Не слушай их, у тебя есть права, И одно из них — быть несчастным
Мирослава стоит на перроне, прижимая к груди потрепанную тетрадку, которую захватила в последний момент, — она вся состоит из неловкости, ей неуютно, некомфортно в этой огромной толпе огромного города. Культурная столица, с которой соседничает их городок, пахнет пылью и озоном, кофе и аспирином, машинным маслом и каким-то особым, едва уловимым запахом старины. А когда ее укачивало в полупустой электричке, за окном проносились такие же ветхие сталинки, а в воздухе витал аромат свежести — аромат моря. У Балтийского моря она не была с самого детства. Московский вокзал в эти десять утра полон людьми, все куда-то спешат, торопятся, а по залу ожидания важно шествуют голуби. Она усмехается этой картине, а потом нервно торопится к выходу, когда механический голос объявляет номер пути. Она сама словно механическая — на автомате в шесть утра собирается с четким намерением прогулять школу, тихо проходит мимо спящего Саньки, кутается в зимнюю куртку, подумав, натягивает шапку, а в последний момент хватает свои наработки, частью которых имела смелость поделиться с Любовью совсем недавно. Рядом с ней также толпятся люди в ожидании, она замечает в толпе маленькую девочку, которая прижимает к груди рюкзачок и периодически дергает за руку стоящего рядом мужчину. — А мама скоро? — Скоро, Лера, — устало отвечает мужчина явно не в первый раз. — А когда? — Прибытие через семь минут. Мирослава тревожно опускает взгляд на экран телефона — и правда через семь минут. — А это долго? — Это недолго, Лера, — опять устало выдыхает мужчина, присаживаясь на корточки перед девочкой и начиная поправлять ее шарф. — Совсем-совсем чуть-чуть. Для Мирославы по ощущениям — вечность. Ее персональная бесконечность. В тот момент, когда Сапсан вдалеке сияет огнями, по ее щеке плавно скользит первая снежинка, в конце концов, оседая на губах. Мирослава пробует ее на вкус — металлический. С привкусом химикатов. Большой город. В тот момент, когда Любовь выплывает из вагона под руку с какой-то женщиной, Мирослава успевает окончательно известись в ожидании. Эта женщина похожа на горячий шоколад — мягкая, нежная, с легкой улыбкой и привкусом сливок, кутается в бежевый пуховик, волосы каштановыми завитками аккуратно обрамляют по-детски пухлое лицо. Мирослава понимает — это Мария. Та самая Маша, о которой ее вскользь предупредила Любовь. У Марии в руках такая нехарактерная спортивная сумка, которая рушит весь этот шоколадный мягкий образ. Эта спортивная сумка — она из другого мира, но этот мир — полноправная часть Машиного. А значит, и Любиного. Мирослава невольно выпрямляет спину. А потом неловко сталкивается с ореховым взглядом женщины, которую так бесстыдно разглядывала всего секунду до. Та отворачивается, что-то говорит Любови, а потом — перестрелка взглядами. Любовь — фильтр кофе со стальным привкусом, чистая арабика, со сладкими нотками горечи. Черный пуховик идет ей как никогда. — В Москве гораздо теплее, — недовольное, доверительное, почти шепотом. Мария рядом усмехается, а потом протягивает руку. — Маша. Можно на ты, — и Мирослава неловко ее пожимает, как никогда стесняясь своих нервно потеющих ладоней. — Мирослава, приятно познакомиться, — отвечает сипло. — Я… — Моя, вроде как, девушка, — Любовь вдруг на секунду превращается в смущенного подростка, обхватывая ее под руку и нервно сжимая на рукаве куртки. — Маша знает. — Да?.. — Мирослава на секунду теряется — это так странно. Непривычно. Это так красиво — когда вслух. Ее девушка. Все это знакомство пропитано неловкостью, точно коржи торта, аккуратно и тщательно смазанные, но Мария вдруг неожиданно поливает его сверху шоколадным кремом. — Приятно видеть Любу такой счастливой, — улыбка — взбитые сливки поверх. — Предлагаю продолжить знакомство в месте потеплее, в Москве и правда было не так холодно. — Северная зима, — пожимает плечами Мирослава, и первая шагает в сторону здания вокзала. Она не знает, о чем ей говорить, слова замерзают в воздухе и осыпаются колючим льдом под ногами, они пинает их, сжимает ладони в карманах куртки, как вдруг чувствует обжигающе-горячее — Любовь обвивает ее руку своей, так по-змеиному, и прячет в складках ткани. Их пальцы в кармане переплетаются — щеки жжет карминовый румянец. Они в Петербурге — здесь и не такое видели. — А летом здесь были голуби, — задумчиво тянет Мария, обводя взглядом зал ожидания на вокзале. — Их так много было, что мы с чемоданами о них спотыкались — безумная и забавная картина. Сережа всю поездку их потом матом вспоминал — весь путь до перрона задавить боялся. Интересно, где они сейчас?.. — Наверняка где-то на чердаках старых зданий прячутся, если не повыгоняли, — равнодушно механически отвечает Любовь. — Они живучие, как тараканы в общежитиях. — А Сережа — это?.. — осторожно ступает на тропу знакомства Мирослава, неосознанно сжимая ладонь Любови в кармане. Так спокойнее. По шее скользят мурашки, и даже не от холода — их надежно прячет шарфик. — Мой муж, — Мария улыбается, смотрит на Мирославу прямо, будто тут и правда все совершенно нормально. Хотя что еще ей остается?.. Мирослава ведь знает, что это не нормально — подушечкой пальца очерчивать чужие костяшки, а мысленно — мысленно делить губами один воздух на двоих, сцеловывать стоны, чувствовать пальцами сердце, неистово бьющееся под клеткой ребер. — Гражданский, — педантично поправляет Любовь, сжимая пальцы Мирославы в ответ. И воздух неожиданно становится теплее. В метро их сносит толпой людей, они едут куда-то ближе к спальным районам, останавливаются у ближайшей булочной и всю эту дорогу Мария непрерывно рассказывает о местах Петербурга, о местных магазинчиках с мармеладом и чаем на Невском, об исторических зданиях и музеях, а Мирослава слушает, едва не открывая рот от восторга. Она хочет пощупать Петербург, попробовать его на вкус, увидеть каждое из названных мест, побывать на знаменитых набережных, лично услышать крики чаек близ залива. Когда-нибудь… когда-нибудь она сделает это. Вырвется из маленького городка, возможно, об руку с Любовью, самолично исследует местные бары на Рубенштейна и даже на Думской, познакомится с интересными людьми, сходит на квартирник… И здесь никто не будет коситься на их сплетенные пальцы. — Мирослава, а ты в Питере не была, что ли? Даже с классом на экскурсии не ездили? — Маша косится с любопытством. Мирослава ежится, плечами дергает. Ездили. — Ездили, — выходит хриплый шепот почти. — Только без меня. У нас тогда денег не было. — Прости за неуместный вопрос, — Мария неловко поморщилась и попыталась спрятать это за кружкой своего мокко. Любовь сидела рядом, и Мирослава чувствовала, как ее бедро, обтянутое тканью брюк, жмется к капрону ее колготок. Тепло. — Ничего, не вы же в этом виноваты, — Мирослава жмет плечами, чувствует, как ткань водолазки сминается свободными складками. В последнее время еду она только готовила — для Саньки, а сама забывала поесть, утопая в кипе учебников и конспектов. — Давай все-таки на ты, хотя это может быть тебе непривычно. Я все-таки даже младше Любы. — Да? — Мирослава заинтересованно подалась вперед. — Всего-то на три года, — недовольно пробурчала Любовь, звонко отставляя чашку на блюдце. — Не такая я уж и старая. — А никто и не говорил этого, все твои комплексы! — Мария усмехнулась, дергая ногой под столиком и задевая Мирославу. — Ты комплексуешь из-за возраста? — Мирослава никогда бы не подумала, ведь Любовь была стальной, собранной, четкой и резкой настолько, что глаза слезились от этого, она не выглядела, как человек, комплексующий хоть по какой-то причине. Люба поморщилась. — Мира, мне давно уже не шестнадцать, конечно, я старею и, конечно, мне это не очень нравится. — Но… ты не старая! — Попробуй ей это докажи, — хмыкнула Мария, отпивая кофе. — Я вот уже много лет пытаюсь, а она все льет слезы по утраченной юности. — Маша, — прошипела Любовь, бледнея. — А что? В конце концов, твоей девушке нужно это знать. — Твоя тактичность не знает границ в последнее время! Мирослава спешно положила свою ладонь поверх Любиной, сплела пальцы, пытаясь усмирить. Не таким она представляла это знакомство. — Люба, — она сжала чужую ладонь чуть сильнее. — Маша права, мне нужно знать. Даже если не от тебя. Ты не старая, у тебя впереди еще целая жизнь, и я хочу быть ее частью, — она шептала, но эти слова не становились от того менее громкими. Они были оглушающими, пафосными — и Мирослава сама скривилась мысленно от того, как они прозвучали. Это было самонадеянно и отчаянно, это правда было так по-детски — безоговорочно в омут с головой. Но в эту осень она и не могла иначе. Это у нее впереди была целая жизнь, полная возможностей — ее неисследованный Петербург, ее Москва, ее возможность выбирать. У нее выбор этот пока что был. В затылок дышали открывающиеся возможности. Они же и невыносимо пугали, отчего по коже скреблись торопливые мурашки. — Я… ценю твои слова, — хрипло ответила Любовь, но Мирослава видела — не поверила ни на грамм. В их мире верить сложно, даже надежда покрыта зыбким налетом пыли. В их мире вера ограничена церковью, в которой ты взываешь к кудрявому мужчине с терновым венцом, а он бы сам прикурил от тех пепелищ, что устраивают люди в борьбе за власть. Иногда Мирослава мечтала стоять бок о бок с ним, но ее семью он посещал редко. В конце концов, когда умирала мама, рядом его не было. Но в эту осень душные храмы распахивали свои двери, выпуская веру ненадолго погулять, и надежда, незримая, легкая, точно вуаль, окутывала все вокруг. Это была их осень. И она казалась такой бесконечной.* * *
В электричке Мирославу окутало сонное безмолвие, она обвила ладонями тонкую даже в пуховике Любовь, устроила голову, с которой надоедливо сползала шапка, на чужом плече, остро чувствуя, как вздымается чужая грудь. Любовь читала что-то в электронной книге, напротив сидела Мария, разглядывая что-то в телефоне, а мимо них проплывали полуразвалившиеся деревянные домишки, размытые грязью и снегом дороги, а еще — бесконечные леса. Мирославе хотелось выйти на ближайшей же станции и сбежать эти в леса, бесконечно танцевать дикий хтонический танец в объятиях Любови, надежно укрытыми сенью деревьев. Этот поезд на секунду показался ей домом — здесь было тепло, за окном догорали остатки листвы, под щекой острое Любино плечо, в наушниках что-то нестерпимо нежное, легкое и одновременно терпкое. Такое осеннее. Мирослава цедила стылый поезд вагона по жидкой частице в минуту, а потом вдруг ощутила, как чужие пальцы спускают ее шапку окончательно и теряются где-то в кудрявой шевелюре. Тонкие пальцы на автомате скользят по затылку, вслед за ними — стайка мурашек, и мир рассыпается на атомы, одновременно суживаясь до этого самого мгновения, до Любовиных рук, нежно поглаживающих непослушные короткие волосы. — Сережка подберет нас с вокзала, — отрывается от экрана Мария и смотрит прямо на нее, на Мирославу, в душу заглядывает. — Мирослава, тебя домой подбросить? — Я к Любе поеду, наверное, — Мирослава неуверенно косит взгляд на чужое плечо. — Если ты не против. — Не против, конечно, — Любовь мягко улыбнулась, скользя ладонью ближе к шее, под шарф. — А тебе в школу не надо завтра? Четверг, все-таки. — Вы очень заботливая сестра, — вдруг откликается бабушка, соседствующая с Марией. От нее веет чем-то теплым, домашним — пирожками с картошкой, походами в церковь по выходным и вечерних посиделках с чаем и разговорами о «женихах». Мирослава о таких бабушках только слышала — ее на них совсем не походила. Иногда ей не хватало этого тепла. Раньше их было трое, в доме царил уют, вечерами играла музыка на старом советском радио над входной дверью, грел золотистый свет ламп накаливания на кухне, пока мама сооружала для них ужин из всего, что было в холодильнике, а Санька замирал у пузатого телевизора, по которому крутили мультики. А теперь — теперь они вдвоем против целого мира, в первые годы к ним наведывалась из органов, а потом все реже и реже, за радио они давно платить перестали, лампы сменились на холодные энергосберегающие, а старый телевизор собирает пыль в кладовке. — Спасибо, — тонко улыбается Любовь, поджимая губы в алую нить. Мария, сидящая напротив, усмехается, отрывая взгляд от смартфона и качая головой, а Мирославу пробирает дрожью. Они ведь не похожи даже, вот совершенно. И здесь… здесь никогда не заподозрят в них кого-то, кроме родственников. Бабушка и предположить не может иного — у них разница в возрасте почти в два раза, да и отношения между женщинами невозможны. И Мирославу впервые коробит от того, как ее собственный комфортный мирок не складывается в единую картину со всем остальным, насколько он отличен… что подумал Саша, когда увидел Любовь на ее дне рождения? О чем думали друзья? Она никому не говорила, просто не могла ставить Любовь под удар. И каждый раз, когда пальцы Любовь касались ее волос всю оставшуюся дорогу, она вздрагивала.* * *
Она второй раз в жизни была в квартире Любови, и первый врезался ей в память на всю жизнь. Смятые простыни, жар острого и ломкого тела, влажность, от которой волосы вьются кольцами, винная помада по всему телу, сплетенные в единое целое ноги. Нежность, облаченная в обжигающую страсть. И Мирослава, точно мотылек, летящая к этому теплу в попытке согреться. В дневном свете квартира кажется практически нежилой. Она полупустая, но почему-то все равно ощущается комфортной, быть может, на контрасте с их маленькой и пестрой, точно детское лоскутное одеяло. — Минималистично, — отзывается Мирослава, кидая рюкзак на пороге. — Не люблю захламлять пространство, — пожимает плечами Любовь, вешая пуховик на рейл у входа, где приютились еще один пуховик, только бежевый, два пальто и парочка пиджаков. Мирославе нравится, как одевается — это был совершенно ее стиль, элегантный, простой и одновременно врезавшийся в память. — Твою спальню я запомнила гораздо более… заполненной, — там стояло еще и кресло, рабочий стол, две тумбочки, висели книжные полки, заставленные зарубежной классикой, огромный шкаф-купе и неожиданно валявшиеся в углу плюшевые игрушки, больше походившие на советские — такие она видела на старых маминых фотографиях. В то утро, когда Мирослава так и не смогла сомкнуть глаз, в предрассветных лучах ей было что разглядывать. — Конечно, ты запомнила мою спальню, — Люба так по-детски усмехается, обнажив белоснежные зубы, что Мирослава так и застывает с курткой в руках. — Какая же ты красивая, — впервые с того злополучного момента в электричке ее отпускает. — Ты бы видела себя, — ласково улыбается Любовь, забирая у нее наконец из рук куртку. — Иди руки мыть, буду отпаивать тебя чаем, пока есть время. — А потом не будет? — спрашивает Мирослава уже на пути в ванную комнату. — Мне работать надо, Мира, — Люба тяжело вздыхает, заходя следом за ней. В зеркальном отражении — она за ее спиной, выше на полголовы, острая, тонкая и стальная, с поджатыми губами и растрепавшимся пучком, а Мирослава бьет контрастами — вся такая мягкая, с красными с мороза