Жасмин

R
В процессе
7
автор
Размер:
планируется Макси, написано 12 страниц, 6 078 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
7 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник

Серия 1. Желание мести

Настройки
      К лестнице, пересекая холл, шли трое: впереди девушка, покрытая никабом, позади Ершов и высокая женщина-иностранка. В Московском институте благородных девиц шли уроки, и потому цокот её каблуков слышался отчётливей.       Узкое в талии винного цвета платье под расстёгнутой лисьей шубой поблёскивало вышивкой бисера на вороте и груди. Сапоги с острым носом. В руке перчатки. Черные, тусклые волосы высоко собраны. Одета на европейский манер. Однако, мягкие линии подбородка и носа, и глаза тонкого разреза с припухшими веками, ясно говорили о происхождении, – японка. По возрасту она была значительно старше Ершова и годилась в матери. Держалась статно, подобно московской княжне, величаво и в жесте, и во взгляде, который, в разговоре с мужчинами, непременно опускала. И это особенно цепляло Ершова. Ни то, что в глубокой привычке женщина отводила взгляд. А то, как вольно, как горделиво она себя несла. Не боялась ни скрипа, ни шороха, ни громких окликов. Не хваталась, в слезах, за платок, даже когда задевали самые колкие вопросы. «Стойкий японский дух ни что не может сломить». Любой дух можно уничтожить, достоинство – смешать с землей и пеплом. Тем более, если знать о талантах её мужа. И кто о них не наслышан?.. Впрочем, до того, как получить задание, Ершов ничего об этом человеке не знал.       Японка утверждала, что почти двадцать лет прожила фактически в плену. Но слишком быстро она пришла в себя, раз чувствовала такое спокойствие, и вела жизнь... Вольную, но, в общем, неприметную. Их с дочерью история после побега в Россию оказалась скучной и скупой на события. Жизнь до побега – вот где настоящий интерес. Но нечем его было потешить. Ершову доверили сопровождение, а вот личные дела двух беглянок не показывали. Что-то он с трудом выспрашивал у начальства, что-то узнавал сам. Но сведений собрал немного.       Девушка в никабе торопилась. Первая взбежала по гранитным жёлтым ступеням. Она почти не говорила всё время по пути в институт. Отстранялась от матери, тем более, не желала доверять сопровождающему. Не хотела она принимать и помощи с коляской; забраться, спуститься – всё сама. Японка пробовала помочь с верхней одеждой – казалось, дочь могла щелкнуть зубами в ответ. Мать печально сводила брови, но не говорила ни упрёка, ни замечания. Ершов тоже молчал. Он и понимал эту игру на публику, и, однако, в ней же находил противоречия. Будь он избалованной девицей, которую насильно сдают в институтки – закатил бы скандал. Но, по нехитрым соображениям, избалованной, обцелованной со всех сторон, она вырасти не могла. Как турчанке, пусть и метиске, ей полагалось уставиться в пол и терпеть. Можно молча плакать. Такое представление Ершов имел и о культуре Турции, и об отношениях в этой «маленькой семье».       – Разумеется, – он ответил, словно швыряя слова. – Мы не уверенны, сможет ли она вообще сдать зимние экзамены. Русский, литература, история? Считать умеет?       Широкая лестница, кованые перила с листьями клёна. На первом и на втором этажах стояли вазоны с раписами или чайной розой. Пейзажи увядающей природы и пшеничных полей – сюжеты для картин самые частые. Белый тюль, выбеленные потолки, плафоны-лилии. Стены исключительно тусклых тонов. Всё строго, всё сдержанно.       Московский институт благородных девиц был явлением в своём роде уникальным. В отличие от Елизаветинского, или Смольного в Петербурге, он оставался с первых дней капсулой, хранящей свои устои. Строгость, весомость наук и нравственности – это неотличимо. Но в классах обычно училось не больше двадцати девочек. Каждой могли уделить время. Маленькие дортуары и кабинеты сохраняли тепло. Тут не считали, что пробирающий холод или голод хоть как-то способствуют обучению. Условия в разы лучше иных институтов! И мать, и дочь должны были находиться под присмотром. Так что Московский – везение! Вряд ли они понимали всё своё счастье.       – Айлa совсем уже взрослая. И получала, пусть домашнее, но лучшее образование. А я...       – Удивительно.       Девушка быстро и кратко оглянулась. Кожа смуглее, но глазами походила на мать. Под чёрной шубкой скромная ни то накидка в пол, ни то платье. Синее с рюшами на подоле. Вроде турецкая мода, а, вроде похоже на моду английскую. Никаб покрывал и голову, и плечи, и грудь. За тканью не разглядеть всего лица, разве только угадывать очертания. Руководство института готово было пойти на уступки: раз не снимают с девушек крест, то не станут и платок. Как исключение. Но выходное платье всё равно придётся сменить на форменное с передником.       Мотнув головой, девушка стала идти быстрее, вынуждено приподнимая подол накидки, чтобы не споткнуться.       – Ох, Айла, погоди!.. Удивительно что?       Единственное, что по-настоящему могло задеть японку – вопросы и разговоры о дочери. Во всяком случае, безразличие на время спадало. Брови и губы вздрагивали, менялся голос.       – Там ведь и дышать не позволено. Вы, вроде, так говорили.       – Но Айла не при чём, не делайте моей девочке больно, – женщина перешла на шепот, остановившись посреди лестницы. – Господин Ершов, вы простите, но ваши слова её ранят... Дышать "там" не позволено, но принцесса никогда не останется необразованной.       Ершов, вставший на несколько ступеней выше, повёл усами:       – Ранят, не ранят. Вы из меня, госпожа Симадзу, не делайте злодея.       Айле было семнадцать. И всю жизни, не считая этих месяцев, она находились в суровом обществе, не покидая, не вырываясь из него ни разу. Айле приходилось оставаться подле строгого и властного отца-турка. Тогда почему она огрызалась? Видела отношение отца к матери и повторяла? Никогда не чувствуя свободы, теперь не зная, что делать с ней, сердилась? Выдернули из привычной жизни, увезли в другую страну, в другую культуру, отлучают от матери. Какой-никакой, а всё равно матери. Старое рассыпалось, нового не построили. К Айле Ершов ещё способен был проявить сострадание. Ребёнок не выбирает где и у кого родиться.       Девушка, не дожидаясь остальных, поднялась и отшагала через широкую площадку пролёта на втором этаже. Оттуда в ближайший коридор, скрывшись из виду.       – Вы простите, если я говорю что-то не так. Мы устали. Столько было переживаний. Я только лишь хочу защитить дочь. И, – японка тяжело выдохнула, – уже путаю границы. Здесь для нас нет врагов, но мне мерещится, что они могут явиться. Выходит, бросаюсь на всех подряд… Но, какой бы ни была Турция, для дочери – это дом. Она тоскует. Вы бы тосковали по родине?       – Возможно, – сухо согласился Ершов, смягчившись. – А язык, литература ведь основы основ.       – По-русски говорит. Стихов, конечно, не читала, но… Это всё можно догнать, – Симадзу снова пошла. – В языках она способна. Но вы правы. За месяц подготовить программу, которую девочки учили несколько лет, невозможно.       – Поэтому и здесь руководство с нашей подачи пойдёт на поблажки, – Ершов не дал себя обогнать, поспешил. – Переведёт на следующий семестр. Пусть Айла только сделает хоть что-нибудь, что по силам.       