ID работы: 9210896

Дикая охота. Руины рассвета

Фемслэш
NC-17
В процессе
141
автор
Размер:
планируется Макси, написано 598 страниц, 54 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
141 Нравится 287 Отзывы 32 В сборник Скачать

Глава 48. Пламя на скале

Настройки текста
Дом ее семьи находился почти на окраине – Гальдора поселилась там вместе с мужем, желая отдохновения от суеты и какого-то подобия уединенности. Участок располагался на склоне, и сразу же за двором начинался подъем, на котором тянулась пустошь со скудной травой, где летом пасли овец, а еще чуть дальше начинались скалы. Если взобраться по ним сажени на четыре и пройти по узкому выступу вперед, можно было добраться до убежища – маленького плато с углублением, откуда открывался вид на мыс Суар и рыбацкие хижины на его берегу. Подъем был достаточно крутым, и в детстве карабкаться было куда проще, но натренированное тело без труда находило нужные точки опоры, даже в густых сумерках. Ашвари шумно выдохнула, останавливаясь на уступе и озираясь по сторонам. Да, все было почти как раньше: на скале за спиной так и виднелись выцарапанные острым камешком детские рисунки – схематичные каракули, в которых угадывались очертания зверей и птиц, человеческие фигурки. Ведьма против воли усмехнулась: это она давным-давно карябала их, и пускай их контуры побледнели – они все так же были здесь, отмечая ее убежище. Она бездумно скользила взглядом по ним, вспоминая, как это было – и как она пряталась здесь от всех, уставая от шума и гама в доме, неотложных дел, пережидая ссоры и оставляя камням и ветру свои секреты. Когда-то здесь лежали и ее сокровища, морские камешки и особенно красивая раковина, найденные на побережье, но кто-то унес их – а может, птицы раскидали или шквал. Вновь устало вздохнув, Ашвари обессилено опустилась на уступ, находя лопатками шершавый камень, все еще прохладный, все еще не проснувшийся после сезона штормов. Со двора уступ не был виден, потому она так и любила в детстве приходить сюда: это был ее собственный угол, он принадлежал лишь ей и никому больше. Родители ругались, если она пропадала, но сделать с этим ничего не могли – Ашвари убегала на рыбачью околицу, чтобы там затеряться, а потом тайными тропами пробиралась на скалы. Радость, когда она обнаружила короткий путь, начинавшийся буквально за двором, сложно было с чем-либо сравнить. Поразмыслив, она расплела между пальцев рисунок энергий, и в ладонях распустилось цветком синее пламя. Некоторое время Ашвари наблюдала за тем, как танцуют языки огня, ложась отблесками прямо на кожу, а затем мягко опустила его на выступ подле себя. Внутри было тихо – так бывало на пепелище после пожаров, когда огонь перемалывал все. Обе они наговорили друг другу кипу отвратительных вещей, наверное. Ей следовало прикусить язык и смолчать; ведь она могла поступить умнее, как умела – просто обнять, защебетать что-нибудь отчаянно глупое и милое, легкое, окружить всем возможным теплом, чтобы загладить ссору, буквально задавить ее лаской в самом начале. Но вдруг оказалось, что обе они очутились на каком-то пределе, и Ашвари не нашла в себе достаточной нежности – зато столкнулась со смятением, болью и кромешной усталостью, которая перевесила. Потому что в ней самой сейчас не осталось ничего, кроме этого. Вдруг Ашвари обнаружила себя – ломкой, тонкой, страшно хрупкой, хоть и уже долгое время ей казалось, что она попросту переросла все это и научилась с легким сердцем относиться ко всему в жизни. И ведь казалось, что все на самом деле так, что она честна с собой в этом. Что – не болит, не скребет сердце, что жизнь – сплошная череда событий, и нет смысла как-то особенно задумываться о том, что там ее ранило. Случалось насущное, в следующий миг превращающееся в прошлое, и она предпочитала рассмеяться ему вслед – или, быть может, совсем недолго оплакать его, если оно слишком уж сильно вплеталось в нее, а потом нужно было отпустить. Попрощаться, как люди материка прощались с летом. Ашвари казалось, что время все как-то залечило, стерло из ее памяти, не оставив там ничего примечательного. Хорошо она помнила лишь две отсечки – день, когда раскрылся в ней Дар, и день, когда она уплывала на материк. Первый был полон ужаса и онемения, этого ни с чем несравнимого ступора, в котором хотелось лишь, чтобы кто-то из близких сказал ей, что все в порядке, успокоил ее, утешил. Защитил. Эта мысль отзывалась внутри еще большим ступором – вдруг Ашвари поняла, что всю свою жизнь вынуждена была защищать себя сама, даже от этих самых близких. Они ей не могли того дать. Они и сами испугались того, что в их роду появилась ведьма, и почему-то предложили ей найти способ защитить их – от себя. Себя, поднимавшуюся по трапу корабля, она тоже помнила: потерянную, медленную, идущую в неизвестность, даже уже не плачущую – просто немую и отупевшую разом. Ее признавали мертвой тогда: мертвой частью рода, потерянной теперь, и она тоже принимала свою смерть для них, даже не зная, как она должна сделать это и почему. Они смотрели ей вслед, ничего не делая и ничего ей не говоря, а она принимала на себя ответственность, к которой тогда совсем не была готова. И так долго ей казалось, что все сложилось как нужно… Она вышколила себя сама, тут Меред не солгала; она сама правила своей жизнью, владела своей свободой, научилась крепко стоять на ногах, беречь свою поистине соколиную гордость – вот это еще она запомнила, как мата с самого детства ее ворчала, что гордость у Ашвари – как у пустынной соколицы. Почти сразу нашлась ей новая семья, куда ее приняли легко, где все были такими же, как она. Она выросла, в жизнь ее стали приходить люди – перелетные, как и она сама. Кто-то из них приходил на несколько ночей, кто-то оставался на годы, и она умела отпускать их, сохраняя свое сердце все таким же легким. Они не клялись друг другу в вечной любви, ничего не обещали. С мужчиной, что стал первым человеком, к ней прикоснувшимся, они остались приятелями – ровно до тех пор, пока он не ушел куда-то на запад из труппы Трисса, и довольно скоро после их прощания Ашвари и поняла, что сердце ее лежит к женщинам. И это все тоже было легко – потому что сути своей она не боялась. Да и никто не мог эту суть оскорбить или подавить теперь, попрать и задавить, потому что семья больше не имела власти над ней, и Ашвари не боялась быть собой. Ровно до тех пор, пока не вернулась – к забытой своей земле, к дому, хранившему всю ее память, к родным. И все, что казалось ей давно решенным и не имеющим никакой власти над ней, навалилось лавиной, которая погребла под собой все ее защиты. Вернуться было ровно так же сладко, сколько и больно, потому что в ее теле, как оказалось, жило столько памяти, столько всего болящего и кровоточащего, на что она когда-то предпочла закрыть глаза… И оно сейчас распахнулось – зияющей дырой, раной, из которой так и сочилась болезненная нежность вперемешку с гневом и обидой, страхами, пережитым, но совсем не прожитым одиночеством. Тогда она чувствовала себя молодым деревцем, которое буря выдрала с корнями из земли и швырнула на голый камень. Тогда она предпочла смеяться над этим, убедить себя, что и вовсе не страшно, а вообще-то даже и весело, и что бывает ведь и куда хуже. И да, правда – бывало. И справлялись некоторые куда лучше ее. И Ашвари и себе самой в минуту апатии и ни на что в мире не похожей грусти напоминала, что ныть и раскисать уж точно не стоит, потому что боги даровали ей целый позвоночник, руки и ноги, ясный разум. А раз уж столько добра есть, о чем еще она посмела бы просить? И сейчас в Шаванти вдруг что-то сломалось в ней – что-то, что раньше казалось нерушимым и способным протащить ее через любой шторм. Здесь пахло так сладко и знакомо, что у нее кружилась голова, а на глаза наворачивались непрошенные слезы. Потому что точно так же после сезона штормов в бухты приходил теплый ветер, несущий с собой весну, когда она была совсем крохой. Ныне он принес с собой память – ее детства и сломанной юности, когда она впервые поняла то, о чем Меред в запале крикнула: она не нужна. Она настоящая, живая и целая – не нужна; не соответствуя, она становилась изгоем, чужачкой для родной своей семьи, какой-то сломанной вещью, к которой испытывали что-то, что больше всего на свете походило на отвращение и презрение. И в этом была повинна она. Она должна была предпринять что-то, чтобы ее естество не вредило спокойствию рода: древнего, тяжеловесного, не принимающего ничего, что отличалось бы. И Ашвари, всю жизнь жившая внутри традиции, которая предполагала, что упорством можно победить неприязнь и презрение, приняла единственное верное решение. Она почему-то поверила, что ее и впрямь полюбят, что она сумеет и себя сохранить, и остаться… любимой? И ведь ее любили. Как умели, как были научены, самоотверженно и неистово ее любили. Когда она вошла в дом маты – уже взрослой, слишком давно бывшей далеко, - дом услужливо напомнил ей все, что казалось забытым: эти долгие гортанные песни вечерами на подворье, где настилались прямо наземь покрывала, где они валялись и смотрели на звезды, пока мата или мать рассказывали сказки, легенды, или пока они играли, шутили, смеялись; как отец, подбрасывая их с сестрой и братом чуть ли не до неба, швырял их в теплые-теплые волны, а они визжали от восторга; как они с Нариной расчесывали друг другу волосы, защищали друг друга, когда мата кого-то наказывала, вместе ревели под столом от детских обид и взрослой несправедливости. Нежность и ласка подкупали, а Ашвари оказалась слишком падкой на ласку – потому что чем дольше она была здесь, тем сильнее понимала, что этой ласки ей не то чтобы много досталось в жизни. И некого было в том винить, потому что никто из них того не умел. И уж тем более не нашлось ее для дочери, ставшей позором всего рода – но сердце все равно надеялось и упрямо верило, что еще немного – и ей удастся найти ту самую любовь, показать им себя истинную – и увидеть понимание и принятие. И мата, встретившая ее железными объятиями, слезами, поцелуями и беспрестанным «Соколенок, соколенок мой, моя девочка…», казалось, вот-вот должна была поверить ей, увидеть ее, свое продолжение, по-настоящему… - Это уродство, - безапелляционно заявила мата Гальдора, методично уминая в чашечке трубки табак. Нарина, убиравшая посуду со стола, замерла, сморгнула, бросая неуверенный взгляд на Ашвари, и продолжила медленнее, будто старалась теперь двигаться тише и не привлекать к себе внимания. А Ашвари ощутила, как внутри что-то трещит по швам – бережно сшитое, только-только начавшее заживать. Так происходило каждый вечер, покуда она была здесь, но мата каждый раз умудрялась найти точку еще больнее. - Ты не будешь так говорить, - она восхитилась собой: даже голос почти не дрожал. - Я буду говорить все, что захочу, в своем доме, - мата бросила на нее острый внимательный взгляд, и Ашвари выдержала его. – Ты – моего рода, Ашвари. И я не намерена смотреть, как этот род чахнет. - Я стала безродной с тех самых пор, как ушла за море, - сощурилась она, стискивая ладонь в кулак под столом: это всегда помогало – боль возвращала ей контроль. Она должна была оставаться спокойной и холодной, должна была сохранить лицо, потому что если мата увидит слабость – она будет давить именно туда. – И что-то я не вижу, чтобы наш род чах. Нарина – лучшая дочь рода, чем я, и она выполнила этот долг за нас двоих. Я – ведьма, мата. Моя кровь считается проклятой здесь. Какая разница, с кем я, раз эта земля сама меня и выбросила? - У Нарины свой долг, а у тебя свой, - отрезала мата Гальдора. – И раз ты здесь, мой долг – вразумить тебя, раз уж ты набралась всякой дряни на стороне. Я повторяю тебе: это противоестественно, Ашвари, и Натарадра видит, с этим мириться я не стану никогда. - Так давай закончим это все, хватит тянуть, - слезы все-таки наполнили глаза, и Ашвари выругала себя саму: она была взрослой женщиной, она не могла плакать по такому пустяку – достаточно вспомнить о том, какой гневной она умела быть. Почему это не работало сейчас? Почему все внутри цепенело, и она снова возвращалась туда – в тот самый момент, где она никак не могла себя защитить?.. – Просто отдай мне амулет, и я уйду! Зачем мучить меня и себя заодно, раз ты не собираешься мириться со мной?! - Я ничего не отдам тебе до тех пор, покуда не увижу, что у тебя мозги на месте, - она сердилась – сухая рука нервно постукивала по столу, отбивая какой-то ведомый одной лишь мате ритм. – Ты пришла просить. И я имею право потребовать в ответ. - Но это же абсурд! – воскликнула она, уже не обращая внимания на слезы – потому что боли внутри стало слишком много. И даже не от слов маты, а из-за осознаний, которые падали прямо в сердце холодными базальтовыми глыбами и дробили его на куски. – От этой безделушки зависит моя жизнь! Моя жизнь, мата! Ее отнимут, если я не выполню условие этого договора! И ты говоришь мне, что отдашь кулон тогда лишь, когда я «образумлюсь»?! Пойду против своего сердца, против своей природы и своей воли – но образумлюсь в твоих глазах?! - Раз уж ты сама своими поступками и поведением уничтожаешь собственную ценность – я уж тем более могу поступать так же, как ты! – сердито воскликнула мата Гальдора. – Ты будто обезумела на этом своем материке – а может, и из-за своего изъяна! Но ладно это, тут что уж… - она все же закурила, глубоко затягиваясь и хмуря седые брови. – Хоть и сколько я себя корила, что мы отпустили тебя… Надо было настоять, чтоб Мадира вылечил тебя. Алхимики нашли способ, так говорят. Ты могла бы жить нормальной жизнью, без этого яда в крови, без этой напасти… - О чем ты вообще говоришь… - прикрыв глаза, прошептала Ашвари, качая головой и не желая слышать это, не желая принимать. Так выглядела жестокость, наверное, но она совсем не ждала ее от близких людей, а потому не знала, как реагировать, как защищаться. Можно ли было вообще защищаться от близких – и нужно ли? Ведь они делали это из любви, совсем не ведая… Мата продолжила, словно не слушая ее и не слыша: - Но сделанного не воротишь. А тут еще ведь не поздно остановиться, Ашвари. Не просто не поздно – нужно остановиться. Ты зашла слишком далеко в своем безрассудстве, и я сделаю все, чтобы выбить из тебя всякую дурь. - Это моя жизнь, - собрав все возможные силы, всю возможную твердость свою и непреклонность, отчеканила она, все же поднимая на мату прямой взгляд. – Моя любовь. Мой выбор. Моя истинная ценность – в том, какая я есть. И я знаю, кто я есть. И мне все равно, что об этом думаешь ты. - Вот твоя ценность! – вскричала мата, хватая за руку Нарину, как раз вытиравшую стол. Она стиснула запястье сестры – кажется, сильнее, чем стоило, но Нарина и слова против не сказала, когда мата Гальдора почти потрясла сжатой в хватке рукой перед Ашвари. – Кровь! Плоть! Продолжение! Что ты без этого такое?! Что ты без своей семьи?! Без семьи тебя не было бы и нет, и не будет, ты меня слышишь, дрянь?! Да не рыдай, не рыдай ты! – поморщилась она, когда Ашвари не сумела сдержать всхлипа, и все же отпустила Нарину. – Я уму тебя учу! Коль сама не сподобилась научиться к своим годам! Не все ж по шерстке тебя гладить!.. - Ты пошла против всего своего рода! – рявкнула в ответ Ашвари, замирая всем телом. Происходившее выламывало в ней что-то, и каждый день она думала, что больнее уже не будет, что она уже перемолола все, что могла, и боль закончится – но все лишь усугублялось. Потому что она и впрямь была дурой, если верила, что что-то могло измениться. – И не посмотрела ни на угрозы, ни на проклятия, но лишаешь меня этого права! - Я нормальной была, - сверкнула глазами Гальдора Гевери, и Ашвари отчего-то, затрясло. – Я радела за свою страну. Я создала семью. У меня был статус, имя, которым я ославила весь род. В твоем возрасте всем этим я уже владела, а ты маешься дурью… - Моя жизнь – не дурь, - оборвала ее Ашвари. – Я имею на это право. Я имею право на свой выбор, как бы сильно он ни отличался от твоего, как бы ни злил тебя. Мне с собой жить, мата. И я себя никогда не предам! - Ты ведешь себя как крикливое безответственное дитя, - сердито хлопнула ладонью по столу мата. – Прекрати реветь немедленно, утрись! Подумай о ком-то, кроме себя наконец, ишь как разоралась!.. Себя не предам, имею право… Имеешь, конечно. Но тогда не жди от меня ничего. И этой своей спутнице то же самое скажи. Спутница… - она сплюнула прямо на пол, кривясь. – Столько ты мне про нее наплела: Меред то, Меред се… У водоросли, на берег выброшенной, воли больше, чем у нее. Все, что я вижу до сих пор – это трусость и безволие теленка. Она сама так тут пела, что будет бороться за тебя – я что-то не вижу, чтоб за тебя боролись. Борются не так, Ашвари. И дело не в предвзятости: я увезла Кьярта с материка, и он сумел доказать моей семье, что достоин меня. Даже без моей репутации он бы все сумел. Эта не сумеет ничего. - Если ты еще раз скажешь это – я уйду, - пообещала ей Ашвари, не обращая внимания на то, как все холодеет внутри. Почему было так хрупко, почему было так больно говорить это? - Заршан тоже ушел, - криво усмехнулась мата – и в глазах ее не было ни тени сочувствия или понимания. Ашвари не сразу поняла, что она говорит о своем сыне, которого сама ведьма и не видела никогда – он рассорился с матой и покинул их дом еще до рождения Ашвари. – Хоть мне и казалось, что ты умнее. Пройдет еще немного времени, Ашвари, и ты поймешь, как сильно ошибалась. Поймешь, что я была права. И вот тогда мы поговорим. И об амулете, и обо всем, что по-настоящему важно и ценно, о том, что превыше всего остального. Превыше всего – семья, дитя. И однажды это понимание придет к тебе. Она снова плакала, глядя куда-то мимо огонька на скале – туда, где темнело все принимающее море. Ашвари и раньше ревела здесь, когда казалось, что лишь ветрам и земле она могла доверить свои горести. И они принимали и баюкали – лучше, чем родная мать, ласковее, чем любой из ее рода. Они существовали вне этих законов человеческой жизни, и безразличие природы Ашвари всегда воспринимала как самую неприметную, но искреннюю нежность. Мир жил, в нем день сменялся ночью, в нем приходили и уходили штормы, и сам этот цикл подсказывал ей: все проходит, все течет. Почему же боль не проходила? Этот разговор случился накануне, и до самого вечера нынешнего дня Ашвари пересыпала его чуть ли не по словам, пересыпая внутри себя, собирая по кускам собственное сердце. Оно почему-то не казалось ей больше целым, и это было так глупо, так по-дурацки. Мата часто говорила ей, что она слишком изнежена, избалована любовью, что у нее слишком мягкое сердце – однако ведь мягкое не разбивалось. Билось лишь жесткое, ломалось лишь жесткое, и что-то такое с ней, кажется, и произошло сейчас. Мата вела себя сегодня как ни в чем не бывало, и когда Ашвари перед ужином засобиралась уходить, лишь презрительно цыкнула ей вслед. И ведьме было все равно – она шла к Меред, легкая-легкая, снова легкая и звонкая, отложившая куда-то в дальний угол осколки себя самой, потому что это все не имело значения. Переболит, и забудется, и все это было неважно – хоть и она не представляла, как выходить из этого тупика. Все эти дни напролет она твердила мате одно и то же: о себе, о них с Меред, о Меред, и мата ничего не желала слышать. Ашвари объясняла, открывала все самое мягкое в себе, самое хрупкое – надеясь, что мата, увидев ее доверие и уязвимость, вспомнит, как сама преодолевала сопротивление всего своего рода, и решит уберечь внучку от того же. Однако у Гальдоры имелось свое мнение на этот счет – как и на счет чего угодно в мире, и с возрастом она стала гораздо категоричнее. Будто вся косность, вся тяжесть, вся непреклонность рода собралась в ней, противопоставляясь стремительной изменчивости молодых, их легкости и свободы от рамок. И они хотят, чтобы я была частью этого… Лишь тогда они будут довольны – когда я займу свое место в этой цепи. Тогда, быть может, одобрят… Ведь Меред в чем-то была права: Ашвари и впрямь ждала, что ее одобрят. Что примут обратно туда, откуда выбросили, не колеблясь, что подарят нежность, в которой она так нуждалась. Что наконец закончится постоянная, ни на миг не ослабевающая тревога, что в любой момент любимый человек, какие бы слова он ни говорил, может исчезнуть. И вина за это будет лежать на ней – потому что она, какая есть, не нужна была. Но ведь она говорила правду – она знала свою ценность, знала себя саму, и это знание являлось таким незыблемым, важным и большим, таким наполненным силой и все той же самой пресловутой нежностью. Ашвари знала себя, знала собственные чувства – и благословляла все свои пути и каждый из выборов. Они были верными. Они были настоящими. И почему тогда она разрешала этим людям так поступать с собой? Почему она в принципе разрешала близким и любимым вести себя так, будто бы они имели право диктовать ей свои условия? А с другой стороны, едва ли Меред думала о ней, о том, каково ей, когда говорила все это. И Ашвари даже могла это понять – но сейчас боли было слишком много, и впервые она не отталкивала понимание этого, а смотрела туда, не разрешая себе отвернуться. И теперь, когда Птица рассказала о положении дел на Меариви, все стало совсем беспросветно, и она просто впитывала это, позволяя отчаянию, боли, гневу и обидам быть. Чувство отупения снова пришло – но теперь сквозь него проступали бесконечные лики чувств, которые она, как раньше казалось, так хорошо умела держать в узде. Они смотрели ей в глаза – и хохотали в лицо, и Ашвари смотрела, как рушится совсем все, все до единой ее иллюзии. И это вдруг оказалось не страшно. Больно до невозможности сделать вдох – но совсем не страшно. Она не сразу поняла, что слышит какой-то шорох, не похожий ни на шорох волн, ни на ветер. С тропы позади посыпались мелкие камешки, неожиданное восклицание, и она обернулась, не в силах даже испугаться или напрячься. - Тетя Ашвари! – выдохнул восторженный Шенней, и лицо его осветилось улыбкой. Из-за его плеча возникла макушка Лангьяра, который тоже сразу заулыбался. – Ты нашла Убежище! - Убежище? – приподняла бровь Ашвари, не в силах сдержать улыбки: где бы племянники ни появлялись, там сразу же расцветал хохот, гам и шум, беспричинная радость. Шенней серьезно кивнул: - О нем никто не знает. Мы сюда сбегаем, когда мата грозится вынуть розги. - Я говорил, что стоило назвать Пиратской Бухтой, - заговорщически подхватил Лангьяр, отпихивая брата. – Но мы рассудили, что если Бухта – то понятно, что где-то у моря или что оттуда море видно, и место могут раскрыть. А ты вон сама нашла! - Не выдашь? – Шенней обеспокоено взглянул на нее. Ашвари, чуть улыбнувшись, отозвалась ему в тон. - Не выдам. В свое время я звала его Замком Ветра. Почему бы теперь этому месту не побыть Убежищем? - Ух ты, Замок Ветра… - протянул Шенней, а Лангьяр рядом с ним мечтательно засопел. Вдруг мальчишка нахмурился на миг, а затем изумленно распахнул глаза. – Подожди, так это было твое место? Твои рисунки здесь, и камешки? - Это вы их нашли? – со смехом спросила она. Лангьяр с важностью кивнул: - Они не пропали – мы перенесли их в Схрон, положили к своим богатствам. Ты не против? – обеспокоенно уточнил он. – Больно красивые были, мы и не знали, что они твои. Да и тебя тоже не знали… Это прозвучало совсем смущенно, но Ашвари только качнула головой, улыбаясь. Ребята выбрались на уступ, пихаясь и усаживаясь рядом, и Шенней наконец заметил огонек и вытаращился на него со смесью неподдельного восторга и опаски. - Это колдовской огонь? Самый настоящий? - Самый настоящий, - подтвердила Ашвари, не понимая, что делать с грустью, которая поднялась в ответ на восхищенные взгляды племянников. Все пройдет, шелестело вдалеке море, обещая скорое утешение, но веры ему не было. - Я никогда не видел колдовского огня, - с завистью протянул Шенней, не отводя взгляда от танцующих синих язычков пламени. Некоторое время он мялся, а потом поднял на нее испуганный, но полный надежды взгляд. – А я… можно мне…? Он не договорил, но она поняла. Немного перестроив плетение узора, Ашвари зачерпнула ладонью пламя и приподняла его, отделяя от основного огонька, а затем протянула Шеннею. Тот робко вытянул руку вперед, заворожено глядя, как огонь перетекает по пальцам Ашвари – и ойкнул, когда искорка стекла на его собственную ладонь. - Не жжется! – воскликнул он, восторженно улыбаясь. – Вовсе не горячий!.. - Дай подержать, - Лангьяр тоже сунулся ближе, но Шенней только отстранился, полностью увлеченный огоньком. Кажется, Лангьяр планировал обидеться, но Ашвари не позволила тому случиться, протягивая ему его собственный светоч. Мальчишки затихли, рассматривая пламя, и она, подумав, добавила в плетение еще несколько нитей. Цвет огоньков изменился: у Шеннея он стал красным, а у Лангьяра – запестрил всеми оттенками зеленого и бирюзового. Ребята тут же загомонили, совершенно счастливые, полностью захваченные такой искренней радостью, что внутри снова начало тянуть. Ведь это была ее природа – и получалось, что этим можно было искренне восхититься. И получалось, что это можно было искренне полюбить. - Тетя Ашвари, ты плакала? – спросил Лангьяр. Ашвари сообразила, что уже некоторое время он рассматривал не огонек, а ее лицо, и хотела было обругать себя и принять какой-нибудь максимально непринужденный вид, но сил не было даже на это. Да и Лангьяр оказался очень чутким мальчиком, и в этом они были похожи. – Это из-за маты? Конечно, они все слышали. Не вчера, так в предыдущие дни: бывало, что мата не стеснялась ни в громкости, ни в выражениях. В такие моменты дети обычно были на улице или у себя в комнатах, однако это нисколько не помогало оградить их. Ашвари вновь ощутила вину: не хватало еще, чтобы они переживали и тревожились, чтобы это все сваливалось на них. - Мне просто немного грустно, - повременив, все же ответила она, ободряюще улыбаясь Лангьяру. – В этом нет ничего страшного. - И что она так на тебя взъелась… - очень серьезно, даже сердито вздохнул Шенней. В их шайке он был заводилой, куда более громким и более энергичным, чем Лангьяр. – Только потому что ты умеешь колдовать? Так я бы тоже хотел! Вон как здорово, захотел – и сделал все что угодно! - Не все, - заспорил с ним Лангьяр. – Ма говорит, что взрослые делают только то, что нужно, а не то, что хотят. И с колдовством так же, и вообще со всем на свете. - Ты отвратительный сейчас, - поморщился Шенней, и Лангьяр выразительно закатил глаза. Мата часто использовала слово «отвратительно», когда выражала мнение по поводу того, что ей не нравилось, Ашвари прекрасно это знала. Лангьяр аккуратно опустил огонек со своей ладони к ее искорке, и они слились, оставаясь при этом разных цветов. Получилось красиво, и Шенней, восторженно выдохнув, подтолкнул и свой огонек к общему пламени. - Ты скоро уйдешь? – с печалью спросил ее Лангьяр, придвигаясь ближе. Ашвари хотела было ответить сразу, но слова встали поперек горла. Еще пару часов назад ей казалось, что она готова была решиться на это. Послать ко всем бесам мату, забрать спутников и уйти на материк. Прийти к Сестре-Хаос и сказать как есть, быть может – просить ее об отсрочке. Ведь та могла нескоро пожаловать, чтобы забрать долг… Но теперь все изменилось: Охота пришла на Меариви. Закрытый со всех сторон, окруженный морем и лишенный всяких защит. Ведуны, которые могли бы помочь, подвергались гонениям тысячи лет, и прямо сейчас этот мир оказался на грани разрушения, необратимого, потому что люди здесь не желали меняться. И это был их выбор, с этим ничего нельзя было сделать, но… Тяжелая головешка Лангьяра уткнулась ей в плечо: мальчишка привалился к ней, глядя туда же, куда и она – в пламя, переливающееся всеми цветами, преломляющееся, закручивающееся в причудливом танце структур и красок. Ашвари бездумно обняла племянника за плечи, ощущая тепло другого человека – маленького еще совсем человека, у которого был шанс на жизнь в совсем ином мире. Если существовала эта мертвая каменная масса неприятия, безразличия и нежелания меняться, ее должна была уравновешивать такая же масса – чего-то другого. Свободы, силы и легкости. То невидимое, что заставляло птиц покидать гнезда, то, что заставляло людей влюбляться, то, что распахивало в них Дар, переламывая все былое – оно ведь существовало, и она впервые верила в это по-настоящему. Оно было здесь, прямо в ней, за него стоило бороться, потому что иначе все становилось бессмысленным. И если оставался крохотный шанс спасти вот это будущее, она не могла уйти. Дело было не в мате: Ашвари поняла вдруг с пронзительной ясностью, что цепляется за иллюзии о любви, принятии и нужности собственной, потому что всю свою жизнь считала, что не достойна ничего из этого. Всю жизнь она отчаянно нуждалась в ласке и нежности, потому что привыкла быть потерянной – и ей очень хотелось, чтобы ее нашли и больше не бросали. И мата не могла дать ей этого, как не могла защитить ее и тогда, давным-давно, потому что законы крови она преодолела единожды – и это ее сломало. Потому что она выбрала тот же самый путь, обладая при этом всем необходимым, чтоб сделать иной выбор. Ашвари застыла, вдруг по-настоящему пугаясь: она не могла допустить, чтобы то же самое произошло и с ней. В конечном счете, у нее была лишь она, и заставить кого-то изменить мнение о себе она не была способна. Однако она могла посмотреть себе в самое сердце и задать один-единственный вопрос: кем была она сама? Я и впрямь жду одобрения – как будто оно станет разрешением для меня вернуть себе право на жизнь, право на то, чтобы быть видимой. Но так не будет. Мое право – у меня, оно уже сейчас у меня, боги… Эта мысль была такой новой – хоть она и произносила похожие слова сотни раз, и себе самой, и другим. Она знала их головой, теперь же – узнала телом, и от этого что-то внутри цепенело, ломалось с хрустом распахивающихся наружу костей, лопающегося от морозов дерева, корежившегося в берегах льда. Я не хочу одобрения. Я хочу – себя. Ашвари глубоко вдохнула, словно впервые в жизни делая настоящий вдох – воздух влился в ее легкие, расправляя ребра, наполняя живот, грудь, гортань. Прямо сейчас ей было плевать на мату, и даже – плевать на Меред со всеми ее собственными страхами, сомнениями и выборами. Они обе наговорили друг другу самых отвратительных вещей – они сказали правду, неприкрытую и оттого совсем неприятную. Но и на это ей тоже было плевать, потому что жизнь на то и была жизнью, чтобы старое в ней рассыпалось и переживало изменение. И бессмертие – наверное, только так оно и могло родиться: в постоянном изменении, в постоянном движении, в том, чтобы не соглашаться костенеть. И раз это происходит сейчас с нами, значит – мы готовы, Натарадра? Поэтому Дикая Охота пришла сюда – мы слишком долго жили в застое, в полном отсутствии движения, в скуке и мнимом покое? Она не знала ответов на эти вопросы – знала лишь, что она больше не хочет предавать себя. И был еще один вопрос, заданный ребенком, и Ашвари могла ответить на него честно: - Не знаю, дружок. Не думаю. Кажется, у меня здесь будет очень много дел еще. - Это хорошо, - кивнул Лангьяр, устраиваясь на ее плече с непосредственностью, присущей только детям – а еще, пожалуй, искренним людям. И себя она тоже считала искренней – и таковой, наверное, и была для всех окружающих, но только не для себя. Какая невероятная глупость, подумала Ашвари, усмехаясь и глядя вдаль, на темную линию морского горизонта. