилось к этому ритму спереди, последняя грань между нами рухнула. Я перестала быть собой, став просто точкой их схождения. И я сорвалась. Не просто оргазм — растворение. Тихий, надрывный стон, больше похожий на рыдание, вырвался из груди. В последний миг я успела осознать себя не точкой, а мостом, по которому навстречу друг другу шли два вида силы — ледяная и теневая — чтобы наконец встретиться во мне. Исчезнуть. И родиться заново. Глаза закатились, мир поплыл, и последнее, что я ощутила, прежде чем сознание утонуло в сверкающем приливе, — это властное, окончательное движение Итачи и удовлетворенный, хриплый выдох Тоширо у самого моего уха.* * *
Я пришла в себя, закутанная в тепло и тишину. Голова лежала на плече Итачи, его пальцы медленно, с невероятной нежностью, расправляли спутанные бирюзовые пряди на моей макушке. С другой стороны, спиной, я чувствовала прохладную, твёрдую грудь Тоширо, его бедро тяжело, собственнически лежало на моём, прижимая к себе. Никто не говорил. Воздух был густым и спокойным, пах нами — смесью пота, сандала, стали и сладкой клубники. Я облизнула распухшие губы и прошептала в кожу на шее Итачи: — Мои… Над ухом послышался тихий, сдержанный смешок Тоширо. — Бесспорно, киса, — его голос был низким и устало-довольным. Итачи в ответ лишь сильнее прижал меня к себе. Внутри всё еще дрожало от эха, но это была приятная, умиротворяющая дрожь. Как после долгого, исцеляющего шторма. И в самой гуще этого переплетения тел и дыхания, в этом тёплом, живом гнезде, родилась последняя мысль, прежде чем сознание окончательно угасло: «Это... был самый правильный день».