Японка тонко улыбнулась, прикрыв глаза:       – Спасибо вам!       – Это не меня благодарите.       Ещё у калитки сторож предупредил – начальница в отъезде. Без неё бумаги сами себя не подпишут. Торопиться пока некуда.       – …И вот вы решили вернуться именно в Москву? – вопрос не поддержал разговор, но давно вертелся на языке.       Они поднялись на площадку, остановились у перил, ограждающих пролёты лестницы. По старому, потертому местами паркету тянулось декабрьское солнце. Свет проходил сквозь тюль и принимал его узоры. Симадзу ответила не сразу, но Ершов пока не торопил.       – Да. Потому что уже была здесь. И чувствовала, что нам будет у вас безопаснее. Новый дом! – японка улыбнулась сама себе, но с печалью. – Только Айле нужно привыкнуть. Женщина провела пальцами по трещинкам в лаке на перилах, заглянула вниз.       – Что-то узнаёте в институте?       – Нет. Слишком много лет прошло. Наверное, и ремонты делали не раз, – она оглянулась, будто действительно пыталась найти глазами что-то напоминающее о прошлом, чуть щурясь.       – Но вот эта клумба, кажется, стоит всё там же!       – Сомневаюсь.       Оба они обернулись, услышав незнакомый голос.       – Кто ты, что здесь делаешь? – послышалось из конца коридора справа.       Ершов и Симадзу пошли на голос. Айлу они догнали быстро. Девушка стояла напротив узкой лестницы на жилой этаж.       – Ох! Вы! Господа, вы приехали рано, – молоденькая пепиньерка шла к ним на встречу короткими шажками. – Начальницы ещё нет!       – Ничего! – Ершов кивнул. – Подождём.       Хоть и был он одет в штатское, но в институте всех предупредили о скором визите. Пепиньерка подошла, улыбаясь. Русые волосы, серое платье с белыми манжетами. Круглолицая.       – А вы приехали из... – она перебирала воздух руками, пытаясь угадать по необычной внешности.       – Наши гостьи издалека, – Ершов не добавил ясности, но ответил вместо Симадзу. – Они устали и не хотят разговоров.       – Конечно! Кофе?       – Боюсь, – он оглянулся по сторонам, разводя руками, – нам некуда будет сесть.       – Извините! Не подумала… А вы знаете, как устроен институт? – она говорила одновременно испуганно и воодушевлённо. – Сколько классов, как учатся девочки? Японка слегка приклонила голову, а руки положила на плечи Айлы. Та стояла смирно.       – Да. Мы уже обсуждали вопросы обучения. Раз это лучший вариант… Что ж, мне, как матери, не перечить!       – Вы не бабушка?       Симадзу помрачнела. Ершов кашлянул в кулак.       – Ой! – пепиньерка показала за спину. – Мне… пойду к девочкам. Уроки.       – Бабушка, – японка проводила девушку взглядом. – Ещё не так стара.       Дочь она легонько подтолкнула в спину. Та снова направилась подальше, выглядывая в окна. Снега на улицах почти не лежало. Иногда срывался с неба, но очень скупо, крошкой.       – Айла поздний ребёнок. Единственная дочь, – объяснила Симадзу.       – Она так же хорошо говорит по-русски, как вы? Японка кивнула. Она подошла вровень, сложив руки замком впереди. Тоже посмотрела на улицу. Встала близко, пушок шубы почти задел плечо Ершова. Так, чтобы слышал только он, а пустой коридор не уносил голоса дальше, даже шёпота. В тишине можно было различить тихий гул из кабинетов: учителя объясняли, ученицы спрашивали или отвечали урок. Айла ушла в конец коридора, но у поворота не свернула. Стояла там, придерживаясь за подоконник, покачиваясь.       Симадзу вдохнула глубже, вроде, хотела ещё что-то сказать. Но шаги по лестнице и женские голоса прервали их разговор. Вернулась начальница института благородных девиц.

***

      Глаша промокнула красные глаза платком. Это был подарок князю Хованскому. Как усердно вышивала она инициалы, как целовала их, пытаясь благословить. Он же вытер им обувь, бросил на землю. Тятенька подобрал и вернул Глаше. Ходил поговорить, образумить князя: пусть оставит в покое деревенскую девчушку. Чем закончится такой роман? Это задело, раззадорило Хованского: «Да нужна она мне? Катитесь подальше!». Глаша поверила словам тятеньки. Они подтвердились, когда Андрэ указал на дверь в последний раз. Он постоянно так делал; настроение часто менялось от нежностей до гнева. Но так равнодушно ещё никогда. «Я уезжаю. Разве, не хотите вы сказать мне чего?». «Счастливой дороги». И сколько раз до того унижал, и сколько раз сама унижалась?       Припухшие от долгого плача губы дрожали, кривились. Стыдясь перед незнакомцами своей слабости, она шла торопливо. Отворачивалась, глотая воздух, утирая сопли. Прикрывала рот рукавом. Снег под сапожками хрустел. Казалось, что это собственное тело: оно, искалеченное, ломалось от каждого шага. Тятенька отпустил её в церковь, чтобы стало легче на душе, прежде, чем Глаша уедет из города. Отпустил с тревогой, но доверяя, а сам остался в кофейне закончить дела. Глаша понимала, что сегодня же уедет в деревню, и не вернётся, пока не забудет князя Хованского, – а значит, больше никогда не вернётся. Город стал ей чужд, отдавал горечью под языком, словно и он был виновен в словах злых, грубых, невыносимо болезненных. После всего – выбросил словно что-то испорченное.       Испорченное. Отдала ему своё девство! Ничего ценнее в мире Глаша бы не могла найти и подарить. Никакие кофейни, никакие деньги, перлы и перстни не могли стоить той детской невинности, что у Глаши была. И теперь Андрэ гонит её?       Ни то стоном, ни то мычанием она ответила самой себе. Это не снег хрустел от мороза. Это Глашу топтали как тряпку. Как платочек. И сама же пришла! Сама легла! Ступай, ступай на неё. Пусть кости трещат.       Кто-то хотел остановиться, потянул руку, спросить, в чем дело, но Глаша повернулась, закрылась, вроде побежала. И люди смотрели. И толи знали всё, толи догадывались. А лица их – все одно, и нет живых. И мёртвых нет. И она: ни жива больше, и ни мертва ещё. И Москва – промерзшая от холодов земля. Ни живая и не мёртвая.       Андрэ столько говорил о любви, целуя ей руки. Клялся, что лишь Глаша нужна, что лишь Глаша та единственная, судьбою даденная. А собирался взять в жены какую-то институтку! «Это решено, это не моя воля» – так говорил. – «Вынуждают!». И не предательство ли это: ложиться в постель с одной, а брать себе другую?       Как озверевшая собака рвала Глашу обида. Упала бы на брусчатку, расшиблась, да что-то ещё держало на ногах.       Церковные колокола звали. Шла она, ни то бежала, больше по памяти. Сначала по широкой улице, и сама не заметила, как свернула между домами из грязно-красного кирпича. Невеста. Разлучница. Блондинка со вздернутым носом – Софи. О, они виделись! Как не вовремя та пришла с визитом к Хованскому. Глаша и Андрэ поспешно одевались, он говорил, что она лишь недолугая служанка, но всё ведь было очевидно. И ведь не смутило же это обстоятельство Софи. Она не расторгла помолвку. Вообще ничего не сделала. А вот князь... После этой встречи на троих – тут он обозлился не на шутку.       «Это обстоятельства. Я-то сам и жениться не хочу».       