9 октября
Свет впитался в землю, в стены, в кожу.
Бархатный, вечный полдень.
Колыбельная для каждого своя.
Идеальная. Смертельная.
I. ТИШИНА, КОТОРАЯ КРИЧИТ
Итачи открыл глаза и увидел. Обоими. Не думая, почувствовал. Сбой в реальности. Первый и самый главный: иллюзия отменяла его главную жертву. Мир обрушился стереоскопической глубиной, утраченной в огне Мангекьё, подаренной с оскорбительной щедростью. Пылинки в луче света от камина, каждая ворсинка бархатной обивки кресла, чёткая тень на татами. Книга на коленях «Исторические хроники Скрытого Листа» была открыта ровно на середине. Буквы не расплывались в мутном пятне. Его бархатный голос ещё вибрировал в воздухе, зачитывая строку о забытой войне. Он замолчал. Тишина. Он прислушался. Ни скрипа половиц под чьими-то прыжками. Ни глухого «бух» о стену, означавшего, что она с разбегу врезалась в дверной косяк. Ни писка, ни того странного гортанного мурлыкания, на которое она переходила, когда была недовольна. Ни ворчания Хитсугаи. Только тишина, что давила на барабанные перепонки. Он посмотрел на свои руки, лежащие на книге. Кожа чистая. Ни царапин от внезапных «проверок бдительности», ни заживших следов от их укусов. Идеальная гладь. От этого стало не по себе. Взгляд сам потянулся к камину. На шерстяном ковре лежала она. Араси. Свернувшись калачиком, как огромная довольная кошка. Бирюзовые волосы рассыпались по полу роскошным, идеальным водопадом. Шёлк. Ни одной спутанной пряди. Ни намёка на тот взъерошенный вихрь, который он часами распутывал после её вылазок по крышам Сейрейтея или… после Хитсугаи. Эти волосы были музейным экспонатом. Он сделал неслышный вдох. Запах: лаванда из вазы, дорогое мыло, воск для паркета. И всё. Не хватало клубники от её геля для душа, сладковатой волны нового парфюма с чёрной смородиной. Не хватало тёплого, глубокого запаха её кожи, смешанного с солнцем и молоком. Запаха дома. Озоновой ноты зимнего ветра и льда. Взгляд скользнул по её лицу. Кожа безупречный фарфор. Ни пятнышка загара, ни россыпи тёмных веснушек у скулы, которые он знал наизусть. Чистый холст. Она открыла глаза. Его взгляд автоматически метнулся к внешним уголкам. Там, где должны были падать каплей чёрных чернил те самые, густые ресницы Шихоин. Теперь там были просто ресницы. Аккуратные. Обычные. За окном небо рассекла молния. Грянул гром, раскатистый, оглушительный. Тело среагировало раньше мысли: мышцы пресса и бёдер напряглись, готовясь принять удар, когда в бок вцепятся тонкие когти, а к груди прижмётся дрожащее от страха тело. Он приготовился стать щитом. Она лишь медленно повернула голову к окну. Волосы даже не дрогнули. В фиолетовых глазах отразилась сине-белая вспышка. Спокойно и созерцательно. — Красиво, — тихо сказала она. Голос был ровным, медовым. Без хрипотцы после крика, без смешного сопения, которое появлялось, когда она плакала. Внутри что-то щёлкнуло и оборвалось. Её бронтофобия была частью её огня, живым, уязвимым ядром, которое он охранял. У этой женщины не было уязвимостей. Она совершенна. А значит, нежива. Она потянулась и встала. Живот, большой и круглый, был единственным знаком нормальности. Но движения были плавными, грациозными, лишёнными её привычной порывистой энергии. Она подошла. Он внутренне собрался: к толчку, к прыжку на шею, к атаке. Она мягко опустилась рядом с креслом на татами и положила голову ему на колени. Тяжёлая. Тёплая. Рука сама поднялась, чтобы погладить эти идеальные волосы. И зависла в миллиметре от них. Пальцы слегка задрожали. Прикосновение казалось неправильным. Он ждал, что она дёрнется, заурчит, лизнёт ладонь или прикусит палец. Ждал сопротивления всегда взъерошенной шевелюры. Не прикоснулся. — Ты сегодня какой-то тихий, — сказала она, глядя на камин. Голос был ласковым. Без зазубрин. Его левое веко дёрнулось. Микроскопически. Он ждал абсурдных утверждений, внезапного смеха, шипения. Тишина. — Жарко, — произнёс он вслух, сканируя комнату. — Здесь всегда двадцать пять градусов, — улыбнулась она. — Идеально. Для неё идеально было восемнадцать. Или открытое окно в метель, когда она сидела на подоконнике, покрываясь инеем, как снежная кошка. Итачи замер. Она не двигалась уже четыре минуты. Просто сидела. В бодрствовании она не выдерживала и минуты без движения. Потом обязательно: зевок, потягивание, смена позы, внезапный вопрос или уход за чем-то. Проверено месяцами обучения медитации. Дверь распахнулась. Вошёл Саске, отряхиваясь от дождя. Он… улыбался. Лёгкой, беззаботной улыбкой, без тени сварливости или боли, затаившейся в уголках рта. — Чуть не смыло у ворот, — хохотнул он. В голосе не было привычной заточки. Итачи кивнул, взгляд скользнул по расслабленным плечам брата, по мягким скулам. — Пора ужинать, — поднялась Араси с неземной плавностью. — Отдохни, я сама. — Я поел с Наруто, — только махнул рукой Саске. Без ревности, без огрызки. Итачи молча смотрел, как брат, посвистывая, уходит в своё крыло. В Конохе. В поместье Учиха. Где Сейрейтей? Где комната, пропахшая кедром, клубникой и мятой? Он последовал за ней на кухню. Где не начался хаос. Не полетели овощи. Не загремела посуда. Не раздался её смех или командные окрики. Только тихие, выверенные движения. Красивые. Безупречные. Невыносимые. На столешнице не было пятен, на тарелке онигири в форме котов. Отвращение поднималось по позвоночнику холодной волной. — Хочешь чего-нибудь? — спросил он. — Маринованных слив? Имбиря? Она посмотрела на него с мягким, снисходительным недоумением. — Милый, я такое не ем. Вредно. Она улыбнулась и вернулась к нарезке идеальных кубиков моркови. За столом горели свечи. Тарелки были простыми, минималистичными. Жареная рыба, овощи на пару, белый рис. Полезно. Пресно. Ни кошачьих онигири, ни сердечек, ни звёздочек из овощей. Порция ровно чтобы утолить голод. Ни капли её щедрой, обжигающей любви, которую она всегда вкладывала в еду. Его рука сама отодвинула тарелку на три сантиметра к краю. На то место, откуда обычно воровала цепкая лапа, чтобы стащить самый лакомый кусок рыбы. «Идеальная» Араси даже не взглянула на этот манёвр. Она ела маленькими, изящными кусочками. Он взял палочки, но не ел. Сделал паузу. Кивнул на привычное, пустое теперь место. — А Хитсугая-кун? Всё его существо напряглось в ожидании. Он ждал взрыва. Фырканья: «Да пошёл он со своими отчётами!», абсурдной истории про то, как Тоширо превратился в ледышку, или дикого «НЯ!», летящего в него вместе с чем-то. Она подняла на него свои огромные, фиолетовые, совершенно спокойные глаза. В них не было ни ревности, ни усмешки, ни узнавания. Только пустота. — Кто? Звук исчез. Цвета потускнели до оттенков сепии. Огонь в камине застыл. Мир — безупречное поместье, тихая женщина, улыбающийся брат — треснул и осыпался в сознании чёрным, ядовитым пеплом. Хитсугая Тоширо. Который чуть не умер за неё. Чей лёд был её щитом. Который ревновал, злился, кормил её с ложки и спал, прижавшись к её животу, слушая сердцебиение их детей. Его соперник. Его союзник. Его... часть их общего мира. Часть неё. Гендзюцу вычеркнуло его. Стёрло. Как ошибку. Самое яркое, неудобное, необходимое доказательство того, что их любовь была не уютом для двоих, а полем битвы для трёх одиноких стихий. Прозрение пришло медленным падением в ледяную бездну. Они забрали не прошлое. Они украли будущее. То, ради которого он сражался. Ослеп. Готов был умереть. Они убили в ней всё, что он любил. И убили часть его самого, связанную с ним. Итачи медленно отодвинул стул. Скрип прозвучал как нож по стеклу. Он не взглянул на эту идеальную, чужую женщину с лицом Араси. Встал. Прошёл мимо камина, мимо книжных полок, мимо вазы с лавандой, которая не пахла. Подошёл к глухой стене. Именно здесь в их настоящем, изуродованном жизнью доме в Сейрейтее, обычно валялась потрёпанная игрушечная мышь, которую она гоняла по коридору в приступах кошачьей активности. Здесь не было ничего. Только гладкие обои. Сначала он поднял руку. Кончиками пальцев коснулся левого плеча, того места, где в реальности под тканью жил след от её зубов. Провёл ногтем по неповреждённой коже. Жест заботы о шраме, которого не было. Потом повернулся спиной к идеальной гостиной, к идеальной женщине, к идеальному брату, к идеальной жизни. Встал лицом к пустой стене. Спиной к раю. И замер в ожидании. В позе человека, приготовившегося к долгому караулу. Ждал, что вот-вот услышит за этой стеной топот босых ног. Её смех, или ругань, или дикий вопль. Ледяной голос Хитсугаи, пытающийся её урезонить. Звук реальности. Громкой, неудобной, живой. Потому что мир без следов от зубов на плече, без взъерошенных волос, без дурацких онигири-котов и без Хитсугаи Тоширо это не мир. Это красиво оформленная тюремная камера. А он отсидел свою жизнь в одиночке уже давно. И выбрался из неё не для этого. Он выбрался для бури. И будет ждать её здесь, у глухой стены, пока сознание не развалится на атомы. Тишина вокруг была абсолютной. И в этой тишине, которая должна была быть покоем, он впервые за долгие годы услышал крик. Тихий, невыносимый, рвущийся из самой глубины. Крик по настоящему дому. По настоящей войне. По той, что стоит того, чтобы её вести. Его губы не шевельнулись, но где-то внутри, в кромешной темноте, прозвучало: «Верните мне мою бурю. Верните мне его лёд. Верните мне наш грязный, живой мир.»II. ЛЕДЯНАЯ ТОСКА
Тоширо очнулся. За столом из чёрного лакированного дерева. Ослепительный свет, томоэ на кровавой луне и тишина. Глубокая, приторная. Порядок, давящий плечи. Чужой кабинет. Стопки бумаг, выровненные под линейку. Застывший сад камней за окном. Ни курятника, ни пруда. Голова была тяжёлой, мысли вязкими. Что-то важное выскользнуло. Пальцы потянулись к стопке. Дверь бесшумно отъехала. Вошла она. «Араси-чан». Мысль пронеслась с облегчением. Всё в порядке. Он не поднял взгляд, уткнувшись в строки отчёта. Ждал. Стремительных шагов, цокота когтей по дереву, когда она взберётся на колени, начнёт бодать головой, шипя от недовольства. Тишина. Только шуршание шёлка. — Ты устал. Чай остывает. Голос мелодичный, почтительный. Без той хрипловатой нотки, от которой по спине бежали мурашки. Она поставила поднос. Фарфор безупречен. Запах цветочный, дорогой. Ни следа её дикого аромата, смешанного с молоком и… им. Учихой. — Араси-чан, — позвал он, чтобы услышать ответ. Чтобы она оскалилась, обнажив маленькие клыки. Она лишь слегка наклонила голову. — Буря? — мягко переспросила. — Какая буря, Тоширо-сама? Сегодня ясно. Безветренно. Лёд толщиной в локоть нарос внутри, от горла до диафрагмы, и резко лопнул. Воздух вырвался из лёгких коротким, хриплым выдохом. Он медленно поднял на неё глаза. Увидел. Бирюзовые волосы уложены в сложную причёску. Ни один волосок не выбивался. Рука, движимая памятью мышц, потянулась к её запястью. Пальцы коснулись кожи. Холодной. Гладкой, как фарфор. Слишком гладкой. Ни царапин, ни следов от кунаев. Не её руки. Ухоженные, с безупречным маникюром. — Кто ты? — голос упал до низкого рыка. Тварь в её облике слегка вздрогнула. Не так, как вздрагивала Араси, всем телом, с готовностью к прыжку. Утончённо, декоративно. В фиолетовых глазах мелькнула не ярость, а оскорблённая обида благородной девицы. — Я... Юко-сан. Твоя верная супруга. Разве ты забыл, Тоширо-сама? Мы же вместе росли с детства. Это была самая естественная, самая правильная партия. «Вместе с детства». Эти слова добили. Настоящая Араси пришла к нему взрослой, со шрамами на душе и когтями. Она была выбором. Выстраданным в боях. Он отшатнулся, вставая так резко, что кресло отъехало, царапая паркет. Взгляд сканировал её, инстинктивно упал ниже. Кимоно цвета льда было безупречно, строгий покрой подчёркивал изящество. Стройная. Грациозная. Плоская. Живота не было. И в помине. Всё внутри оборвалось. — Малыши, — выдавил он. Рука против воли рванулась вперёд, к тому месту, где должен был быть круглый, тёплый изгиб. — Где... наши малыши? Юко (имя жгло, как клеймо) мягко покачала головой. На лице расцвела красивая печаль. — О, любимый... Но как же твоя мечта? Ты же хочешь стать главнокомандующим. Дети... они обременяют. Мешают дисциплине. Я всегда поддерживаю твои решения. Я понимаю. Его клятва, данная в тишине сердца: «Никто их не тронет». А эта... вещь... предлагала ему предать. Предать самое святое. Ту часть себя, что стала отцом задолго до их рождения. Воспоминание врезалось, как обух: её лицо, искажённое восторгом, когда он впервые почувствовал шевеление. Её шёпот, полный немыслимого счастья: «Они шевелятся! Слава кошкам!» Его взъерошенная киса никогда не отказалась бы от этого. Ни за какой покой. Прозрение пришло взрывом: ослепительным, немым, выжигающим. Этот сон взял самое мелкое, постыдное зерно его натуры: жажду порядка, контроля и самую поверхностную версию неё: красивую, послушную куклу... и слепил это мертворождённое подобие. Вырезал из Араси её душу: её боль, её гнев, её имя. И вырезал из их жизни самое главное. Это не утопия. Это надругательство. Счастье было не в том, чтобы сломать её. Он обожал её непокорность. Жил её вызовами. Он хотел её: яростную, пухлую от их детей, с глазами, полными всепоглощающей страсти. Его любовь к Араси это не просто страсть к дикарке. Это принятие всего. Её истории, её боли, её выбора... и её детей от другого мужчины. Липкий холод озарения пробежал по спине. Иллюзия... Подмена восприятия... Гендзюцу. Высшего уровня. Ломаются болью или... «Чёрт! Надо было больше тренироваться с Учихой!» — Убирайся, — голос упал до шёпота, но в нём зазвенела сталь. — Ты не она. Плохая копия. Где её ярость? Где её слёзы? Где её имя? Мне нужна моя Араси-чан. Моя киса. Мои дети. «Юко» сделала шаг вперёд, рука с идеальным маникюром потянулась к нему. — Тоширо-сама, успокойся, прошу. Ты переутомился. Всё так, как должно быть... — Не трогай меня! — рявкнул он, отшвыривая кресло. Взгляд метнулся по этой гробнице. — Я предпочту её когти в спине, чем эти гладкие руки. Предпочту её дикий рёв в пекле ада, чем эту тишину в раю для идиотов. Он плюнул на эту иллюзию всей силой души. — Ты бледная тень, которой подавились мои самые ничтожные амбиции. Мне не нужна принцесса в башне. Мне нужна моя дикая кошка. Не оглядываясь на лепечущую тварь, Тоширо рванулся прочь из кабинета. Он бежал не от чего-то. Он бежал навстречу: к боли, к хаосу, к ярости. К ней. Тишина звенела в ушах. Его последняя мысль, прежде чем рука потянулась к рукояти Хьёринмару: «Я выбрал бурю. Я влюбился в дикарку по имени Араси. Я хочу её взъерошенные волосы, и её безумную мечту о целом выводке наших детей. Верните её мне. Верни… их. Или я разнесу этот жалкий кукольный домик вдребезги». Всё внутри перевернулось, вывернулось наизнанку ледяной, абсолютной яростью, перед которой вся его прежняя жизнь была детской игрой. И он развернулся. И пошёл ломать. Крушить. Взрывать. Замораживать и раскалывать этот фальшивый мир, пока из-под обломков хрустальных люстр и идеальной мебели не покажется бирюзовая грива, и не раздастся её яростный, любимый, настоящий крик, полный жизни и гнева: «ТОШИРО! ТЫ СОВСЕМ ОХРЕНЕЛ?!»III. Чужая шкура
— НЕТ! Я рванулась вверх, задыхаясь. Вырвалась из кошмара, в котором алая луна душила меня лианами. Холодные, отполированные, как речной камень, руки обхватили сзади, прижали к широкой груди. Знакомый запах ворвался в сознание: свежесть снега и мята. — Тоширо… — выдохнула я. Волна облегчения накрыла с головой. «Жив. Вернулся. Здесь.» Ещё не думая, лишь слепо повинуясь инстинкту, я сонно рванулась к нему. Впилась, как голодный зверь в добычу: обхватила его лицо ладонями, принялась осыпать быстрыми, шумными поцелуями: в щёки, в нос, в твёрдый лоб. Метя свою территорию с низким урчанием, поднимавшимся из самой глотки. Вонзилась зубами в шею, царапая ногтями спину, пытаясь спровоцировать знакомую, желанную бурю. Ждала, когда в воздухе запахнет грозовой озоновой свежестью, когда его сдержанность лопнет по швам, обнажив стальной хребет властного хищника. После кошмара, после разлуки мне нужно было не словесное заверение, а доказательство из плоти. Борьба. Чтобы его пальцы впились в мои волосы, чтобы он с рычанием перевернул и придавил, доказав своим весом, своим леденящим превосходством. Его лицо было так близко: спокойное, без тени усталости и той вечной прищуренной ярости, что таилась в складке между бровей. Я отпрянула, чтобы разглядеть. В его глазах играли лишь весёлые, светлые искорки. Ни глубины, ни вызова, ни того тёмного, хищного огня, что всегда зажигался в ответ на мою дерзость. Он лишь тихо рассмеялся. Звук был лёгким, беззлобным, как журчание далёкого, безопасного ручья. Совсем не его привычный, сдержанный хмык, от которого ёкало под ложечкой. — Пфф! Тебе приснилось что-то, дикарка? «Дикарка…» Он не звал меня так вслух. Никогда. Обычно это читалось во взгляде: охотничьем, одержимом. Инстинкт, острый и неотложный, забился во мне крыльями пойманной птицы. Его ладонь легла на спину, поглаживая, успокаивая. Не хватая. Не сковывая. Не против шерсти. Просто гладила, как испуганного котёнка. Внутри всё оборвалось и застыло. Мурашки, острые и противные, побежали по позвоночнику снизу вверх, будто по шкуре провели шершавой ледяной глыбой. Я отпрянула от него, будто обожглась. Сердце глухо стукнуло о рёбра. Рука, потянулась к голове: привычный жест, чтобы пригладить взъерошенные волосы, встряхнуть чёлку, вернуть хоть видимость контроля. Пальцы утонули в шёлке. Длинном. Гладком. Чуждом. Другая рука потянулась к животу, ища знакомую, драгоценную тяжесть. Там была… пустота. Мягкая, плоская линия. Ни шевеления, ни круглого, знакомого каждым граммом объёма. Мир накренился. Сердце провалилось в бездонную пустоту. — Нет… — хриплый, животный выдох вырвался из меня. Я рванулась прочь, ноги длинные и чужие заплелись в простыне. Меня качнуло, центр тяжести был не там, где должна быть моя низкая, устойчивая посадка. Вместо неё какая-то шаткость испуганной газели. — Араси-чан? — его голос сзади звучал спокойно, даже с лёгкой, удивлённой усмешкой. Не было в нём ни тревоги за мою прыть, ни сварливого раздражения на устроенный беспорядок. Просто фон. Я побежала, не оглядываясь, гонимая слепой паникой. В ванную. К зеркалу. Вжавшись ладонями в холодный кафель раковины, я подняла голову. В отражении на меня смотрела… не я. Высокая. Стройная до болезненной изящности, словно молодой ивовый прут. Кожа фарфоровая, гладкая, без загара, без россыпи поцелуев солнца. Плечи, на которых не лежала привычная мышечная мощь. Плоская, почти мальчишеская грудь там, где должны были быть тяжёлые, знакомые каждым изгибом формы. И лицо… Открытое, без густой, спасительной чёлки. Длинные пряди бирюзового, чужого шёлка обнажали гладкий лоб и… тонкие, идеальные дуги бровей. Не мои густые, тёмные кустики, наследство отца, которые я так ненавидела и так отчаянно прятала. Это были брови куклы. Брови «красивой женщины». Я потянула прядь, она скользнула меж пальцев, как мокрая водоросль, не оставляя в памяти ни колючек, ни привычного электрического сопротивления. Всё, о чём, казалось, мечтала. Это было красиво. Идеально. И абсолютно, до тошноты, чуждо. По спине пробежал ледяной, липкий озноб. «Это не моя шкура». В отражении возник Тоширо. Он стоял почти вровень со мной. Мой новый рост украл ту пропасть, в которую я любила бросаться с вызовом. Его глаза в зеркале встретились с моими. В них не было ни ярости, ни того тёмного, одержимого голода. В них было… восхищение. Спокойное, эстетичное. Как будто он любовался дорогой, хрупкой вазой. — Ну что, успокоилась? Ты прекрасна. Совершенна. Эти слова обрушились сокрушительным , удушающим весом. «Прекрасна. Совершенна.» Он не рвался откормить меня до прежних объёмов. Не сжимал мои бока, будто хотел оставить синяки-напоминания. Его устраивало. Это. Эта хрупкая, высокая, изящная кукла. Его любовь была настроена на другую женщину. На ту, настоящую. Колючую, низкую, пухлую, широкобровую, с чёлкой-укрытием и телом, которое было оружием, а не украшением. А эта… Эта была красивой пустотой. Животный, всесокрушающий ужас, холоднее любого льда Тоширо, сковал изнутри. У меня украли тело, в котором я жила, боролась, любила. Подменили его на эту идеальную, мёртвую оболочку. Зверь внутри взвыл. Беззвучно. Я медленно отвела взгляд от его лица в зеркале. Посмотрела на себя. На эту прекрасную незнакомку с глазами, полными паники. И тихо, только для себя, для той, что была заточена внутри этой куклы, пообещала: «Я тебя вырву. Разобью это гендзюцу. Верну свои брови, свою чёлку, свои синяки и свою полноту. И тогда… тогда я тебя съем, Тоширо. За то, что принял эту подмену.» Паника, тихая и леденящая, сменилась холодной, ясной концентрацией. Как тогда, у барьера. Я повернулась и побежала. Меня понесло, как щепку в потоке. Сердце колотилось где-то в горле, крича: «Неправильно-неправильно-неправильно». Краем зрения я поймала дверь в детскую. В резной кроватке из светлого дерева, укутанные в облака одеял, мирно посапывали два крошечных создания. Я рухнула перед ней на колени, вцепившись в прутья до побеления костяшек. Чёрные, шёлковые волосы как у Итачи… уже до плеч. На свету они отливали моим бирюзовым отсветом, как я порой и мечтала. Личики пухлые, ресницы длинные-длинные. Его ресницы. Им… полгода? Больше? — Как… — хрип вырвался из пересохшего горла. Я протянула дрожащую руку, коснулась крохотной, тёплой ладошки. Кожа была нежной, как лепесток. Они были прекрасны. Настоящими на ощупь. Но их история в голове была белым, выжженным пятном. Я не помнила тяжести. Боли родов, первого крика. Бессонных ночей. Всё это было вырезано, как скальпелем, и подменено готовой, красивой картинкой. По щекам потекли слёзы. От всепоглощающего ужаса. Сзади раздались лёгкие шаги. Я не обернулась. Уже знала, кто это. — Что с тобой, Араси-чан? — голос Тоширо, прозвучал с мягкой, шаблонной тревогой. Его прохладные пальцы коснулись моего плеча. Я вздрогнула, как от удара током. Прикосновение было… не тем леденящим холодом, что пробирался до костей и заставлял искать у него же тепло. Втянула воздух носом. И почувствовала лишь… чистоту. Его запах… свежесть после снегопада и мята. Технически верно. Но не было подложки, той сложной, живой смеси усталости, и едва уловимой, тёплой нотки его кожи, которую я знала как свои пять пальцев. Я резко встала, отстраняясь от его руки. Моё тело гудело напряжением, будто перед прыжком. Вечером дом наполнился голосами. И смехом. Слишком громким, слишком дружным, слишком слащавым. — Кто тут у нас? А? Рыбки мои золотые! — мой отец, Има, сюсюкал, пряча лицо за ладонями и снова открывая его перед кроваткой. Его щёки были розовыми от умиления. — Какие же пухлые щёчки! Просто персики! — Цунаде сияла, как девочка, тыча пальцем в щёчку моего сына, и тот ловил её палец своей крошечной ладонью. Она залилась счастливым смехом: — Ай, поймал! Они все были здесь. Цунаде. Какаши, мой почти что опекун, нервно ёрзавший с краю, будто боялся дышать на младенцев. Все в Сейрейтее, за десять дней пути от Конохи, будто границ и войны не существовало. Мама, Юкико, утирала слезу умиления. Братья Юу, Йоши и Юма толкались, пытаясь заглянуть в кроватку. Даже Рангику, Йоруичи и Юуширо с Урахарой что-то оживлённо обсуждали, глядя на малышей. А потом появился он. Итачи. Он шёл через сад, залитый вечерним золотым светом. На нём было бежевое кимоно. Он никогда не носил бежевого. Он пах кедром. Чистым, как из магазинной упаковки. Ни следов дорожной пыли, ни горьковатой ноты выгоревшей в бою чакры, ни железа. Его поза была расслабленной, на лице лёгкая, тёплая улыбка. Совсем не его привычная, едва уловимая игра губ. Он шёл бесшумно, как всегда, но взгляд был ясным, глубоким и… пустым. Как спокойное, безветренное море. В нём не было той вечной, затаённой, выгрызающей душу боли. — Добрый вечер, — сказал он бархатным, ровным голосом. — Ага, с возвращением, Итачи-кун, — бросил Тоширо через плечо, даже не оборачиваясь. Не «Учиха». Без привычной колкой снисходительности. Итачи-кун. Правильно, вежливо. Но от этого «кун» в его устах веяло такой же искусственной слащавостью, как от всего вокруг. Будто он произносил заученную фразу из сценария идеального мужа. В груди кольнуло острой иглой. — Ня-я?.. — выдавила я, отвлекаясь от навязчивой мысли. Итачи приближался, его шаги были бесшумны, как всегда. Но взгляд… взгляд был ясным. Глубоким. И в нём не было той цены, которую он заплатил за всё. Он смотрел на меня, и в его чёрных глазах плескалось лишь умиротворение. — Что-то случилось, Араси? — он нахмурился, но даже эта гримаса была отполированной, красивой, как у актёра. — Ты дрожишь. — Ей сегодня что-то приснилось, — вздохнул Тоширо, и его взгляд встретился со взглядом Итачи. И между ними не пробежало ни единой искры: ни соперничества, ни понимания, ни того безмолвного диалога, что всегда висел в воздухе, когда они были в одной комнате. Просто два красивых мужчины в идеально гармоничном мире. — Хитсугая, ты хорошо о ней заботишься, — ответил Итачи, кивнув. Просто «Хитсугая». Без «-кун». Без намёка на почтительность или ту особую, вежливую отстранённость, с которой он обращался ко всем, кроме меня и Саске. Это прозвучало как кличка. Как ярлык. Мир вокруг закачался, поплыл красками. Это было неправильно. Это было фальшиво, как крашеные, безвкусные фрукты. «Он никогда… Он всегда… «Хитсугая-кун»… Даже в самые трудные дни…» — Брат! — раздался голос у ворот, и я увидела Саске. Он шёл рядом с Наруто, и они… не спорили. На лице младшего Учихи не было привычной угрюмой маски, оно было оживлённым, почти открытым. Он улыбался. Саске. Улыбался. — Хорошо, что вернулись, — сказал Итачи, забирая у Наруто пакеты. Его тон был… братским. Лёгким. Неотягощённым. Без той вечной, тяжёлой ноты вины, надежды и непосильной ответственности. — Вылитый Саске в детстве! Помню этот надменный взгляд! — весело гаркнул Наруто, указывая на моего сына на руках у отца. — Он смотрит так только на тебя, дурачок, — парировал Саске. Но это не было колкостью. Это была… дружеская подначка. Они оба рассмеялись. Я смотрела на них, и внутри росла чёрная, холодная пустота. Всё было не так. Всё было вывернуто наизнанку, вычищено, отполировано до блеска. Не осталось зазубрин, шероховатостей, острых углов, о которые можно было порезаться и вспомнить, что ты живой. Я отстранилась, и локоть задел вазу с розами на столе. Лёгкий, мелодичный звон и осколки, сверкая, разлетелись по дереву, вода растеклась тёмным пятном. Алые лепестки рассыпались, как брызги свежей крови. «Идеальные розы. Без шифра. Без послания. Просто… красиво». Я замерла, уставившись на осколки, всем нутром ожидая бури. Тоширо должен был заворчать, как старый дед, начать отчитывать за неосторожность, хотя в следующую секунду пообещал бы купить вазу дороже. Итачи должен был молча встать на колени и начать собирать осколки особым образом, его взгляд, полный невысказанных мыслей, тяжелел бы у меня на спине. Итачи и Тоширо переглянулись. Безмолвно, слаженно. Они опустились на колени и стали собирать осколки. Лица спокойные. Ни раздражения Тоширо, ни того пронзительного, понимающего безмолвия Итачи. Это было не проявление характера. Это было просто устранение помехи в их идеальном мире. Итачи поднялся, протянул руку, чтобы коснуться моей щеки. Его пальцы были еле тёплыми. Будто в нём не горел тот сокрытый, вечный, испепеляющий огонь. — Успокойся, — сказал он, и в его голосе не было ни капли того тёмного тембра, что возникал, когда его терпение ломалось. Тихий ужас поднялся из глубины. Когда его пальцы были в сантиметре от моей кожи, я вздрогнула, как от удара током. И тогда во мне что-то сорвалось с цепи. Животное, загнанное в угол, взвыло. Шерсть на загривке встала дыбом. Низкое, предупреждающее рычание вырвалось из горла: — Ты не мой кошак! Не трогай меня! Он замер. Его прекрасное, безмятежное лицо отразило лишь лёгкое, скучающее недоумение. Как если бы ручной питомец вдруг оскалился. Я отшатнулась, зашипела. И ударила. Раскрытой ладонью, с выпущенными когтями. Острые кончики впились в ткань его бежевого, чужого кимоно и с тихим шорохом располосовали от плеча до пояса. Он даже не дрогнул. Не схватил моё запястье. Не взглянул с тем мазохистским обожанием, которое прощает любую боль. Просто посмотрел. С лёгкой, отстранённой усталостью, будто наблюдал за капризным ребёнком. — Араси, довольно, — произнёс он ровно. Это добило. Окончательно и бесповоротно. Они не видели. Не чувствовали. Они не узнавали меня в этом бунте. Отчаяние и ярость слились в белом крике. Я отпрянула к стене, спина выгнулась. Мир поплыл, краски смешались. Моё тело сжалось. Кости затрещали. Чёрная шерсть пробилась сквозь кожу. Когти впились в пол. В глазах потемнело. Когда зрение прояснилось, я видела комнату с низкой точки. Видела свои чёрные лапы на татами. Видела, как Тоширо и Итачи смотрят сверху вниз. И в их глазах не было ни потрясения, ни восторга, ни ужаса. Была… лёгкая, умилённая усмешка. — Ох, — сказал Тоширо с убийственной нежностью. — Наша дикарка совсем разыгралась. Они стояли там, два прекрасных, идеальных стража этого сладкого ада. И смотрели на чёрную, ощетинившуюся в углу, кошку как на милую, забавную игрушку. Смотрели с одинаковым, шаблонным участием. И тогда я всё поняла. Они не боялись моих когтей. Не жаждали моей борьбы. Они хотели, чтобы я была ручной. Милой. Чтобы я вписалась в их идеальную, выглаженную картинку. Мои настоящие хищники… они бы уже дрались со мной. Или приняли. Но они никогда не смотрели бы на меня с такой скучающей снисходительностью. Холодное знание просочилось в сердцевину. «Это не они. Всё слишком правильно. Слишком гладко. Их слова пусты, а глаза плоски. Это не мой мир. Это красивая, удушающая клетка гендзюцу.» Где-то в глубине, под слоем навязанного блаженства, заурчал мой старый, голодный инстинкт. Он втянул воздух, уловив сладкую вонь фальши. Я, чёрная кошка, свернулась в углу, прикрыв нос хвостом. Но глаза, узкие, жёлтые щели, не отводились. Я выжидала. Вынюхивала. Искала в стерильном воздухе трещинку, запах правды, шероховатость на гладкой стене рая. Охота началась. А у меня были когти, память и тоска по настоящему дому. По тем, чьи прикосновения обжигали холодом и болью, жаром и нежностью, и оттого были живыми. Я закрыла глаза, чтобы не видеть кошмара. И начала искать. Не выход. Лом. В своей новой, чужой памяти. В идеальном, вычищенном до блеска мире этого сна. Должна же была остаться хоть одна неровность. Шершавость, за которую можно зацепиться когтями и зубами. Запах сквозняка из настоящего мира. Или просто... привкус собственной крови на языке, если вонзить зубы в сладкую плоть этой лжи.