2 ноября
Я не помнила, как уснула. Просто в какой-то момент дыхание Тоширо за спиной стало ровным и глубоким по-настоящему, без притворства. Он вырубился первым: вымотанный, выжатый, переставший бороться с тем, что нельзя заморозить. Его рука так и осталась на моём бедре — тяжёлая, хозяйская даже во сне. Итачи не спал. Когда я открыла глаза, он лежал рядом, лицом ко мне. Близко. До сандала и древнего дерева. До тёмных глаз, в которых не было ни сна, ни усталости, только я. Его пальцы легко касались моего запястья. — Пора, — сказал он тихо, и я поняла: не будил, ждал, пока я проснусь сама. Свет за сёдзи был серым, но уже не рассветным, хмурый день вступал в свои права. Воздух пах близкой зимой и колючей влагой — снег ещё не шёл, но уже обещал. Мы проспали часа три, не больше. Достаточно, чтобы не рухнуть в дороге. Недостаточно, чтобы забыть. Тело ныло: бёдра, талия, плечи — везде, где они держали меня этой ночью. Их метки. Доказательства того, что это был не сон. Тоширо зашевелился за спиной молча, без обычного ворчания. Это само по себе было знаком. Он встал, провёл ладонью по моим волосам — против шерсти, как всегда. И ушёл на кухню. Через минуту там загремел чайник. Итачи помог мне подняться. Не подхватил на руки, как вчера, просто протянул ладонь. Я вцепилась в неё, подтянулась, села. Пол покачнулся под босыми ступнями — три часа сна не вытравили усталость, только приглушили. Он не понёс меня. Позволил идти самой. Только рука легла на поясницу — тёплая, почти невесомая. И осталась там, пока мы шли на кухню. «Молодец. Всё понял». Юу не было, так и не вернулся. Не смог сидеть без дела. Не смог смотреть, как мы собираемся. Ему нужно было действие и он его нашёл. «Только не забудь попрощаться, братик». Тоширо поставил передо мной тарелку. Никакого омлета, просто рис, просто рыба, просто мисо-суп. Без вчерашней щедрости. То, что можно быстро съесть перед дорогой. Но приготовлено было так же тщательно, и я это знала. Рис рассыпчатый. Рыба прожарена ровно настолько, чтобы корочка хрустела. Суп с тофу и водорослями — моя любимая комбинация. Итачи сел и устроил меня на своих бёдрах, спиной к груди. Его рука скользнула по боку и легла на живот. Не гладил. Не выписывал круги. Просто держал. Тепло. Тяжесть. Присутствие. Котята шевельнулись — один короткий толчок изнутри. И затихли. Тоширо поднёс ложку к моим губам. — Ешь, киса. Голос без вчерашней усмешки. Просто забота, которую он не собирался отменять. Я открыла рот. Рис с рыбой горячие, почти обжигающие. Прожевала. Он поднёс следующую ложку. Ещё. Ещё. Не торопил. Не шутил. Просто кормил. Я ела и чувствовала, как тепло разливается по телу: от еды, от ладони на животе, от мерного дыхания Итачи в моих волосах. Не как вчера. Вчера было счастье, приправленное тревогой. Сегодня было что-то другое. Тихая, собранная решимость. Мы знали, что расстаёмся. Знали, что впереди полтора месяца. Знали цену каждому дню. Итачи не притронулся к еде. Его тарелка стояла нетронутой. Всё остывало. — Поешь, — сказала я. Он посмотрел на меня тем долгим взглядом, который означал: «Не хочу. Не сейчас. Не до еды». — Полтора месяца без нас, — добавила я тихо. — Нужны силы. Пауза. Потом он взял палочки. Но руку с живота не убрал, аккуратно ел одной рукой. Тоширо хмыкнул, но ничего не сказал. Просто поднёс мне следующую ложку — полную, с рисом и рыбой. За окном по-прежнему было серо. Снег ещё не шёл. Но воздух уже пах им — той особенной, сухой и колючей свежестью, которая предшествует первым хлопьям. Я жевала и думала о том, что через час меня здесь не будет. Что этот завтрак — последний на полтора месяца. Что Тоширо больше не положит мне добавки. Будет погребён под бумагами в своём кабинете. А Итачи не поправит одеяло на плече, не согреет своим теплом. Но пока они были здесь. Пока я была между ними.* * *
После завтрака я попросила полчаса на сборы. Никто не спросил зачем. Сначала к аквариуму. Толстуха плавала медленно, величественно, раздувая золотистые плавники. Её круглые глаза смотрели на меня без тревоги. Только спокойствие. Она знала: я вернусь. «Десять дней, подруга. Потом призову. Жди». Я прикусила большой палец. Кровь выступила сразу, горячая. Медленно, тщательно вывела иероглифы на свитке, подложенном под аквариум. Пальцы дрожали от усталости. От всего, что случилось. Кровь впиталась в пергамент, потемнела. Когда буду в Сейрейтее, призову. А пока Толстуха будет плавать здесь, в тишине полупустого дома, и хранить его. Я поднялась. Перешла к столу у окна. Ваза стояла там же, где Итачи поставил её почти месяц назад. Высокая, простая, с широким горлом — он выбрал её сам, без меня, и угадал. Ветки уже высохли, цветы осыпались: лепестки лежали на столе, тёмные, скрученные, но всё ещё хранящие форму. Хурмы не было, я съела её позавчера, скривилась от терпкой вязкости, а он только бровь приподнял. «Не дозрела», — сказал он тогда. «Ничего, — ответила я. — Зато теперь я знаю, какая она на вкус, когда не готова». Он не оценил шутку. На ветке осталась только плодоножка — сухая, скрюченная. Я коснулась её пальцем. Он не разбирал икебану. Ждал меня. И я не хотела, чтобы он разбирал её в одиночестве, в пустом доме, пока меня нет. Пусть лучше она будет со мной, даже сухая, даже осыпавшаяся. Память. Я разбередила ранку снова. Кровь выступила — уже не такая яркая. Вывела иероглифы на втором свитке, подложенном под вазу. Ладони дрожали сильнее. Ничего. Почти всё. Кровь впиталась. Ваза исчезла, только пустое место на столе и горстка сухих лепестков, которые я собрала и ссыпала в карман. Я исцелила палец, чтобы не осталось следа. В коридоре Тоширо гремел снаряжением. Итачи мыл посуду, я слышала, как звенит моя треснутая чашка. Скоро он войдёт и начнёт одевать меня, как куклу. А пока у меня была ещё пара дел. Душ и печать Бьякуго. Последние штрихи перед дорогой.* * *
Итачи сидел на татами, прислонившись спиной к стене, откуда открывался вид на коридор. Откуда можно было видеть дверь ванной. Он сидел в позе сэйдза — прямая спина, руки на коленях. Только пальцы чуть подрагивали. Он редко позволял себе жесты, которые не мог контролировать. Но сейчас можно. В гостиной после её ухода стало тихо. Не та оглушающая тишина, что накрыла их вчера, когда Юу произнёс цифру. Другая. Тягучая, вязкая. Такой бывает вода в болоте, когда знаешь, что под ней есть дно, но не знаешь, насколько глубоко. Хитсугая стоял у окна, спиной к комнате. Белое хаори, которое он надел перед дорогой, резко выделялось на фоне серого утреннего неба. Плечи напряжены, руки сжаты в кулаки и спрятаны в широкие рукава — жест, который Итачи научился читать как «капитан готовится к бою». Только сейчас оружием был не лёд, а тишина. Из-за стены доносилось приглушённое пение. Она напевала что-то себе под нос; клубничный гель, мурлыканье, плеск воды. Она не слышала их. Думала, что они заняты сборами. Думала, что они не говорят о ней за спиной. Хитсугая первым нарушил молчание. Не оборачиваясь. — Араси-чан не выдержала бы, если бы мы попрощались по-другому. — Знаю. — Это не значит, что мне легче. Итачи не ответил. Он знал, что капитан не ждал ответа. Тот говорил, чтобы заполнить тишину, которая давила. Или чтобы убедиться, что Итачи всё ещё здесь, что он не растворился в своей тени. — Ты справишься? — он наконец повернулся. Вопрос прозвучал резче, чем, вероятно, планировалось. Капитан дёрнул уголком губ — самокритично, зло. — Я не о скуке. — Он кивнул в сторону двери. — О ней. И о котятах. Полтора месяца без них. В таких условиях. Итачи медленно поднялся. Не торопясь, плавно, как делал всё. Подошёл к окну. Встал рядом с Хитсугаей, не плечом к плечу, но достаточно близко, чтобы тот почувствовал его тепло. Контраст. Всегда контраст. — Я найду способ, — сказал Итачи. — Ты не ищешь способы. Ты ищешь чудо. — Хитсугая усмехнулся, но усмешка вышла кривой. — Разницу знаешь? — Знаю. Я ищу и то, и другое. Повисла пауза. — Я не знаю, что делать, — признался Хитсугая тихо. Так тихо, что Итачи, возможно, был единственным, кто мог расслышать. — Я капитан. Я отдаю приказы. Я знаю, как заморозить врага, как построить оборону, как выиграть войну. А здесь... — он запнулся, провёл рукой по лицу. — Я не могу заморозить время. Не могу приказать её клеткам не умирать. Итачи молчал. Смотрел в окно на серое небо, где скоро исчезнет ястреб, уносящий их кошку. — Ты не должен был это слышать, — добавил Хитсугая, возвращая голосу привычную жёсткость. — Забудь. — Не забуду. Капитан резко повернулся к нему. В бирюзовых глазах вспыхнуло что-то: не гнев, не раздражение. Благодарность, которую он не умел выражать. — Ты поэтому остаёшься? — спросил он. — Не только ради учёбы. Ради неё. Ради... — он запнулся, не договорил. — Ради всего, — ответил Итачи. — Ради неё. Ради них. — Он чуть заметно кивнул в сторону ванной. — И ради тебя. Хитсугая замер. На секунду его непроницаемая капитанская маска дала трещину. Он не спросил «что значит ради меня?», хотя вопрос повис в воздухе. Он понял. — Учиха... — Хитсугая выдохнул. — Ты невыносим. — Знаю. Капитан протянул руку. Не для рукопожатия — жест был бы слишком официальным для того, что между ними происходило. Он положил ладонь на плечо Итачи. Холодную, твёрдую, но без привычного льда в касании. Просто «я здесь». — Присмотри за ним, — произнёс он как приказ. — За Юу. Он сломается, если останется один. А Араси-чан не простит. — Присмотрю. Хитсугая убрал руку. Поправил воротник хаори жестом, который должен был скрыть волнение, но на самом деле выдал его с головой. — Имбирные конфеты, — сказал он, резко меняя тему. — Она вчера жаловалась, что закончились. Итачи чуть заметно улыбнулся той редкой, почти невидимой улыбкой, которую Хитсугая научился замечать. — Уже. Я купил новые. Капитан фыркнул. Коротко, сдавленно, как смех человека, который забыл, когда смеялся в последний раз. — Чёртов перфекционист. Слышно было, как за стеной стихла вода. Тишина стала другой — ожидающей. Скоро она выйдет. — Хитсугая-кун. — М-м? — Спасибо, — сказал Итачи тихо. — Что не оставил её. Что не оставил меня. Капитан не ответил. Только отвернулся к окну, пряча лицо. В его лице что-то дрогнуло — Итачи не стал всматриваться. Некоторые вещи не для чужих глаз, даже если этот «чужой» — единственный, кто остался рядом. Но Итачи заметил, как дёрнулись его пальцы, сжатые в кулаки, и как медленно, очень медленно они разжались. Хитсугая бросил быстрый взгляд в сторону ванной. — Полотенце. — Голос стал деловым, командирским. — Согрей. Она выйдет — замёрзнет. Итачи не ответил. Просто шагнул к сушилке, взял махровое полотенце — самое, мягкое, которое она любила, — и сосредоточился. Чакра потекла сквозь пальцы, нагревая ткань. Не обжигающе, ровно настолько, чтобы она, выходя из душа, уткнулась в тепло. Хитсугая наблюдал. Молча. Потом взял полотенце, пошёл к двери ванной. Итачи шагнул к спальне: встречать её, подбирать одежду.* * *
В ванной было свежо, почти холодно, кафель морозил босые ступни, на стенах блестели ледяные капли. Тоширо всегда мылся в студёной воде, даже здесь остался собой. Я зашла одна, плотно закрыла дверь. Хотелось побыть в тишине, пока горячая вода делает свою работу. Смыла остатки ночи. Струи лились на плечи, на поясницу, на бёдра, где уже проступали синяки — их метки. Завтра они станут темнее. Через недели две сойдут. А пока, я провела по ним ладонью и не поморщилась. «Доказательства. Я здесь. Я ещё здесь». Гель с клубникой — мой запах. Пусть Итачи запомнит его. Пусть поместье пахнет мной ещё немного. Пар окутал комнату, и на минуту я просто стояла, закрыв глаза, позволяя воде сделать то, что не могли сделать слёзы. Смыть тяжесть. Не всю, только верхний слой. Достаточно, чтобы выйти и посмотреть им в глаза. Когда выключила воду, из-за двери послышался шорох. Тоширо что-то неразборчиво буркнул, явно не мне. Итачи не ответил. Через секунду дверь приоткрылась ровно на ширину ладони, и в щель просунулось полотенце. Тёплое. Согретое. — Спасибо, — сказала я тихо. — М-м, — донеслось в ответ. Тоширо. Вытерлась, обернула полотенце вокруг тела. Пропустила пальцы сквозь мокрые пряди, пустила тонкую струйку чакры — волосы высохли мгновенно, рассыпались по плечам. Бирюзовые. Мягкие. Живые. Вышла в спальню. Босые ступни оставляли мокрые следы на дереве. У стены, напротив кровати, стоял туалетный столик — единственный предмет мебели в этой комнате, который был моим безраздельно. Баночки, кисточки, тюбики — весь мой косметический хаос, который я вечно разводила и который Итачи так же вечно приводил в порядок. Сейчас всё стояло ровными рядами — он поправил. Снова. Я коснулась пальцем любимой помады. Краситься не стала. Не потому что не хотелось, просто сегодня было не до этого. Ветер в небе сдует всё, да и Тоширо всё равно никогда не замечал, накрашена я или нет. Или делал вид. А Итачи… Итачи замечал всегда. Но сегодня он будет помнить другое. Я сложила печать. Лёгкий дымок и столик опустел. Баночки, кисти, пудра, духи — всё отправилось в межпространственное хранилище. Призову в Сейрейтее. Пусть ждут. Теперь последнее. Я остановилась перед зеркалом. Чакра потекла в точку на лбу, концентрируясь, уплотняясь, пока не схлопнулась в крошечную, почти невидимую точку. Резерв запечатан. Посмотрела на своё отражение: бледная, с синяками на шее и бёдрах, с красными глазами. Но прямая. Стоящая. На кровати уже было разложено дорожное кимоно, которое Итачи выбрал, пока я мылась. Нижняя юката из тонкой шерсти, чтобы не замёрзла в небе. Верхнее кимоно с широким поясом — он знал, что я терпеть не могу тесную одежду на животе. Тёплые чулки. Дорожный плащ. Всё теплее обычного, ведь там, в Сейрейтее, холоднее. Он стоял ко мне спиной, поправляя складку на рукаве. Услышал шаги — обернулся. Тоширо не вмешивался. Я заметила его краем глаза, он стоял в дверях, прислонившись плечом к косяку. Смотрел. Не мешал. Просто ждал, когда я буду готова. Встретила взгляд Итачи и не отвела. Впереди было одевание — его ритуал, его способ сказать то, что он не умел говорить словами. Последнее прикосновение к котятам. Последние минуты перед дорогой. Я подошла. Позволила снять полотенце, надеть нижнюю юкату — его пальцы скользили по плечам, разглаживали ткань, заправляли складки. Ни одного лишнего движения. Ни одного пропущенного сантиметра. Он опустился на колени. Взял чулки — тёплые, мягкие — и натянул их на мои ступни. Сначала левую. Потом правую. Поднялся. Обернул пояс вокруг талии: свободно, аккуратно, чтобы не давил. Я стояла, как кошка, которая позволяет себя гладить, и не сопротивлялась. Потому что это был не контроль, а любовь. Он замер. Руки всё ещё лежали на поясе. Взгляд упал на живот — большой, круглый, натягивающий кимоно. Я видела, как дрогнули его ресницы. — Можно? — спросил он. — Дурак, ты их папа. Тебе не нужно разрешение. Он опустился на колени — во второй раз за эти минуты. Ладони легли на живот, под ткань. Горячие. Всегда горячие, даже сейчас. Пальцы распластались по коже, и я почувствовала, как они дрожат. Котята зашевелились, будто ждали. Мальчик толкнулся в правую ладонь. Девочка дрыгнула пяткой в левую: «Привет, пап». Итачи закрыл глаза. Я смотрела на него сверху: на склонённую голову, на шёлковые чёрные волосы. На губы, сжатые в тонкую нить. На пальцы, которые гладили живот, запоминая каждое движение. «Полтора месяца. Он не прикоснётся к ним полтора месяца». Он прижался лбом к животу — туда, где только что толкалась девочка. Замер. Дышал. Прошло десять секунд. Двадцать. Я не двигалась. Не хотела разрушать этот момент. Его последнее прикосновение к детям на полтора месяца. Потом он поднялся. Открыл глаза. В них не было слёз, он не умел плакать. Но я видела: он запомнил. Каждый толчок. Каждое движение. Полтора месяца — долгий срок. Но когда они с Юу прибудут в Сейрейтей, мы с Тоширо будем ждать их. И он снова положит ладони на живот, который станет вдвое больше. И котята снова толкнутся в ответ. Он взял плащ и накинул мне на плечи. Застегнул пряжку. Поправил воротник. — Готова? — спросил он. — Нет. Но мы летим. Итачи уже сложил сумку. Тёплые вещи, еда на первый день. Движения точные, механические, но я видела: он считает. Каждую упаковку, каждую таблетку, каждый день, который мы проведём врозь. Сверху, отдельно, пакетик с имбирными конфетами, чтобы я грызла в дороге. Помнил. Всегда помнил. Тоширо ждал у двери в полной капитанской форме. Белое хаори, десятка на спине. Собран, спокоен, подтянут — капитан Готей 13, вернувшийся к исполнению обязанностей. Только пальцы на рукояти Хьёринмару белее обычного. Он не смотрел на меня, пока я не подошла.* * *
Главные ворота Конохи встретили нас ветром и тишиной. Тоширо надкусил палец, сложил печати, прижал ладонь к земле. Из дыма вынырнул ястреб — гордый Гаруда. Он расправил крылья, стряхивая с перьев белёсую изморозь, и склонил голову перед капитаном — не рабски, но с почтением. Признавал превосходящую силу. Я смотрела на этот призыв и вспоминала: свиток. Огромный, почти с меня ростом, развёрнутый на полу гостиной пару дней назад. Тоширо и Итачи сидели плечом к плечу, по очереди выводя иероглифы — имя, фамилия, оттиск отпечатков пальцев. Юу ползал вокруг на коленях, заглядывал через плечо, задавал вопросы, пока Тоширо не рыкнул, чтобы не мешал. На свитке уже была вертикальная надпись: «Учиха Саске» — он заключил договор раньше. А до него я. И теперь они оба, мой капитан и мой ниндзя, ставили подписи рядом. Итачи тогда сказал: «Для писем». Но я знала, он думал и о другом. О том дне, когда ястреб понадобится ему самому, чтобы вернуться ко мне. Теперь я не могла призвать даже воробья, чакра была запечатана. Но они могли. И это успокаивало. — Сестрёнка! Я обернулась на голос. Юу нёсся к воротам через всю площадь — белый халат развевался, медицинская сумка била по бедру, волосы растрепались. Запыхался так, будто бежал через всю Коноху. Может, и правда бежал. — Успел… — выдохнул он, тормозя передо мной и упираясь ладонями в колени. — Я боялся… думал, вы уже… — Успел, братик, — я улыбнулась. — Мы только-только. Я подошла к Итачи первой. Обняла его крепко, вжимаясь всем телом, чтобы запомнить его запах, его тепло, его сердцебиение. Дом. — Найди что угодно, — прошептала я в его плечо. — Но не убивай себя поисками. Понял? Он не ответил сразу. Только крепче прижал меня к себе. Потом сказал так тихо, что я едва расслышала: — Понял. Я отстранилась и тут же тёплые ладони перехватили мою руку. Юу ждал рядом, пока я прощалась с Итачи, и теперь сжимал мои пальцы. Ладони были горячими, почти лихорадочными — то ли от бега, то ли от всего, что случилось за эти два дня. Глаза красными, но сухими. Он держался. — Я буду писать, — сказал он. — Каждую неделю. Он запнулся. Сглотнул. — И… береги себя, сестрёнка. — Ты тоже, братик. И присмотри за ним. — Я кивнула на Итачи. — Он будет молчать, но ему нужно, чтобы кто-то говорил. Юу слабо улыбнулся. Отпустил мои руки. Отступил на шаг. Тоширо помог мне забраться на ястреба. Его пальцы дрожали, когда он подхватывал меня под ягодицами, — я чувствовала эту дрожь даже сквозь дорожное кимоно. Он сел позади, обхватил меня, закрывая от ветра своим телом. Ястреб расправил крылья. — Береги её, — громко, чтобы перекрыть шум, сказал Итачи. — Это не обсуждается, — ответил Тоширо. Ястреб взлетел. Я смотрела вниз, пока две фигуры у ворот не стали маленькими точками. Итачи не махал. Стоял, как столб, прямой и неподвижный. Рука на груди, там, где мешочек. Юу вытирал лицо рукавом — ветер, наверное, пыльный, или… не важно. Тоширо уткнулся носом в мои волосы. Глубокий вдох, будто пытался впитать мой запах. Ледяной капитан, который не дрожал даже в бою, сейчас дрожал, потому что я была в его руках, и он уносил меня всё дальше от того места, где оставалась часть его самого. «Бедный мой снежный барс. Ты тоже не хотел этого расставания». Ветер свистел в ушах, трепал волосы, выбивал непослушные пряди из-под капюшона. Тоширо не поправлял, уткнулся в них лицом, зарылся, спрятался, будто надеялся, что так сможет остаться со мной. Его дыхание смешивалось с запахом моих волос, прохладное, прерывистое, живое. Я чувствовала, как бьётся его сердце, где-то у моей левой лопатки, тяжело и часто, выстукивая незнакомый, тревожный ритм. — Двадцать лет, — прошептал он едва слышно, и ветер почти унёс слова. — Я запомню каждый день. Я не ответила. Не могла. Горло сжалось так, что и звука не вытолкнуть. «Не надо клясться, любовь моя. Просто будь рядом. Просто живи. Просто люби меня так, как умеешь только ты». Прижалась спиной к его груди, сильнее, теснее, вжимаясь в его прохладу. Позволила себе быть слабой, только в небе, только с ним, только одну минуту. Он понял. Чуть крепче сжал руки на моём животе, поверх ткани, поверх тепла, поверх двух маленьких жизней, которые спали внутри. Моих котят. Наших с Итачи. Тоширо называл их «своими», и я знала: он будет любить их, как своих. Уже любил. «Рыбки мои, вы даже не представляете, как он вас ждёт. Как боится за нас всех». Коноха таяла в серой дымке. Дома становились похожи на игрушечные, улицы на ниточки, деревья на размытые пятна зелёного и бурого. Снега ещё не было, но земля уже промёрзла, и дышать становилось холоднее. Я искала глазами Итачи, но уже не могла разглядеть, только точку, чёрную на сером, которая не двигалась. «Он всё ещё там. Стоит. Смотрит. Считает». Я знала: он простоит так, пока не убедится, что мы скрылись окончательно. А потом развернётся и пойдёт в пустой дом. И будет сидеть на веранде, смотреть в небо и ждать. Он ничего не трогал, он вообще редко трогал вещи, которые принадлежали мне, словно боялся стереть мой запах. — Я не буду плакать, — сказала я вслух. Голос прозвучал хрипло, незнакомо. — Знаю, — ответил Тоширо. — Ты никогда не плачешь, когда нужно. Упрямая моя. «А когда нужно? Когда я остаюсь одна в темноте и зарываюсь лицом в подушку, чтобы вы не слышали. Вот тогда нужно». Я не стала спорить. Только сжала его пальцы, переплетённые на моём животе, и посмотрела вперёд. До Сейрейтея было десять дней пути. Десять дней в небе, в холоде, в его руках. Не близко, но это был путь домой. Мой дом. Моя крепость. Моя клетка и моя свобода. Всё сразу. Я любила это место и ненавидела его. Любила, потому что там мы были семьёй. Ненавидела, потому что там меня запирали от всего мира. — Полтора месяца, — сказала я, не оборачиваясь. — Терпимо. — Терпимо, — эхом отозвался он. Но его голос дрожал. Совсем чуть-чуть. Так, что только я могла расслышать. «Два упрямца, которые делают вид, что всё в порядке. Два моих невозможных, невыносимых, любимых хищника». Ястреб летел ровно, рассекая холодный воздух. Облака проплывали под нами — белые, пушистые, как та сладкая вата, которую я ела на фестивале. Вкус приторной клубники вдруг вспомнился так ярко, что свело скулы. «Тогда мы были счастливы. И будем снова. Я сделаю так, чтобы мы были счастливы». Мои пальцы легли поверх пальцев Тоширо. Он не убирал руки, так и держал мой живот, охраняя. Котята спали, не шевелились, не толкались, будто понимали, что маме сейчас не до их игр. «Скоро, мои хорошие. Скоро мы будем дома. Все вместе». Ветер стих, будто сам небесный свод затаил дыхание. И в этой тишине я услышала. Тоширо выдохнул. Длинно, с дрожью. И прижался губами к моей макушке. — Люблю, — сказал он отрывисто, будто ругательство. И уткнулся лицом в мои волосы. «Знаю, любовь моя. Знаю». Я не ответила. Не нужно было. Просто сидела в его руках, смотрела вперёд и ждала. Дома. Встречи. Жизни. Полтора месяца — это много. Но у нас есть двадцать лет. И я собиралась прожить их так, чтобы ни одна минута не пропала даром.* * *
Ястреб растворился в пасмурном небе, и мир вокруг снова стал тихим и пустым. Итачи стоял у ворот, не двигаясь, пока две точки — она и Хитсугая — не исчезли окончательно, поглощённые низкими облаками. Ветер трепал край его тёмного кимоно и приносил с собой запах снега, которого ещё не было, но который уже угадывался в колючей влажности воздуха. Рядом, на шаг позади, замер Юу. Его дыхание было рваным, слишком частым для того, кто просто стоял на месте. Итачи различал этот ритм, но не комментировал. Он сам дышал немного медленнее, чем обычно, словно каждое дыхательное движение требовало дополнительного усилия. Улица перед воротами была пуста. Только примятая трава и следы на влажной земле там, где ястреб оттолкнулся для взлёта. Юу вытер лицо рукавом. Жест резкий, почти злой. Итачи понимал: Юу сейчас прокручивал в голове вчерашний день. Свой смех. Свои шутки. Свой ужас, когда чакра наткнулась на пустоту в её нейронах. Юу был не просто медиком, а близнецом, и его вина была особого рода: не вина свидетеля, а вина соучастника, который должен был знать раньше, чувствовать острее, заметить первым. Итачи носил в себе ту же вину, только старше и тяжелее. — Мне нужно в больницу, — сказал Юу, не поднимая глаз. — Цунаде-сама ждёт. Он сунул руку в карман белого халата и достал сложенный вчетверо листок: мятый, явно вырванный из какого-то справочника. — Я ночью кое-что нашёл. По нейронам. — Он говорил быстро, сбивчиво, как человек, который боится, что его перебьют, и хочет успеть выложить всё. — Это не лечение. Просто... основы. То, с чего можно начать. Обычный медик в такое не полезет — незачем. Но вы... Он осёкся, не закончив. Протянул листок. Итачи взял. Развернул. Пробежал глазами по строчкам: медицинские термины, схемы деления клеток, пометки на полях торопливым почерком Юу. Он отметил, что почерк дрожал. — Я достану ещё, — добавил Юу тише. — Архивы, справочники. Всё, что нужно. Вы начнёте отсюда, а я... — Ты вернёшься к Цунаде-сама, — закончил Итачи. — И будешь учиться. Ты знаешь, для чего. Юу поднял глаза. В них мелькнуло понимание — не просто «лечить сестру», а конкретная цель. То, чему обычного медика не учат, потому что роды принимают акушерки, а не боевые офицеры. Но его сестра была не обычной пациенткой. Её тело не воспринимало яды и большинство медицинских препаратов. Обычное обезболивание не сработает. Роды для неё — риск болевого шока, риск для неё и для детей. Нужен кто-то, кто справится без лекарств. Быстро, аккуратно, эффективно. — Я понял, — сказал Юу. — Я выучусь. Итачи коротко кивнул. Между ними не нужны были долгие речи. Один уже начал копать. Второй подхватит. — Вы сегодня не идёте? — спросил Юу, уже сделав шаг к дороге. — Завтра, — ответил Итачи. — Сегодня я нужен здесь. Юу не стал уточнять, где именно в пустом доме. Просто кивнул. Развернулся и зашагал прочь; белый халат развевался на ветру, медицинская сумка била по бедру. Шаги простучали по мостовой, потом стихли за поворотом. Итачи остался один. Он посмотрел на листок в своей руке. Сложил его — аккуратно, по сгибам, как складывают важные документы. Убрал за пазуху, рядом с мешочком. Потом развернулся и пошёл к дому.* * *
Юу шёл по пустым улицам, сжимая сумку так, что побелели костяшки. Ветер трепал полы халата, забирался под воротник — он не замечал. Мысли были далеко, когда он, ещё счастливый, ещё глупый, ещё не знающий, ворвался в их дом. «СЕСТРЁНКА!» Собственный голос звенел в ушах. Весёлый. Беззаботный. Она улыбнулась ему — сонная, тёплая, с одеялом на плечах. А через десять минут его пальцы наткнулись на пустоту. Желудок скрутило снова — он помнил это чувство, оно не прошло, просто притупилось. Пальцы онемели тогда же и, кажется, не отпускало до сих пор. Он не мог вдохнуть, стоял на коленях перед сестрой и не мог сделать ни вдоха, пока Итачи не заговорил с ним тем самым голосом, спокойным и страшным. «Итачи-сан взял листок. Он начнёт. А я...» Он остановился. Поднял голову. Серое небо висело низко, обещая снег. Где-то там, за облаками, летела она — его близнец, его сестра, его пациентка. Он разжал пальцы — на ладони остались следы от ногтей. Сжал снова, крепче. «Я выучусь. Я стану лучшим. Ради неё». Зашагал дальше. Быстрее. Почти бегом. Больница встретила запахом антисептика и тишиной. Юу толкнул дверь кабинета. Цунаде сидела за столом, перебирая свитки. Подняла взгляд на Юу — и ничего не спросила. Она была медиком. Она видела всё: по тому, как он держит плечи, как сжимает сумку, как дышит — поверхностно, не в ритме. — Ты узнал то, что она скрывала, — сказала Цунаде. Это был не вопрос. — Теперь ты либо сломаешься, либо станешь лучшим. Выбирай. — Я уже выбрал. Цунаде кивнула. Пододвинула к нему стопку свитков. — Архивы. Исследования по регенерации. Всё, что есть в Конохе. Начинай сегодня. Где этот бандит? — Присоединится завтра… ему нужно время. Цунаде понимающе кивнула. Юу взял свитки. Тяжёлые. Пыльные. — Я не подведу, Цунаде-сама. — Знаю, — ответила она. — Иди работать. Юу вышел в коридор, прижимая свитки к груди. Впереди были бессонные ночи, горы литературы и полтора месяца до встречи. Он не сдастся. Он уже начал.* * *
Дом встретил Итачи тишиной. Той особенной, звонкой тишиной, которая остаётся после того, как любимый человек уходит, а в воздухе ещё висит его запах. Клубника. Что-то домашнее, чему нет названия. Где-то под этим, почти растворённый уличным холодом, ещё держался мороз и мята, но с каждой минутой таял, как будто сам воздух понимал, что Хитсугаи здесь больше нет. Итачи остановился на пороге и не стал зажигать свет, серого дня из окон хватало. Прошёл через кухню. На сушилке, отдельно от остальных, стояла её чашка с треснутым краем. Он не прикоснулся. Просто отметил: стоит. Ждёт. У стены светился аквариум. Свиток, подложенный под дно, уже впитал её кровь — иероглифы потемнели. Толстуха медленно плавала между гротом и водорослями, раздувая золотистые плавники. Десять дней. Потом она призовёт. Итачи коснулся пальцем холодного стекла — легонько, почти невесомо. Толстуха вильнула хвостом. Он выпрямился и медленно пошёл по комнатам. Не для того, чтобы проверить, а чтобы запомнить. На кухне, у плиты, она стояла месяц назад, лепила онигири-котиков, высунув язык от усердия. Рис прилипал к пальцам, она ругалась шёпотом, а он подошёл сзади и заправил прядь за её ухо. Она замерла на секунду, потом прижалась затылком к его плечу — короткий, кошачий жест благодарности — и снова взялась за рис. На веранде, в пятне солнечного света, она спала, свернувшись клубком, поджав босые ступни. Бирюзовые волосы разметались веером. Он сидел рядом и гладил их, пропуская пряди сквозь пальцы. Час. Два. Пока она не проснулась и не посмотрела на него сонными глазами: «Ты так и сидел?» Он не ответил. Она улыбнулась и снова закрыла глаза. В спальне, на этой самой кровати, она зарывалась носом в подушку и говорила: «Пахнет тобой». А потом, позже, когда они с Хитсугаей «похитили» её из постели — подхватили с двух сторон, — она смеялась и отбивалась, требуя вернуть одеяло, и затихла только тогда, когда он прижал её к себе, а Хитсугая накрыл их обоих этим самым одеялом. Итачи остановился посреди спальни. Тишина звенела. Ноги сами вывели на веранду, где утренний холод обжёг лицо. С неба сорвались первые снежинки: редкие, нерешительные, словно разведчики перед большой армией. Они опускались на деревянные перила, на каменную дорожку, на ветку старого клёна, под которым когда-то прятался Саске. Итачи остановился. Посмотрел на снег. Потом на восток — туда, где за сотнями километров отсюда, она сейчас, должно быть, ворчит на Хитсугаю за слишком давящие объятия. Или смеётся, глядя на облака. Или спит, свернувшись клубком, и котята внутри неё толкаются, напоминая, что жизнь продолжается. Что-то в его лице смягчилось. Тень — едва заметная, почти неуловимая — скользнула по уголкам губ. Он зашагал к библиотеке. Снег падал на плечи и таял. Впереди были архивы, бесконечные свитки и полтора месяца работы. Завтра Цунаде и больница. Сегодня тишина читального зала и первые строки того, что станет ответом. Каждый день приближал его к ней. Каждый час, потраченный на поиски, был шагом навстречу. Он не сдастся. Не сейчас. Не через год. Не через двадцать. Кошка, которая ждала его дома, стоила того, чтобы перевернуть мир. И он собирался это сделать.