Софи желала свадьбы так сильно, что готова была мириться, закрывать глаза на любовниц, идти против воли будущего мужа? А где же благородная гордость? Или деньги с именем важнее всякой гордости? Она решила отнять у Глаши жизнь ради своих мечтаний. Узкая улочка вывела на площадку между домами. Несколько торговых лавок и две тёмные арки, налево и прямо.       Впереди промелькнули двое. Силуэты на свету. Так похожи на князя и его дружка-прилипалу Маркина. Всё внутри упало. Если её увидят такой – умрёт на месте! Взаправду умрёт!       Глаша вскинулась, как голубка, бросилась в ближайшую дверь. Не разбирая. Вбежала в темноту тамбура, закрылась и прижалась спиной. Вдохнула, открыла глаза. Мрачная лестница перед ней сжалась, растянулась и потащила на себя. Глаша пошатнулась. Испугавшись, резко дёрнулась назад, ударилась затылком. Она задышала сбито, дробно. Померещилось, только померещилось: и все эти мертвецы вокруг, и мёртвый город, и князь с Маркиным. Голова закружилась. Лестница стала снова нормальной. Она шла вниз и поворачивала влево, где горел теплый свет. Пахло сахаром. Глаша бывала здесь, но редко. Турецкая лавка. Перекрестилась. Велики глаза у страха. Не могло тут быть Андрэ. Обозналась.       Даже не заметила, как дошла почти до церкви. Глаша вытерла лицо. Слёзы прекратились. Внизу, в лавке, её не услышали. Кто бы там ни был, они продолжали говорить. Невнятная речь, не расслышать. Но это было неважно. Наверно, хозяева турки. Старик-отец и сын. Глашу словно потряхивало, или взаправду она крупно дрожала. Прижимала пальцы к распухшим губам, пытаясь согреть. Всхлипы она давила, дышать от этого становилось всё тяжелее. Но мир в гудящей голове снова становился обычным. Пустым и мерзким, обидевшим, но обычным. Так ведь и с ума не долго сойти от горя. Тогда у тятеньки совсем не останется ни утешения, ни любви. И помощи ему больше не от кого ждать, как только не от дочери.       Война ударила даже по кофейне. Всё хуже становилось от недели к неделе. Дело увядало, как бы не старались Глаша и тятенька. А эти турки… вроде, ещё держаться. Как их только за шиворот ещё не выбросили из Москвы?.. Разве только не давали кому надо на руку своим турецким золотишком. Это у Глаши да тятеньки за душой всё меньше оставалось. Деньги князя могли бы помочь. Но будь Андрэ бедным и босым – всё равно никого лучше не найдется. Глаша с ним не ради состояния!       Мало этой Софи князей и графов в Москве? Нет же. Ей нужно чужое счастье! После неё Хованский сорвался. Может, душа ему болит? Так ведь она чистая у него, светлая. Только лишь ранимая. Доверчивая. То Маркин что-то провернёт, подставит, то невеста ополчит против всего света. Сердце Глаши почувствовало, что именно Софи виновата во всём в этот раз.       – Сучка, – выдохнула Глаша и хлопнула по губам. Она идёт в дом божий и так сквернословит.       А если с ней встретиться? Глаша лишь поговорит. Она попытается объяснить, что любви не построить на чужом горе. Андрэ уже помолвлен, но это ещё не конец! Женятся они не раньше, чем институтки закончат учёбу, то есть, летом. Глаша сегодня уедет. Подумает, как и что говорить. «Забудет князя» и вернётся поскорее. Девочек водят к ним в кофейню. Так или иначе, она сможет снова увидеть разлучницу-Софи.       «Помолвка это только формальность. Её вообще можно отменить, это даже ни к чему не обязывает. Но сейчас важно, как я выгляжу в свете. Понимаешь?»       Да, так Глаша и поступит… Она коротко, дёргано улыбнулась, сощурившись. Открыла дверь и, только ступив за порог, врезалась во что-то синее.

***

      Адасава переступила через порог прихожей. Узкая и вытянутая, с крючками для верхней одежды на стене. Ершов поздно спохватился помочь снять шубу с плеч, или не хотел помогать. Но он заметил, как промелькнуло на лице Адасавы подавляемое чувство. Горло продрало, и она с напряжением глотнула, будто пыталась съесть слишком крупный кусок. Пробрало отвращением и тоской. Было оговорено, что Айла станет учиться в институте благородных девиц, Адасава сможет жить в меблированных комнатах рядом. Достаточно перейти дорогу. Но только миновав общий коридор, она стала вспоминать, что и первый раз приехав в Москву, остановилась здесь. Точнее, здесь её поселили.       – Душно, – Адасава прошла в зал, чтобы приоткрыть окно, выходящее во внутренний двор. Одернув тонкие занавески, она недолго боролась с застрявшей щеколдой.       Ершов не стал проходить следом. Остался стоять в арке, прислонившись плечом. Воздух, шедший с улицы, был слишком холодный, и Адасава прикрылась, приобняв себя руками. Она отошла от окна, шагая медленно, осматриваясь. Туалетный столик у стены, диван, одно кресло и небольшой круглый стол, накрытый пожелтевшей скатертью. Чемоданы уже здесь. Шанс такого совпадения оставался крайне мал: того, что Адасава войдёт в ту же комнату, что и двадцать лет назад.       – Что-то не так?       – Я просто жила в этом доме, – она покачала головой. – Точно на первом этаже. Нас, иностранцев, поселили рядом. Тому ферику, генералу, приходилось разрываться между нами.       – Шестаков?       – Именно, да.       Она могла смутно представить, что у того человека были усы, уставшее лицо, зелёная, ни то черная форма. Образы из прошлого возвращались смутно, порой искаженно. Но, если она и забыла имена и лица, то многие события накрепко остались в памяти. И то и дело Адасаву пытались подвести к тому, чтобы все они сложились в стройную цепочку.       – Но турецкая делегация явно была… больше… в приоритете, – она пыталась подобрать русское слово, но забыв его, всё-таки сказала по-турецки.       – А это… – Ершов приподнял указательный палец.       – Нет, не японский, – Адасава сделала вид, будто посмеялась, и вернулась закрыть окно, стало слишком холодно. – Но родной язык я ещё не забыла!       Ершов всё время хмурился, между бровей оставались небольшие заломы. Иногда он трогал кончик темных усиков, словно проверял, не сбежали ли они. Высокий, даже выше Адасавы, он ей был ещё ребенком. Двадцать с небольшим, не старше. Уже агент Московского Охранного отделения? Или пытается делать важный вид. Но вряд ли бы к ней поставили некомпетентного человека. Так что турецкую речь он должен понимать не хуже настоящего турка. Найти того, кто знает японский – значительно тяжелее.       Адасава села на диван. Слишком жесткий. Больше недели ей приходилось безвылазно оставаться на допросах, где поддавали сомнению каждое слово, даже каждый вдох. Где наседали или пытались быть мягкими, утешали или грызли, вскрывали, давили перед ней память о потерях, о глубоких сожалениях, о счастье. Адасаве приходилось не только держать в голове вторую историю своей жизни, заготовленную заранее. Но и говорить так, чтобы ничто в ней не противоречило событиям настоящего. И прошлого, и будущего. Не везде Адасава лгала. Где-то недоговаривала, а где-то звучала истинно правда. Без её щепотки не может обойтись ни одна фантазия.       – Вы устали? – догадался Ершов. – А ещё не вечер.       Адасава кивнула, прикрыв глаза.       Ещё раз повторив свои обязанности, когда и как им нужно встречаться, как и о чём стоит предупреждать, Ершов, не откланявшись, надел шляпу и ушёл. Только теперь Адасава сползла по спинке дивана, ложась. Прикрыла глаза ладонью. Потёрла, сильно нажимая.        Они знали, и намеренно снова поселили в меблированных комнатах напротив института. Издевка, прикрытая совпадением. Но это тоже стерпится. Айла? Не было возможности помочь своей девочке, оставить рядом. Как ей сейчас среди чужих людей, среди тех, кто не смог бы ни пожалеть, ни привести в чувства? Если начнут издеваться? А поводов к тому уйма, но достаточно и никаба. Или отца-турка. Не обязательно даже говорить, кто он.       Адасава взялась за голову второй рукой. Её маленькая девочка! Она всё видела!..       – Уничтожу, – зубы крепко сжались. – Найду тебя, и семьи твоей не оставлю.
7 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник