«И вот они смотрят на меня и смеются, и, смеясь, они ещё ненавидят меня. Лёд в смехе их». (Фридрих Ницше, «Так говорил Заратустра»).
После уроков я, как и было задумано, пошёл в библиотеку. Шёл я по наитию, с чувством на задворках сознания, мимо белых стен, точно обсыпанных снегом, на которых висели величественные портреты, мимо резных колонн, пока не увидел арочного входа — он и вёл в библиотеку. Было светло. Солнце ласкало пол и страницы, написанные мелким почерком. За столом сидела библиотекарша, мадам Пинс, лениво прикрыв глаза. Лицо у неё было белое с тёмным румянцем, а тонкие губы цвета запёкшейся крови. По телу её струилась чёрная вязаная мантия с сияющими брошками, а на голове лежала шляпа с перьями, волнистая по краям. Из ушей мадам Пинс тянулись длинные серьги-спирали. Неся пергаменты, чернильницу и перо, я заметил несколько пустых письменных столов между стеллажами, где сидели два-три человека; и столько же в углах, где лежали густые тени и сидели одинокие мученики, корчась, и круги у них были под глазами, над глазами и, кажется, перед глазами, если пустой, неосмысленный взгляд о чём-то говорил. В опасной близости от Запретной Секцией я также увидел стол с группой старшеклассников-когтевранцев. Но в отдалении ото всех, рядом с одним из пустых столов, в той самой густой тени, стояла растерянная девочка с копной рыжих волос, и глаза её то и дело метались между учениками. Я широко улыбнулся и направился к ней, почти не веря в свою удачу. От всплеска триумфа на секунду закружилась голова и, как всегда бывало, шаги стали легче, дыхание — глубже. Слова лились вереницей — строго друг за другом, но всё же каким-то образом непредсказуемо. Так листья осенью — сначала ждут, наливаясь цветом, и в определённый день падают, а потом гонит их ветер к дереву родному или чужому, заставляя долго кружить, и не кружили бы они так без него. — Извиняюсь, что побеспокоил, — прошелестел я сухим голосом. — Я был бы очень рад написать с тобой эссе по Истории Магии, если ты не возражаешь. Я уже всех обошёл, и они или собрались компаниями, или рады заниматься сами. Говоря «рады заниматься сами» я имел в виду тех самых измождённых мучеников, чьи глаза заволок песок и чей обречённый вид говорил, что они будут радоваться только когда помрут. «Ах, эти пустые формальности и тактичные недосказанности!» — насмешливо подумал я. — Поттер, — серым голосом поприветствовала она, но он предал её, надломившись в конце. Она выпрямилась и разгладила складки на мантии. Уголки её губ дёргались то вверх, то вниз. — Меня зовут Сьюзен Боунс. Я уже написала свою половину эссе по Истории Магии, можем закончить вместе. Ты перечертил таблицу по Зельеварению? — короткие пальцы то и дело растирали значок с барсуком, пока он не заблестел. — Сьюзен Боунс, — задумчиво повторил я, словно запоминая, и понятливо кивнул. — Очень приятно. Отвечая на твой вопрос — нет, ещё нет. — Да, я уверена, что приятнее не бывает, — она резко улыбнулась в ответ, и ножа не существовало острее этой улыбки, никак не отреагировав на последнее предложение. — Я простояла здесь около получаса и ко мне подошёл ты, слизеринец. Как известно, они очень независимы и не любят помогать другим, если для них нет выгоды. — при этих словах глаза её презрительно сузились. — Конечно, ты не мог знать моего имени, пока не подошёл ко мне, значит тебе ничего не нужно от моей тети. Что же тогда? Упоминание о её тёте было несколько надменным — почти таким же, когда Малфой упоминал отца, но с большей признательностью и нежностью. Неужели её тётя так важна? Связана ли она с политикой? Я с любопытством посмотрел на неё. Боунс, конечно, была умна. У неё было это факультетское простодушие и некоторая легкомысленность, но она не позволяла им завладеть собой. Она легко отмахивалась от них, как отмахиваются от комаров летом, когда пыль летает в воздухе — с раздражением, но всё же легко. Возможно, именно тётя привила ей должную настороженность. — Я бы хотел позаниматься с кем-нибудь — говорил я, начиная театр одного актёра, попеременно дёргая себя за волосы, пока они не утратили свою шелковистость, и не стал каждый клок иглой, — не острой, как швейная игла, а скорее как сосновая. — Возможно, даже подружиться. Все бегут от меня, как от проказы, смертельного недуга, кроме слизеринцев, которые не смотрят на меня иначе, как на грязь. Каждое моё слово — ложь, каждая доброта — напоказ. Что бы ты сделала, Сьюзен?.. Что бы ты сделала на моём месте? Её пальцы крепче сжали значок, почти касаясь острого крепления. Барсук сморщился под девичьими пальцами, и облепили его жёлтые полосы со всех сторон. Волосы Боунс как-то сами собой растрепались в волнении. Напряжёнными глазами она проследила мою нервную позу, горящие бледным румянцем щёки и дикий взгляд зверька. — Я не верю твоим сладким словам, — всё-таки скривилась она, но взгляд её наполнился жалостью. — Распределяющая Шляпа не делает ошибок, но можешь попробовать разубедить меня, — и с этими словами она выдвинула стул для меня. Я со вздохом опустился на него, но про себя улыбнулся. Боунс не поправила меня, когда я назвал её имя, когда выдыхал его дрожащим тоном — нет, её глаза теплели, как теплеет солнце весной после морозной зимы. Съели бы тебя в Слизерине и обглодали бы кости, подумай ты назвать чужое имя без разрешения. И хоть речь моя была полна горечи и отчаяния, разве можно было не заметить имя своё, если произнесено оно в конце, а не в начале?.. Разве можно было пропустить его, когда оно произносилось с таким придыханием?.. Боунс неплохо разбиралась в Истории Магии — она хорошо запоминала события и разбиралась в поступках людей, но ей совсем не давалось Зельеварение. Конечно, я всегда был ревнив к знаниям, но всё-таки не отказался помочь, пытаясь игнорировать желчь, подступившую к горлу, когда делился собственными теориями и размышлениями, но она немного отступала, когда Боунс, разобравшись, делилась своими. — Разве ты никогда не интересовалась зельями, влияющими на психику? — мягко заговорил я. — Что всего лишь несколько ингредиентов способны изменить мнение человека, его чувства и разум. Разве это не страшно — знать, что ты изменишься и не заметишь этого?.. Карие глаза девочки блеснули пониманием, и она склонила голову набок, как будто что-то для себя решая. Щека её почти коснулась плеча и, наконец, чуть наклонившись ко мне, она заговорила несмелым шёпотом: — В нашем роду уже несколько поколений всем детям в семье выдаются кольца или серьги, которые предостерегают нас, если что-то в нашей пище влияет на наш ум, если что-то хоть незначительно изменит его. В роду Принцев и Слизнортов тоже есть подобные, но опасных зелий они могут определить больше. Только она договорила, я улыбнулся, и тени накрыли это улыбку покрывалом, закутали со всех сторон, обмотали синими нитками, пока не кончился весь клубок. Деревянный стул заставлял держать спину прямо, но моя поза и так была полна мрачной лености. Боунс, с другой стороны, уже жадно наклонилась к пергаменту, старательно выписывая предложение за предложением; казалось, что перо не может жить без чернил, а чернила — без пера, и танцевали они вместе изысканный танец. Через несколько часов уроки были сделаны — пергаменты исписаны, а учебники прочитаны. И, конечно, секреты рассказаны. Прижав всё, что несло в себе знание, к груди, я вместе с моей новоявленной знакомой пошёл по уже знакомым коридорам. До комендантского часа осталось совсем немного времени. — Стой где стоишь! — раздался холодный голос, и я с удивлением обнаружил мальчика из поезда, Рона Уизли. Шея его покрылась ядовитыми красными пятнами, словно её лизали языки пламени, а волосы растрепались. Ранее миловидное детское лицо заострилось, веснушки впились в кожу. Боунс вздрогнула и отступила назад, и глаза её забегали. Иногда её настороженность также перерастала в излишние пугливость и смущение. Это был интересный конфликт — дружелюбие и открытость с вышеперечисленными качествами, и никогда не знаешь, кто кого победит. Я, в свою очередь, застыл, не зная, чем успел разозлить гриффиндорца. — Гарри Поттер — слизеринец. А я ведь почти тебе поверил, — едко усмехнулся он, и серые глаза, до этого рассматривающие меня с болезненной точностью, переместились на Боунс. — И… Сьюзен, — он резко побледнел. — Находиться так близко со змеёй — что на тебя нашло? Это опасно! Сьюзен, не молчи! Боунс не проронила ни слова, — поза её была тверда, но глаза нетверды. Последние лучи солнца ласкали подол её мантии, сжались и исчезли. И не было солнца, и наклонилась ко школе ночь и провела длинными тёмными пальцами по каждой стене и по каждому человеку. И только видно было, как тело девочки дернулось, а глаза всё так же оставались нетверды. Вдалеке показалась чья-то сизая тень, и ощутил я сразу чьё-то присутствие, — так незримо и неуловимо, как будто его не было. Но я знал, знал, что вдалеке кто-то есть, если только ум мой здоров и не подводит меня, если только не предаёт он меня, — а если предаёт, то как же мне довериться моим ушам или голосу?.. — Сьюзен, он околдовал тебя?.. — самым беспокойным шёпотом сказал Уизли, как будто это не он плевался ядом, как змея, которую он обвиняет, или это не его черты тогда ожесточились, а чужие, и я смотрел пустым взглядом. — Ну же, пойдём, я отведу тебя к Помфри, она точно будет знать, что делать. И говорил он, не используя никаких вежливых слов, но используя жалостливые, и протянул ей руку. Девочка вздрогнула и точно очнулась ото сна, огляделась и пришла в ужас от ночной тьмы, ласкающей подол её мантии вместо солнца, и в ответ вцепилась в руку Уизли. Они ушли быстрым шагом, и раздавался мерный стук, пока не стих. Мысли мои остекленели, и не мог я думать ни о чём, и только смотрел на кривые силуэты деревьев за окном. Смотрел я на всё, на что можно было посмотреть, но думать не мог, будто у меня отняли каждую мысль, будто ушли они все с мерным стуком. И сердце моё билось в груде как-то неровно, точно подражая кривым силуэтам. Щёки обожгло огнём, горло сдавило и почему-то захотелось упасть. Упасть и не вставать или, на худой конец, застыть ледяной глыбой. И снова я почувствовал чьё-то незримое присутствие, увидел сизую тень. Я повернулся и уже был готов одарить собеседника улыбкой, когда заметил, что сизая тень не такая длинная, как казалась, — я увидел кошку. Она была чистого серого цвета в чёрную полоску, и каждая полоска представлялась мне тонким поясом, обвитым вокруг кошки. Она шла с непринуждённой грацией, текучая в своих движениях, но в то же время осторожная. Я не успел заметить, как её лапы уже были на моей обуви, а голова склонена в вопросительном жесте. Но сердце моё уже стучало спокойно, и щёки не горели, и горло было как горло, так что я наклонился к кошке и погладил её вдоль шерсти. Гладил и чесал, пока не устала рука, и в последний раз посмотрел в жёлтые яркие глаза. И ушёл.***
На следующий день бежали слухи, как муравьи, и охватывали каждого, чтобы каждый сгорел от их силы, как огонь. Я видел, как слова насильно вливались в уши, пока человек не поверит и не проникнется глубокой страстью к ним, передавая их другому. И все шептались и боялись пуще прежнего. И я почувствовал, как леденеют мои глаза и сердце, когда увидел виноватое лицо Боунс среди переполненных страхом и волнением. Ведь как же это, если не её вина?.. Почему она не верила в меня и почему убежала, как наступила ночь, когда я делился с ней знанием? Разве не приняла она мою руку худую, разве не вытянула она меня на берег, когда я умирал и захлёбывался в воде? Когда я отчаянно кричал, раскрасневшись, и глаза её наполнялись жалостью и таяли, как снег тает весной на солнце? Так почему она отпустила мою руку худую и позволила утонуть?.. Тенебра, словно почувствовав моё смятение, чуть выглянула из-под мантии и ласково потёрлась о моё запястье. И она шипела, пока на завтраке был шум и гам, пока никто не слышал её, кроме меня, о страхах темноты и других престранных темах, вроде бы никак не относящихся ко мне и моей ситуации. Садился я спокойно. Несмотря на слухи, гробовая тишина тотчас же не повисла, как я вошёл, и никто не застыл на своих местах. Наоборот — люди кричали и бормотали пуще прежнего. Слизеринцы смотрели на меня весьма по-разному, но в то же время одинаково. У всех на лицах было то приторное выражение вежливого любопытства, когда человек, не очень интересуясь, говорит: «Продолжайте, мне очень интересно», и лишь тени усмешек или мимолётная злоба в глазах говорила что-то намного любопытнее, чем предыдущее выражение. Но никто не стал меня расспрашивать, — все хранили презрительное молчание, какое они привыкли хранить со мной, как будто ждали какой-то команды, какого-то знака, но он был мне неизвестен. Под непроницаемыми взглядами я наложил себе овощного салата и таким же непроницаемым взглядом смотрел на них, не съев ни единой ложки, как делали и они. «Единство на факультете», — неожиданно вспомнилось мне, и я весело улыбнулся. Я прекратил улыбаться только тогда, когда почувствовал за спиной чьё-то присутствие и понял — это и был знак. Все мигом приняли позы расслабленные и чопорные, даже вальяжные, и смотрели с довольством. С довольством крайне подозрительным, но, без сомнения, уморительным в другой ситуации. Я повернулся к новоявленному собеседнику и принял такой же вид довольства, что вызвало у самых несдержанных смешки. Будто они уже всё понимали и потому были довольными, а я не понимал и потому тоже был таковым. Все менее уморительно и более подозрительно… Передо мной стоял мальчик, лет четырнадцати на вид. Худой, как палка, с правильно уложенными волосами и правильно выглаженной одеждой. Лицо его было по-лисьи вытянуто, и он тоже почему-то принял тот особый вид довольства. — Я Перси Уизли, староста Гриффиндора, — с достоинством отозвался он. — Мне поручено сообщить, что директор Дамблдор вызывает тебя в свой кабинет. Это по происшествию с мисс Боунс. Профессор Снейп также велел привести с собой одно доверенное лицо из Слизерина, которое может по необходимости подтвердить твои слова.