пухлыми щеками, кудряшками русых волос, в желтом цыплячьем свитере. Они точно противоположности. И это осознание почему-то тоже резко оседает в сознании. Любовь тянется к мылу, сталкивается с ней руками, а Мирослава цепляется своими холодными на мгновение, сплетает пальцы под горячей водой — ее ладонь алая почти, немножко длиннее и пухлее, у Любы тонкие изящные пальцы, на безымянном тонкий ободок. Вот только ладонь — левая. Так носят вдовы. Мирослава неуютно ведет плечами, а Люба сжимает ее ладонь в своей. — Так замерзла? — почти интимно, почти шепотом на ухо. — Нет, просто… задумалась, — Мирослава нервно улыбается отражению в зеркале, Любовь на нее смотрит с него ласковой и усталой улыбкой. А на кухне они действительно пьют чай. И говорят… так долго и много, как никогда раньше. — Приняла решение — на выходных пойду к психотерапевту. — Зачем? У тебя какие-то проблемы? — Мирослава встревоженно отрывается от кружки с зеленым чаем. Ей любые мозгоправы помнятся, как ее школьный психолог, которого она посещала после маминой смерти, он вечно просил рассказать, что она чувствует и как прошел ее день, а ей — ей хотелось вешаться. Все разваливалось, а она была маленьким ребенком, что не в силах это все удержать. — Это Маша подтолкнула… да я и сама понимала… ненормально это, Мира, то, что мы встречаемся. — Что ненормально? Любовь? — кусается, огрызается — такой способ самозащиты. — Дело не в самом факте любви, а в том, что у нас разница в возрасте раза в два почти. Это нездорово. Мирослава вздрагивает. Не только ее эта мысль мучает. — Давай для начала поговорим? Вдвоем обсудим. — Конечно, — Люба вновь тепло улыбается, цепляется паучьими пальцами за невидимки в волосах, распуская пучок и продолжая говорить. — Наши отношения даже начались неправильно. Но я не хочу их заканчивать. Ты… солнечная, Мира. Мне интересно слушать даже про твои занятия в школе, меня восхищает то, насколько ты талантливая, и как твоя детская непосредственность уживается вместе со взрослыми рассуждениями. — Ох, — Мирослава смущается. Она редко слышит чью-либо похвалу. Точнее, не слышит вовсе. Теплые слова растекаются внутри сладкой патокой, отчего щеки рдеют и хочется беспричинно смеяться. Тепло. Ей тут тепло, в этой чертовой полупустой квартирке, на табуретке в холодной кухне, но с горячим чаем и горящим сердцем. — Мы обмениваемся комплиментами? — Это не комплименты, Мира. Это правда, — почти шепчет Любовь, внезапно глядя ей в глаза. — Мне с тобой тепло, — внезапно вырывается из нее. — Ну, в смысле… Ты правда удивительная. Ты очень красивая, при этом такая сильная личность, мне нравится твой странный музыкальный вкус и книги, которые ты читаешь. Мне интересно в тебе все — кем ты работаешь, какой путь прошла, даже про, — Мирослава гулко сглотнула, — Ярослава. — И все-таки? Почему все так? — Потому что это судьба? — неожиданно собственная мысль Мирославу успокаивает. — Надо же в нее хоть когда-то верить… кстати, о судьбе! Я, пока ехала в электричке, дочитала «Униженных и оскорбленных» и я в корне не согласна с главным героем. Он просто какой-то… терпила! Любовь смеется, ее смех чуть хрипловатый, терпкий и одновременно звонкий, и Мирослава засматривается невольно — на эту искреннюю широкую улыбку, чернильные локоны, рассыпавшиеся по острым плечам, сияющие серебром глаза. — Это и есть бескорыстная любовь к своим близким, какими бы они ни были. — Меня ужасно раздражала Наташа! — Быть может, она тебе просто кого-то напомнила? Мирослава хмурится, опираясь спиной на стенку. Та давит на лопатки и холодит кожу даже сквозь ткань свитера, но не сильнее собственных мыслей. Правда в том, что Наташа ей напомнила ее саму: любит безусловно, сразу и целиком, без всяких «но». Так и Мирослава вмазывается в Любу без каких-ибо условностей, стоит ей только увидеть острые лопатки и прямую спину в том злополучном баре. — Правда в том, что… мм… — она запинается, непривыкшая говорить по душам. Это правда так больно? Выковыривать из себя самое искреннее, самое больное и родное, а потом протягивать в сомкнутых ладонях другому человеку и — будь что будет. Все сомнения, все самые странные и острые мысли, самые глупые идеи, самое себя. — Тебе необязательно говорить, кого именно. Не всем личным нужно делиться, если не хочется или сложно, даже если я спрашиваю. Но за себя могу сказать: иногда я чувствовала себя Иваном Петровичем, иногда Наташей. Но чаще она мне напоминает мою сестру. А вот Алеша — как Алеша себя часто ведет Дан. — Даниил Сергеевич?.. — Да, он самый, — Люба улыбается, отпивая из чашки — на белой керамике остается вишневый след. Ее собранные волосы растрепались, пучок стал свободнее и слегка накренился вправо. И теперь она ощущается такой… умиротворенной. — Он часто некстати, импульсивный и порывистый, может вести себя как ребенок, не задумываясь, подвергать близких опасности, — она чуть хмурится, и морщится прорезает ровный высокий лоб. Но тут же растворяется, как сахар в ее чае. — Но это не делает его плохим, как и Алешу. Он просто… другой. Иначе мыслит, весь его мир выглядит иначе, и то, что мой строится на других принципах, не мешает мне любить Дана. И иногда, честно говоря, нам всем стоит у него поучиться. Дан — первый, кого бы я взяла с собой на войну. Мирослава улыбается невольно тоже — Люба открывается с новой стороны. Она умеет любить, преданно и верно, она может не понимать других, но всегда принимает и искренне восхищается близкими. Именно этот свет в ее стальных глазах Мира заприметила в ту ночь, полную акварельных разводов от горящих фонарей, предрассветной нежности и настолько искреннего тепла, что било под дых. Потому что людям нужны люди. Потому что они, точно подсолнухи, не видя солнца вокруг, поворачиваются друг к другу. Любовь — ее подсолнух. — А вы давно знакомы? — Хм, признаться честно, как-то не считала. Ну, с писательских курсов. Наверное, лет десять и наберется. — Ого. — Мирослава так долго знает, быть может, только одноклассников. — Я дольше пары лет ни с кем не общалась. — И это нормально, — Люба ласково улыбается, глядя ей в глаза. Чашка с гулким стуком опускается на стол. — У тебя сейчас то время, когда ты каждый год — как новый человек. А, значит, меняется и окружение вместе с твоими взглядами на жизнь. — А ты, что, совсем не меняешься? Я не верю в то, что люди неспособны измениться. Даже Наташа в книге свои взгляды переменила. — Меняюсь, конечно, но уже не так масштабно. С маленькими изменениями людям легче примириться. — И в чем же отличие твоих изменений? — Представь рябь на воде, Мир, — Люба перекладывает одну ногу на другую, те затекли от долгого сидения. — Это мои. А твои — шторм. — Почему ты так в этом уверена? — Потому что я помню себя в твоем возрасте, — Любовь улыбается все также ласково, но чуть снисходительно. — И откуда такое предвзятое отношение? — Мирослава морщится. Она ненавидит, когда люди вокруг считают себя умнее ее, если на то нет действительных оснований. Может, у нее меньше опыта, а может, он просто другой — и ведь это нормально. Нормально же?.. Обмениваться мнениями, опытом. Она думала, что для этого и нужны отношения. — Люди бывают разные. — Мир, я же наблюдаю таких подростков толпами, многие состоят в нашем писательском кругу не один год, и я вижу это не в первый раз — как спустя время тексты меняют оболочку, смысл тоже меняется, становятся иными рассуждения, более опытными, что ли… — А ты думаешь, что они тебе в своих текстах всю душу выворачивают? Это ведь тоже от человека зависит! — взрывается Мирослава, тоже громко опуская чашку на стол, на всякий случай отодвигает подальше, чтобы случайно не смахнуть. — И видеть это — настоящий талант. А я у тебя что-то Пулитцера не наблюдала! И она вываливает все то, что крутилось в голове последние минуты, когда говорила Люба. — Ого, — выдыхает та, вновь ровняя ноги. Скрипит табуретка от движения, скрипит голос Любови, неожиданно тихий, неожиданно… испуганный?.. — Мира, — говорит она тверже. — Я не это имела… — Нет, это, — ее голос тоже набирает стали. Еще она ненавидит, когда люди оправдываются. Почему она в свои восемнадцать имеет смелость признать, что где-то неправа, а эти взрослые как обычно мямлят? — Признай. — Да, ты права, — выдыхает Любовь. — Именно это я и имела в виду. И была неправа. Не мне судить, что у кого в голове. Я всего лишь основываюсь на собственном опыте и на прочитанном. Но в одном неправа и ты: может, тебе и показалось, что я снисходительна, но это не так. На самом деле, я восхищаюсь тобой, тем, как легко ты можешь понять и принять чужую точку зрения, изменить отношения к чему-либо. На самом деле… я сама бы хотела вернуться в твой возраст. И рядом с тобой я будто вновь ощущаю себя подростком. Поэтому я и хочу пойти к психологу. Мирослава оглушена — откровения прозвучали. Выстрелили чеховские ружья. Но не с ее стороны. — Почему? — она почти шепчет. — Почему ты хочешь вновь стать подростком? — Я была такой свободной, — Люба качает головой. — И счастливой. Мне еще не нужно было отвечать за Василису, за доход, думать о будущем… я долго винила во всем Ярче, думала, что это он меня тормозил, был моим якорем, но якорем стала я сама. Я сама все разрушила. Зацепилась за стабильность. — Но ведь сейчас ты это понимаешь… а значит… значит, все можно исправить, — она невольно цепляется пальцами за чужую ладонь, подушечки скользят по влажной липкой коже — как напоминание. Люба — не робот, она тоже человек. Настоящая, с потеющими от нервов ладонями, с горящими от волнения щеками. А у Мирославы краснеют уши, она чувствует, как они полыхают кострами рябин. — И разве сейчас ты несчастна? — Не несчастна, — Люба опускает взгляд на стол. — Но и не счастлива. — Тогда тебе точно нужно к психологу, — Мирослава сжимает ее ладонь. — Потому что ты шикарная женщина, Люба. Просто невероятная. И ты заслуживаешь чувствовать себя счастливой. — Мира, — Люба поднимает взгляд и в нем что-то такое особенное — теплота, искренность, благодарность, нежность — что-то только для нее. — Это ты потрясающая. Я… ты… ты мне так нравишься, — и тонкие губы, обычно сомкнутые в линию, кривятся в улыбке, что мажет по ее щеке, оставляя такой же вишневый след, что и на кружке. — Т-ты мне тоже, Люб, — теперь у нее полыхают и щеки. — Спасибо за честность. Но… у меня есть еще один вопрос… можно?.. — Конечно, можно. Тебе — всегда, — Любовь улыбается так, словно с ее плеч свалился стотонный груз. Атлант вновь расправляет плечи. — Почему ты считаешь, что ваши с Ярче отношения разрушила ты? — Пойдем, — улыбка на секунду меркнет, но чужая ладонь уверенно ведет ее в гостиную. Люба усаживается на ковер перед комодом, и Мирослава следует ее примеру. Перед глазами — старый, затертый и потрепанный фотоальбом с изображенным на обложке пионом, внутри — молодая девчонка в свадебном платье с цыплячьими выжженными осветлителем волосами, собранными в простой пучок, за который и крепится фата. На губах — тогда еще не винная, кроваво-алая помада, а на запястье сомкнута чужая сильная рука. Молодой Ярче — мальчишка с щербинкой между зубами, с щеками, усыпанными веснушками и огромными оленьими ореховыми глазами. Каштановые волосы уложены гелем, добавляя серьезности. — Ярослав красивый, — шепчет почему-то Мира, невольно сравнивая. Да, он худой, долговязый даже, но жилистый и крепкий. Такой с годами становится надежной стеной, за которой можно пережить любой шторм. — Брось ты это, — хмурится Люба, откуда-то точно угадывая ход ее мыслей. — Дело не в этом, — и перелистывает страницы. На одной из них тонкая, острая Люба в домашнем халате с распущенными волосами, виднеются отросшие смольные корни волос, она стоит перед зеркалом и тянется щеточкой от туши к ресницам. Кадр ловит то самое запястье, с которого сполз халат и россыпь фиолетовых гематом на нем. Мирослава вцепляется ногтями в бедра и закусывает нижнюю губу так, что на глазах выступают непрошенные слезы. — Он?.. — Мы были оба виноваты в том, что потом произошло. Ты должна понимать, что эти чертовы отношения были нашей общей ношей. Я вышла за Ярика, боясь очередной ответственности за собственный выбор. Он никогда не привлекал меня, как мужчина. Но я все же никогда не рушила его надежды. Я думала, это потому, что он всегда был рядом, всегда был другом, я думала, что с годами это изменится… я много что думала. Я думала, что он слишком хороший, слишком заботливый, что он слишком… Люба громко вдыхает воздух и выпускает его сквозь сжатые зубы, ее глаза прикрыты, а брови нахмурены. — Я никогда не уважала его чувства. А потом и он перестал уважать мои. Все и начиналось гадко — так и закончилось. Однажды я просто поставила точку. Тоже сама, тоже его ни о чем не спрашивая. В одну ночь напилась, сбежала в клуб с Машей, а на утро проснулась в кровати с какой-то девушкой. Тогда и решила, что достаточно набегалась. Вернулась домой к вечеру, вновь напилась, села перед антресолью, где лежало это чертово платье, — дрожащая ладонь резко смахивает на одну из страниц. Перед глазами — алая Любина улыбка и железная хватка Ярослава на тонком запястье. — В ту ночь мы снова поссорились и… — пальцы впиваются до посинения в ветхий пластик, скрывающий за собой старые фотографии. — Он что-то тебе сделал? — тихо спрашивает Мирослава. — Ничего нового, — и слезы все-таки падают на страницу, медленно стекая на чужие брюки. — Но утром я ушла. Просто собрала часть своих вещей, оставила ключи и молча ушла. — Ну и как я могу его не винить?! — взрывается Мирослава. — Ты как Дан, — неожиданно успокаивается Любовь, улыбаясь. — Он тоже, как узнал, все порывался набить Ярче морду. Но сейчас они почти друзья. — Но… как?.. — Мирославе кажется, что она никогда бы не смогла общаться с кем-то… таким. С кем-то, кто способен ударить любимого человека. — Люди совершают чудовищные поступки, Мир. Ты никогда не угадаешь, у кого из твоих близких за спиной припрятан нож. И не всегда — специально. Просто он застрял, в спине этой, оставленной кем-то другим. Но в Ярче нож вонзила я, он просто воспользовался моим же оружием, но… немного иначе. — Это ужасно, -Мирослава качает головой, отворачивается от ненавистного фотоальбома, где на одной из фотокарточек такой молодой и счастливый Ярослав заливисто смеется в камеру с накинутой на плечо джинсовкой, усеянной нашивками. — Это жизнь, — Люба захлопывает альбом и тоже отклоняется, почти ложась на ковер и буравя задумчивым взглядом потолок. — Это не значит, что я простила его за все. Не простил и он. Но мы привыкли держаться друг друга. — Я бы не смогла простить такое. — Возможно, — Люба поворачивается к ней и серьезно смотрит в глаза. Их плечь, опущенные на ковер, почти касаются друг друга, их волосы спутались в единую массу, ведь пучок Любови давно рассыпался. — Ты сильнее меня, Мира. Одно Мирослава знает точно — Люба готова дать ей этот новый опыт, поделиться своим, и она возьмет сполна. Как бы ни закончились эти отношения, она тоже постарается — постарается держаться рядом. И, быть может, у этого Атланта больше не будет необходимости удерживать чужие небеса.