ID работы: 9190834

Одеяло цвета сливы

Гет
NC-17
Завершён
706
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
66 страниц, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
706 Нравится 269 Отзывы 148 В сборник Скачать

Я всегда буду каждым из них

Настройки текста

И белые тёплые перья свои Она стала рвать из груди, Чтоб ясли устлать и Его оградить От всяких несчастий и зла.

(«Аист», рождественская песня)

      Он распахнул глаза — Морфий вновь обошёл его стороной; когда только стукнет — непонятно. Засыпать в кабинете перед занятиями откровенно надоедало; потом мчись к ученикам помятым козодоем — то ещё зрелище. Геральд с минуту наблюдал за «кристаллическими зайчиками», что паслись по потолку, и прислушивался — к её дыханию. Оно было лёгким и свежим, как весенний ветерок, тихонько билось о его плечо, согревая кожу. Полежать бы так долее, перебирая пальцами персиковую ауру, что сейчас безмолвствовала, и впервые за много лет вознести молитву Шепфа за… Ви[1]? Но слова отяжелели у горла, пропитавшись никотиновой горечью и амертюмом старой обиды, да скомковались во влажный кашель, который Геральд с трудом подавил. Хотя бы раз в жизни демон испытывал обиду к Отцу — для их рода это норма, и Геральд проглотил совесть; вместе с молитвой. Значит — не время.       Вики — его Ви — беспокойно шевельнулась и мурлыкнула что-то ему в бок; она видела сны, даже наяву, — и это пугало. Не дар, а настоящее проклятье: картины прошлого и будущего, о которых не просишь, от которых не сбежать; и которые непросто разгадать. Слишком маленькая, неокрепшая, чтобы нести сие бремя. «Но тебе не нужно ничьё разрешение, да, Шепфа?» — И когда это он вновь стал таким дерзким? Геральд — муравей, который поднял лапки вверх, чтобы остановить детский ботинок, кинувший смертельную тень на его муравейник и королеву. Брови Ви сдвинулись к переносице и собрали морщинки в рисунок боли; и прежде чем с розовых губ сорвался тихий стон, Геральд немедля повернулся на бок и прильнул губами к её лбу, переместился ниже, на переносицу, затем задержался у крыльев носа, запечатлев неслышный поцелуй. И целовал до тех пор, пока Ви не насупилась, как ребёнок, которого разбудили спозаранку, и не уткнулась носом в подушку, чтобы защититься от влажных снарядов. Геральд издал шипящий смешок и еле удержался, чтобы не чмокнуть макушку и локоны с ярким абрикосовым ароматом. И дело было отнюдь не в масле.       Как правило, на первых порах энергия Непризнанных не обнаруживала себя ни цветом, ни запахом, ни формой, — лишь флёром будущей силы. За Ви тянулся шлейф смол и эфирных масел, а по-другому, — древесины. Насыщенным он был у того злополучного обрыва: так пахло только-только спиленное дерево; а ещё дым… Геральд хорошо помнил дым, что въелся в локоны, которые щекотали его щёки, пока он подсаживал Ви на Фыра. Но именно древесина в тот миг насторожила больше всего; мало ли ещё кто из Непризнанных пахнул нерасцвётшим деревом — явление обыденное. Но в Ви этот запах был особенным — знакомым. За ним пряталась дикая слива — мэйхуа — абрикос японский, что рос в Аваддоне[2], в Небытии, который Геральд посещал раз за разом, с каждым ударом ножа.       Он распахнул глаза — плыла спокойным карпом в них ядовитая бирюза. Геральд-Дорифо́р[3] наблюдал за огнями Санта-Моники, за берегом, где сновали туда-сюда тёмные фигурки смертных. Небо над головой стремительно розовело, и лишь бывалый моряк углядел бы в нём трещины, что сочились сиреневой сукровицей, — признак шторма. Но много ли сейчас было смертных, кто мог прочесть по природе знаки гибели? Геральд устало выдохнул, покрепче хватаясь за древко копья, — он чувствовал себя стариком; стариком без седины. Воды Тихого океана нетерпеливо лизали босые ноги, как собаки, просящие разрешения кинуться вперёд за невинной жертвой. Не обращая на них внимания, Геральд поимённо посчитал тех, кого должен забрать этой злополучной ночью, — и второй раз преисполнился недоумения перед одной душой, коей не должны касаться жнецы Ада. Но раз Господства велели — Архонты обязаны подчиниться, даже если задание выходило за грань понимания. Например — уничтожить тысячу ради одного. И ради кого? потенциального Серафима? из смертных? Геральд зло оскалился, и океан, чувствуя нарастающий гнев хозяина, растил же клыки, вздымавшиеся из влажной чавкающей пасти. От резкой эмоциональной вспышки на Геральда навалилось бессилие, отчего копье — его верный боевой товарищ, — высвободившись из хватки, чиркнуло наконечником по бледной скуле, пуская «кровавые слёзы». Замешкался, погряз в собственных мыслях, — и Небо решило «помочь».       Геральд наблюдал за берегом Санта-Моники — и плыла в его очах спокойным карпом ядовитая бирюза. Воды Тихого океана с причмокиванием поглощали кровь, алели и вспенивались — ждали приказания пожрать тысячу ради одного. И Геральд-Дорифор — сын Океана, Архонт волн-убийц[4], рассёк воды на тысячу валов и погнал их в сторону Святой Моники; там тысяча сольётся в одно — в монстра, что поглотит тысячу.

«Вики». «Если ты вдруг забыла, могу напомнить, кто перед тобой: демон, чей долг служить хаосу, а значит — мучить и уничтожать, медленно или быстро».

      «Миссис Флинн! не хотите ли абрикоса? — Прыгало рядом большеглазое существо с густой копной рыжих волос. — Это что-то совсем новенькое. С Востока привозят. Говорят — кислющие, но полезные». — «О, то что надо, обезьянка, ты читаешь мои мысли. Если бы только Дэниел так угадывал мои капризы». — Миссис Флинн благоговейно огладила выпирающий животик и звучно хрумкнула ярко-жёлтым фруктом. Она была на шестом месяце беременности и частенько прогуливалась по набережной Санта-Моники. Ей нравился океанский ветер, а ветру нравилась её шляпка, которая, проказница, так и норовила сбежать «под ручку» с ретивым любовником. То и дело за миссис Флинн увязывалась юная Лия, которая то яблоко принесёт, то гортензию где сорвёт, то кока-колу купит — вредную, но вкусную. Так скрашивала эта рыжая обезьянка одиночество, пока Дэниел Флинн, будущий отец их малютки Виктории, клевал носом под распев «Ave Maria» в церкви имени Святой Моники.       Небо стремительно розовело, и, придерживая шляпку, миссис Флинн потянула Лию прочь с завывающей набережной — она безошибочно угадывала шалость погоды и теперь спешила укрыться от дождя, дух которого щекотал обострённое обоняние. «Вот, малютка Виктория, — говорила миссис Флинн своему отражению в витрине книжного магазина «Barnes & Noble», — скоро и ты сможешь всё это прочесть. Как я тебе завидую! Ах, обезьянка, я, кажется, проглотила косточку абрикоса!» — «Ну и кто теперь из нас обезьянка, миссис Флинн? — хихикнула Лия и, наклонившись и тряся рыжей гривой, задорно сказала: — Малютка Виктория, вы поищите там у себя косточку, да не ешьте, а отдайте поживее, а то у вашей мамы в пузе дерево вырастет».       Они обе захихикали — совершенно не замечая снующих по их туфелькам обрывки газет, фантиков и прочего мусора, который гонял злой, какой-то чуждый для этих мест ветер. Бродячие собаки, вскинув мокрые носы к небу, залаяли протяжно; носы, как маятники, ходили туда-сюда, провожая что-то… Что-то невидимое, но остро пахнущее смертью. Миссис Флинн коротко ойкнула, когда шляпка сорвалась с её головы, будто сбитая грубым толчком; серебряный аграф, что держал причёску, со звоном упал на брусчатку, и локоны — иссиня-чёрные, как вороново крыло, — развеялись по плечикам летнего платья. Но ничего из этого не привлекло её внимания: с ужасом провожала она взглядом Лию, кинувшуюся обратно на набережную, вдогонку проказнице шляпке. «Лия! немедленно вернись!» — «Я быстро, миссис Флинн!» — перекрикивая вой ветра, протестовала рыжая смелая обезьянка. «Миссис Флинн, вам бы зайти внутрь. Кажется, начинается шторм», — зазывала взволнованная хозяйка книжного. Но миссис Флинн не тронулась с места, заворожённая пенящимся океаном и чудовищно громадной волной, слившейся с грозным небом. «Малютка Виктория...» — только и смогли вымолвить дрожащие уста, пока не застлали их солёные потоки.       Где земля, а где небо — краски смешались воедино. Тысяча ангелов и демонов слились в одно — в многокрылого жнеца; и не было различий меж Раем и Адом. Был хаос многоголосого плача, коем дирижировал один, — младший сын Океана. Герцоги Ада скажут — какая честь! Геральд фыркнет, не сказав ни слова. Слова — его слабая сторона; зачем говорить, когда никто не слышит. Люди умирали в тишине; он и убивал в тишине — в такой момент велеречивые речи были ни к чему. И Геральд молчал; молчал, когда море выплюнуло его на свет, вверяя суровым волнам болтать его тельце в колыбели-водовороте; молчал, когда век слонялся по земным водам, утаскивая в бездну по кораблю в год; молчал, когда Небо заметило молодого Архонта и буквально вырвало его из чрева Океана.       Молчал, когда Лию, тянущую тоненькие веснушчатые ручки к шляпке, сцапала кровожадная волна; молчал, когда хорошенькая огненная головка стукнулась об столб пирса, — и алая жизнь начала разматываться, как клубок ниток. Геральд молчал, а Лия, наконец его увидев, спрашивала недвижимыми губами — почему? Он не знал сам. Обхватил податливое тельце сильными руками и вышел на сушу, ступая по песку лениво, как пресытившийся кот. Демоны, заметив своего лидера, зарычали грозою и бросились на город стаей голодных воронов; ангелы в почтении склонили головы и пустились высматривать души, которым Шепфа даровал ещё один шанс. Первая кровь за лидером — и была она пролита; из рыжей головки смелой и доброй обезьянки.       Прижимая свою ношу к груди, Геральд внимательно всматривался в большие зелёные глаза и пытался разгадать Его замысел. Девушка была не то чтобы красива, а, скорее, сказочно необычна; нос и скулы, и почему-то только левая щека были щедро усыпаны веснушками; круглые глаза обрамлялись редкими, но длинными ресницами; брови были так тонки и прямы, будто их начертили линейкой, — то же самое можно сказать о губах. Всё либо слишком большое, либо слишком маленькое. Обычное человеческое существо. Но одно Геральд мог сказать с уверенностью — этой душе было не место в Аду. Тогда почему, Шепфа, — почему?       «Дорифор! — прервал раздумья ангел, смело подойдя вплотную к ядовитой бирюзе. — Эта душа наша. Приказ Господств». Ну конечно. Не взглянув на ангела, Геральд молча передал ему девушку. Ну конечно — ещё звенело в его голове, когда песок сменился на скрипучее дерево, а дерево — на камень. Санта-Моника плакала многоголосым хором и спрашивала — почему? Ради одного, милая Моника. Ради одного святого ублюдка. Будешь ты разорвана, милая Моника. Ради Неба, которому ты молишься!       Лицо этой женщины отпечаталось в его памяти слишком хорошо, — слишком хорошо, чтобы пройти мимо. В воспоминаниях бедной Лии оно было всё такое же улыбчивое, граничащее между очарованием юной девушки и изяществом дамы, которая знала себе цену. Сейчас же Геральд видел перед собой истерзанное существо, которому «не повезло» оказаться рядом с витриной и молодой пальмой, не выдержавшей объятий злого, чуждого для этих мест ветра. Жена святого ублюдка была не его заботой и прошёл бы он всё же мимо, если бы не отчаянные пальчики, мёртвой хваткой вцепившиеся в смоляное перо. Геральда тряхнуло — от молнии, что ужалила изнутри его каменного сердца; и покрылось оно трещинами, сочащимися сиреневой сукровицей, — признак шторма. Под плотью, за лёгкой тканью и хрупкими осколками, ворочалась беззащитная безмолвная жизнь — и не было никому до неё дело. Не было её в списке жнецов; а значит — унесёт её Аваддон в свои реки забвения. А значит — Геральд унесёт её сам, раз смолчало бесстрастное Небо.

«Что бы ты сделала, пусти они тебя к девочке? Вики, ответь: что бы ты сделала?»

      «Пожалуйста», — услышал он последнее, прежде чем остриё копья пробило кокон, разорвало утробу, пронзило маленькое сердце, что ранее отзывалось на руладу большого. И тишина поглотила Геральда. Смолк многоголосый заупокойный хор; лишь слышно было хлопанье маленьких крыльев — белая голубка, клубочек света, порхала у мокрого плеча, силясь зацепиться неокрепшими розовыми лапками. Сердце перегнало разум, и Геральд подсадил птичку, неосознанно вбирая её мягкое тепло, свежий запах, что походил на фрукт, окроплённый утренней росою. Как всякого демона, его пленяли кристально-чистые души, но ещё ни разу не видел он хотя бы одной, и благоговейный трепет овладел им. А голубка сидела на холодном мокром плече, щекотала ухо нежными пёрышками и беззвучно гурчала — только шейка раздувалась.       Геральд не услышал шагов позади — ну конечно, — но почувствовал знакомое безмолвие, которое сопровождало его долгие годы, оставляя в час криков неудачливых моряков. «Геральд», — поприветствовал Дума[5], говоря, как и всегда, на грани шума и голоса. Дух-покровитель тишины не избегал случая заговорить со своим питомцем[6]: специфичное воспитание принесло Геральду много трудностей, поток которых он пресёк кровью — демоны уважали, а ангелы боялись — его ядовитой бирюзы. Дума мягко улыбался молчанию, сцепив длинные пальцы на животе; бледные глаза в оправе из золота переливались с Геральда на голубку и обратно; от тёплого дыхания волновался шёлк пшеничных волос, что плавно переходили в серебро от взора светлоокого солнца. Дума стоял бескрылым, облачённым в белые хитон и гиматий на античный манер, но то было обманчиво — его крылья, что насчитывались двумя парами, были огромны; были они сейчас небом и землёю, укрывающими Геральда от плача Святой Моники.       «Виктория, — обратился Дума к нахохлившейся голубке; звенящая тишина убаюкивала, и розовый клювик то и дело зарывался во влажные игольчатые волосы. — Идём со мной». — Дума вытянул ладонь, такую же большую, как и он сам. Духи-покровители — титаны, и как не силился Дума быть вровень, энергия Первородного выдавала его. Виктория не шелохнулась, как и Геральд, который уткнулся взглядом на древко копья в виноватом полупоклоне. Он забрал то, что ему не принадлежало, — и не было угрызений совести; тихая радость, что наконец увидел, — на чём держится Равновесие. За своеволие его накажут. А пока он ещё раз насладится мягким теплом и свежим запахом, что походил на фрукт. Абрикос?       «Виктория. — Геральд думал, что связки его разорвутся, смолви он хоть звук после векового молчания; но слоги струились шёлком, как и локоны Думы по сборкам гиматия. — Иди… с ним». — И голос подвёл. И подвела Думу вечно неподвижная бровь, что дёрнулась от эмоции, никогда не испытываемой. Пока Геральд внимательно всматривался в золотой ободок бледных глаз и пытался разгадать эту диковинность, голубка, хлопнув по белой царапине на щеке, упорхнула на большую ладонь и беззвучно загурчала, — только шейка раздувалась.       «Каково наказание?» — не стал ходить вокруг да около Геральд. «О чём ты, друг мой?» — прошелестел Дума, унося малютку Викторию и спокойствие каменного сердца, сочащегося сиреневой сукровицей. Перья-колоссы расступились, и Святая Моника завыла вновь, спрашивая, — почему?       Ледяные капли бежали по лицу, разбивались о подставленные ладони; заполняла глубокий рисунок судьбы кристальная вода. Геральд умывался снова, снова и снова — стирал усталость. «Помятый козодой, — ухмыльнулся он своему отражению в небольшом зеркале, которое нашёл среди некогда брошенных вещей. — Своевольный помятый козодой».       Наказания не последовало, никто о нём и не заикнулся, словно не касался демон чистого источника и не отравил своей скверной. Тогда это раздосадовало Геральда — и развязало ему руки; лезвия ницшеанства исполосовали плоть до почти абсолютного признания, что «Бог мёртв»; а это значит — всё позволено. Шепфа не разговаривал с демонами, через ангелов — да; но где было взять веры в тех, кто хитростью от Подземных не отличался? Демоны, что люди: не слышишь, не видишь, но ты верь, парень, верь.       — Верь, парень, ты только верь, — повторил Геральд своему отражению. В уголке зеркала шевельнулось одеяло, вспенившись от тонких ножек малютки Ви. Беспокойное дыхание ожгло каменное сердце, и Геральд в неконтролируемой тревоге вернулся в спальню, прихватив отходящий от стены пещеры кристалл, который он с усилием, но заставил издать тёплый свет.       Отравил. Всё-таки отравил своей скверной.

«Да, я так и не выполнил задание…» «Ровно семьдесят лет назад отец Дэниел должен был умереть — приказ шёл от Господств. А это серьёзно. Я сразу понял, что такому человеку уготовано светлое будущее среди бессмертных, — не среди демонов, разумеется. Прошло всего ничего, но диву даюсь, каким ничтожным я тогда был».

      Не успела остыть пропитавшаяся солью земля, что приютила и жену, и ребёнка, как Дэниел Флинн стал завсегдатаем питейных, — как и многие, потерявшие всё в том злополучном наводнении. Каждый день он переполнялся спиртным и горем, между непрекращающимися и, кажется, вечными заупокойными молитвами. Несмотря на сложившуюся ситуацию, жители Санта-Моники отдавали все гроши церкви, чтобы только их близкие, коих унесла вода, вошли во врата Рая, так сказать, с музыкой.       Геральд «невзначай» ткнул локтём сидевшего рядом мужчину; на лицо тот был стар и сух, с густыми бровями и нависшими веками, придающими светлым глазам печальное выражение; в густую бороду и длинные вьющиеся волосы уже давно вкралось множество белых нитей; но по крепкой шее и широким плечам угадывалась пугающая физическая сила. А ещё за поясом у него был нож; и ни гроша за душой — как и морали. Мужчина перевёл хмурый взгляд направо, на отца Дэниела, обсыпающего мятыми купюрами барную стойку, как пирог посыпкой. Бармен поспешил было за сдачей, но преподобный, чуть не клюкнувшись на пол со стула, уже продвигался к выходу, осеняя попавшихся доходяг крестным знамением. Мужчина думал недолго и, отбрасывая хладную тень на окружающих, последовал за отцом Дэниелом.       Почему демону было поручено забрать святого ублюдка? Демону, который утопил Святую Монику; демону, убившему его жену и ребёнка, что покоились сейчас в пропитавшейся солью земле. Чтобы Дэниел возненавидел; возненавидел весь подземный род и встал вровень со златокрылыми. Демоны вечно выполняют всю грязную работу, правда, Шепфа?       Но Он молчал.       И путы с рук спали — всё позволено. Вселяться в живых без контракта было строго запрещено — за тем следили Небесные Власти[7]; и кара их была молниеносной. Но иное не спасло бы отца Дэниела от лезвия ножа, и Геральд остановил жилистую руку в паре сантиметров от белой колоратки. Время шло на минуты, он думал, что связки его всё-таки разорвутся, но сердце перегнало разум: «Живи, Дэниел», — сказал Геральд, глядя в испуганные светло-серые глаза; обратил нож остриём к себе, к животу мужчины, что был в его власти, и ударил. Но боль вспыхнула секундами позже, когда орудие Властей, издав душераздирающий свист, пронзило облака и грудь Геральда, выбивая демоническую сущность из тела истекающего кровью мужчины. Они швырнули в него копьё! Его собственное — освящённое Небом — копьё! Он бы засмеялся, если бы не кровь, заполонившая горло; если бы не грудь, раздиравшаяся ангельской энергией.       Он бы засмеялся. Если бы не хлопанье маленьких крыльев, — белая голубка, клубок света, порхала у древка и царапала его розовыми лапками. И гурчала тихо-тихо — плакала. Он бы сказал ей, сказал, как он рад её видеть, — но чернильные воды Аваддона подступили к изорванным связкам, смывая демоническую кровь, туша ядовитую бирюзу. И бездна поглотила Геральда.       Виктория кружила у границы чернильной воды, вздымая неподвижную гладь взмахами воздушных крыльев; лишённая голоса, она кривила рот в плаче и не помнила себя от горя — рвала перья, кусала пальцы до крови, стирала колени о твёрдую рябь, которую сама же и создавала. Аваддон не пускал к себе, выплёвывал её, как выплёвывала плоть чужеродное тело; а Виктория хотела к ядовитой бирюзе, что согревала полынью. Ей холодно, ей очень холодно — без него. Она не знала, кто он, почему он, — но тянулась, всюду искала устья, вход в его воды. И всюду натыкалась на прозрачные стены. Когда он жив, когда он мёртв, — как сейчас — Виктория могла лишь наблюдать, ни прикоснуться, ни сказать, как она рада его видеть. Могла лишь рвать на себе перья, плеваясь в бесстрастного Аваддона горячей кровью. Обессилив, она опустилась на гладь чернил, уронив на неё голову и маленькую косточку абрикоса, — первый и последний подарок её матери.       Лишённая не только голоса, но и красок, Виктория лежала во тьме клубком света, поэтому Дума всегда знал, где она; всегда возвращал обратно к себе — в тишину. «А, вот я и нашёл тебя», — сказал он мягко, опускаясь на колени перед Викторией; в руках его была зажата скрипучая масляная лампа, разгоняющая тьму и острую рябь; выхватывающая перья, кровь, слёзы, отброшенную в сторону маленькую абрикосовую косточку. Конечно, Дума не терял Викторию: мог бы и раньше вернуть, мог предотвратить истязания, — но кроткий характер подсказал дать свободы, эфемерной, но свободы. «Он вернётся, Виктория», — баюкал Дума, гладя по бесцветным локонам, что обвивали его длинные пальцы. Ему нравились эти локоны, как они вплетались в его собственные, — в моменты близости…       Но Дума был проклят кротким характером, поэтому отпускал к другому, поэтому баюкал, поэтому дал жизнь абрикосовой косточке, чьи кроны стали сводом временной усыпальницы его питомца.       Она распахнула светло-серые глаза — были увлажнены они солью, которую Геральд вобрал успокаивающим поцелуем. На сей раз Ви не возражала и придвинулась к нему, обнимая так, будто минуту назад потеряла навечно. Её сердечко ударялось об его грудь, предупреждая о тревоге втайне от хозяйки. Геральд спросил бы, да остро чувствовал, когда момент совершенно не располагал к подобным беседам. И не прогадал: за молчание Ви наградила его осторожным поцелуем; потом, вспомнив ночь и её события, прильнула уже с жаром, как прильнула бы к своему мужчине. Во фрукте ауры проступала острота, она жалила губы — Геральд не оставит это без внимания. Но не сейчас; не сейчас. Низ живота предательски стянуло, и, чтобы не предстать порывистым юнцом, он тактично отстранился; дабы пыл его остыл, огладил потемневшую кожу вокруг светло-серых глаз — Ви готова была вновь заснуть в любой момент, но, к сожалению, Геральд обязан вернуть её в Школу. К сожалению. Да и самому вернуться не мешало бы.       — Не спать, — стрельнул он в Ви одним из своих педагогических взглядов и получил совиное «уху» с посыпкой приглушённого смеха. — Умница. Твоя одежда на тумбе, вон там. Она чистая. Что? Нет, не я стирал. — Ви захлопала ресницами, словно хотела взлететь от смущения. — Вода, — объяснил Геральд кратко, зная, что поймёт. — Она всё очищает. С помощью и без.       — Уху.       Геральд скомпоновал разбросанные вещи: чокер был в крови — не в его; портупея, часы в крови; даже единственная сигарета хранила крапинку кармина — руки Ви были в крови, ганти́рованы в убийство, которое она будет носить на своих плечах удушающим палантином в солнечные дни. Отсюда острота. И виною был он, служитель хаоса. Келайно была права: Геральд «украл из Школы с надеждой» — для себя. А для Дэниела? Думал ли он о Ви, когда вкладывал ей в руки нож? Думал, но не головой, а сердцем. Не верил, что она будет способна спасти и его, баклана, и Дэниела, — при этом нанеся себе рану, которая вряд ли скоро затянется. Так они поменялись местами, не выходя из своих ролей. Геральд так и остался тьмой, как далеко он ни попытался сбежать от своих корней; а Ви…       Клубком света. Который вновь тихо посапывал, уткнувшись личиком в колени.

«Я был напуган своими мыслями и сам наказал себя — сдал оружие и стал архидемоном, чтобы разобраться в себе, в других. Понаблюдать за самонадеянными учениками, которые до сих пор уверены, что судьба в их власти».

      «Повтори». — «Я ухожу из Легиона». — «Дорифор, уход равняется твоей смерти в глазах собратьев. Была бы война — казнь за дезертирство. Молчишь?» — «Я всё сказал, брат мой». — «Не знал бы тебя, подумал, что повредился рассудком. Ты всегда был странным. Но не уважать тебя, — значит, не уважать нашего отца». — «Спасибо, Леви». — «Катись отсюда, Геральд».       «И береги себя».       Каменный ангел у чёрного надгробия тихо посапывал, уткнувшись личиком в колени. Геральд стоял рядом, в тени белоснежного крыла, и наблюдал за маленьким шествием, скорбно плетущимся в сторону выхода из обители мёртвых. Отплакала своё Святая Моника, да эхо до сих пор не остыло: траурные одежды мозолили глаза; уши забивались всхлипываниями, а нос — фимиамами. Дэниел Флинн, диакон церкви Святой Моники, волочился где-то позади, трезвый, отчего кислое выражение не сходило с лица его и после похорон.       Выныривать, как ушлый бандит, не хотелось; хотя что так, что эдак внешность человека, которую позаимствовал Геральд, выбьет почву из-под ног Дэниела — чтобы понял, перед ним не человек. Приведение, упырь, галлюцинация от спиртных паров — всё что угодно. Если играть, то по-крупному. Что Геральд терял? Он отдал почти всё, — всё, кроме своей свободы. Может, когда-нибудь он расскажет святому ублюдку, кто же всё-таки поднимает ил на поверхность чистой воды? Расскажет, что даже среди равных бессмертных есть те, кто равнее других; расскажет, что если бы не Ад, людской род не вышел бы из объятий звенящей тишины, не заговорил бы, не заплакал печально-счастливыми слезами. Не признался бы в любви к Господу нашему и не проклял бы Сатану, которого спровоцировал Господь наш.       Может, когда-нибудь он расскажет…       Рассказал бы, если бы не Его смех; не злобливый, а кротко потешливый — так смеялись только младенцы. Так смеялся Дума на очередные бессловесные огрызания Геральда; так смеялась юная голубка, тянущаяся к своему убийце. Убийце ли? Шепфа смеялся, когда Геральд погружался в бездну, словно говорил: «Ты проливаешь кровь, сын мой, да вот нож вкладываю тебе в руку я — так кто из нас убийца? Будь покоен, сын мой. Я создаю, я и разрушаю. Люди поймут, когда-нибудь поймут. Как и ты».       И он понял. Что Шепфа пребывал как в Порядке, так и в Хаосе. А они, бессмертные, — между. Проводники Его воли, Его Плана. Плана, цель которого не ведан ни Раю, ни Аду. Никому. И, вроде, не изменилось ничего: все остались на своих местах; однако Геральд обрёл покой, принял свою ничтожную роль — что двигала мироздание.       Но то было намного позже. Почва из-под ног Дэниела, конечно же, ушла, но перед этим, прокричав пискляво «Демон! Демон!», он швырнул в Геральда всё ещё дымящееся кадило. И ошеломленный Геральд, не в силах оторвать взгляд от горячего угля, летящего ему в лоб, выдохнул устало: «Чёрт...»       Он распахнул глаза — были увлажнены они солью: смерть — не прекращение мук, а нередко их начало; для грешного человека и для бессмертного, кто умирал от так называемого несчастного случая. Душа расщеплялась на частицы, становилась единой с Аваддоном. Казалось, что вот он — смысл, цель. Его План. Казалось, что все тайны открыты, загадки разрешены; не было страха, только абсолютный покой. Было — ни-че-го.       Пока душа не собиралась обратно в целое и индивидуальное, частицей за частицей отрываясь от Аваддона, частицей за частицей теряя и смысл, и цель, и понимание Его Плана. Вновь тайны, вновь загадки; вновь страх. И жуткий холод.       И белая голубка. Безмолвная, она баюкала Геральда шуршанием своих перьев, боязливо и как-то благоговейно прикасалась к его лицу, к коже, что бледнела с каждым ударом ножа, — жизнь Дэниела стоила дорого, но готов он был жертвовать собой снова и снова, чтобы услышать кроткий смех Шепфа, чтобы вдохнуть запах абрикосового дерева — запах малютки Виктории, которая, как обычно, сидела под цветущими кронами и срывала лепестки, дабы устлать ими «постель» обессиленного Геральда. Обычно Виктория замечала, когда он просыпался, и, притворно-боязливо хлопая ресницами, срывалась со скалы, на которой чудом пустила корни дикая слива; но на сей раз взор его обнаружен не был, Виктория перебирала в тонких пальчиках цветы и что-то лопотала — только губы шевелились. Ещё никогда Геральд не смотрел на неё так долго; никогда он не замечал насколько она прекрасна — и насколько измучена.       Жертвуя теплом, вновь ныряя в морозные преддверия Аваддона, Геральд медленно, морщась от боли в распоротом животе, встал на ноги. Его тело осыпалось белоснежными, почти прозрачными перьями; в недоумении он обернулся на своё ложе — да, было устлано оно перьями, не лепестками, как думалось ранее, многие годы. Взгляд вверх — крона дикой сливы предстала огромных крылом, укрывающим от ледяных ветров Бездны; взгляд вперёд — малютка Виктория, уронившая белую головку на колени — розовое золото, от крови, что частыми каплями срывалась с её крыльев, поникших, изорванных и выщипанных тонкими пальчиками. «Почему?» — вырвалось с его губ, отчего вздрогнула Виктория, устремив в Геральда, упавшего перед ней на колени, испуганный взгляд. Наклонила она белую головку, дивясь его поведению, — улыбнулась; собрала окровавленные пёрышки у своих босых ног и протянула ему. «Отравил, — ожгла мысль каменное сердце Геральда. — Всё-таки отравил своей скверной».       Виктория приблизилась, всё так же притворно-боязливо, и безмолвно зашевелила губами; дыхание её овеяло фруктовыми нотками, и, прежде чем мелькнули в обрыве истерзанные крылья, Геральд «услышал»: «Живи».       Удачно перемахнув через балкон, увитый алыми розами, Виктория коснулась босыми пятками прохладного мрамора — и рухнула, нисколько не смягчив падения. Секундами позже зашуршал гиматий, и длинные пальцы огладили воспалённую кожу крыльев, снимая ужасную боль, от которой острые плечики часто подрагивали. Рядом с Геральдом Викторию обуревали те чувства, которые заставляли прыгать выше головы, выше возможностей; заставляли игнорировать болевой порог, что давал о себе знать позже. Не имея возможности кричать, она билась в руках Думы, пока мучения мало-помалу не оставляли её в покое. Тогда Виктория вновь вставала на ноги, беззаботно носилась за бабочками, волоча по земле крылья, которые восстановятся полностью лишь через год — в день, когда Геральд вновь ударит. По себе. По Виктории. По Думе, сердце которого разбивалось с каждым безмолвным взрыдом его питомицы.       «Это пыльца, — баюкал Дума, когда Виктория с любопытством рассматривала влажные глаза в золотой оправе. — Просто пыльца. Как тебе идея с картиной? — переменил он тему. — С нею Дорифор отыщет путь к скале, а далее и безопасный путь к дому. Обещаю, он будет защищён, когда ты покинешь нас». Нас — Виктория пропустила мимо ушей; для неё был только он. Даже когда её локоны вплетались в локоны Думы… Даже тогда. Но Дума был проклят кротким характером. Не обижался и был безмерно рад, когда тонкие руки с прозрачной кожей обвивали его шею по воле Виктории, а не по его стыдливому желанию, что когда-нибудь он будет… любим?       Как это — любить одну душу, а не все? Это возможно — любить что-то одно и пренебрегать другим? Любить розы, но не любить шипы? Дума убрал все шипы в розарии, чтобы не поранилась малютка Виктория.       «Шепфа, я — Твоя тень, Твоё эхо. Я часть Тебя. Я — это Ты. Тебе больно, больно мне. И сейчас мне страшно: со мной что-то не так. С Тобой что-то не так, Шепфа? С роз убираешь шипы. Как тогда… в дни крови. Я… плачу. Ты плачешь, Шепфа? Или смеёшься?»

«Зачем вы спускаетесь сюда раз в год?» «Выпить. Выпить…» «Чтобы справиться с болью?»

      Отец Дэниел, опрокинув содержимое стакана одним махом, тюкнулся носом об барную стойку и тем же носом то ли захрюкал, то ли захлюпал, наполняя пустой бар горькой какофонией. «Чего это он?» — испуганно проблеял Бруно и поскрёб заросший подбородок. «Мало выпил. — Геральд равнодушно пожал плечами, мусоля в пальцах окурок. — Ну так что, старина, есть у тебя дети?» Слева от плеча отрывисто хрюкнули. «Хах. — Бруно горделиво выпятил грудь. — Пацан! А уже сержант первого класса — сапёр. Весь в батю! — Он ударил себя в плечо, куда много лет назад влетела — и успешно вылетела — афганская пуля. «В Ираке сейчас? — И получив энергичный кивок, Геральд прибавил с едким дымом: — Не боишься, что взлетит?» Слева от плеча отрывисто хлюпнули. «Тьфу, — сплюнул Бруно в тряпку. — Закукарекал, как моя жена. То и причина нашей размолвки: упрекала, что я сына на путь зла толкнул. А чего за военного выходила? Перевоспитать? Да ни за одного душмана, мною отправленного на тот свет, я прощения у Бога просить не собираюсь; взял ствол, знай, что отныне плачет по тебе пуля». — «То-то я тебя в церкви не вижу, верзила», — встрял отец Дэниел; нос у него был красный, то ли от удара, то ли от спиртного — всё вместе. «Слышал, бродяга? Падре наш трезвеет. Давай-ка ещё по одной, святой отец. Не всем в этом мире елей в уши лить да челом биться об золотую раму. Кому-то надо делать грязную работу, а то бы мы все тут взлетели к чертям. Ой, хах, простите, святой отец, — вырвалось».       Отец Дэниел ещё долго прожигал взглядом расплывшиеся в улыбке уста Бруно, пока Геральд докуривал двадцатую сигарету, в сердцах надеясь, что следующий день — не встретит. Даря ему картину с дикой сливой, Дума не сказал ни слова; силился сказать, да не пересилил себя — лишь дёрнулась вечно неподвижная бровь, от эмоций, никогда не испытываемых. И догадка исполосовала плоть до почти абсолютного признания — что Викторию Геральд больше не увидит.

«Живи».

      Хлад наполнил лёгкие, выдёргивая Геральда из тьмы во тьму нынешнюю. Он с минуту наблюдал за «кристаллическими зайчиками», что паслись по потолку, и прислушивался — к её дыханию. Ви давила на его грудь своим небольшим весом, спрятавшись по самую макушку под шуршащее одеяло, которое принесла из спальни — и которым укрыла Геральда, свалившегося от козней Морфия на диван, как всегда, в неподходящее время. Камин потух, и гостинную объял холод, что грыз сейчас могучие лёгкие; Геральд не любил жару, но низкую температуру переносил ещё хуже, благодаря Аваддону, за семьдесят лет вытянувшему из него тепло — и надежду. Что когда-нибудь увидит он Викторию, Вики, его Ви. Потянуться бы сейчас за двадцатой сигаретой, дабы унять внутри стужу; но Ви давила небольшим весом на грудь, на каменное сердце, что сочилось фиолетовой сукровицей, — признак шторма. Ви коротко пикнула, когда сильные руки неумолимо стиснули ей плечи, и смешливо выдохнула горько-сладкое:       — Задушите.       «Задушу... — до болезненной нежности подтвердил Дума, ослабив тиски, но совсем чуть-чуть. — Время, моя милая. Тебе пора». Виктория наклонила голову, дивясь его поведению, — золотой обод глаз потух, чёрточка губ искривилась, как при сильной боли. Что делал Дума, когда хотел усмирить её боли? Виктория решительно кивнула собственным мыслям, связала их локоны в узел и недолго прильнула к губам; благо сидела она на ограждении балкона среди душистых роз и могла совладать с ростом Думы. «Спасибо, — услышала Виктория смягчённое эхо, всё ещё пропитанное остротой; жгло оно губы, но она не сдавалась и поцеловала ещё раз, с удивлением ощутив под подушечками пальцев непривычное покалывание. Увидев её смятение, Дума смутился не меньше: — Прости меня, эти шипы упустил. — Он провёл ладонью по заиндевевшей щеке и улыбнулся, впервые за долгое время. Виктория также улыбнулась, отразив его эмоцию. — Так то лучше. А теперь иди. — И добавил тише, для себя: — Пока я не передумал…»

«До свидания, Виктория».

      Не посмотрев более на Думу, не увидев спектр страданий на его лице, кинулась Виктория белой голубкой в объятья Забвения. К новой жизни. К старым ранам, что открыла она, не успев родиться.

«Скажи мне, кто ты?» «Зачем он привёл тебя ко мне?» «Кто ты, Вики?»

      Когда входная дверь скрипнула, выпуская Геральда коптить свежий воздух, Вики решительно зашагала в детскую, откуда слышен был тихий плач: отец Дэниел сидел у люльки на низеньком стульчике, глаза его были увлажнены солью, что мутными кристалликами разбивались о лезвие ножа. При виде этой картины у Вики дрогнули плечи — и решимость. «Нет! — прикрикнула она на себя и убаюкала голосом Геральда: — Не к демонам взывают люди, когда хотят умереть».

«Вики, ответь: что бы ты сделала?»

      Она шагнула в комнату, ступая мягко, приближаясь плавно к жизни, до которой никому не было дела. Ни Раю, ни Аду. А значит — Вики унесёт её сама, раз молчало бесстрастное Небо. Дэниел наблюдал за ней в отражении окна — кого он видел? Вики или бедную рыжую девушку? Но что-то он увидел, так как губы его, искривлённые безграничной печалью, дрогнули в подобии улыбки, которую застлали новые солёные потоки.       — Отец, — всхлипнула Вики, не удержав маску спокойствия. Она кинулась к его ногам, прильнула к коленям, разрыдалась за двоих, мысленно проклиная себя за слабость. Дэниел с нежностью гладил Вики по волосам, с благоговением водил ладонью... по пепельным крыльям. И повторял тихое:

Ангел, ангел.

Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.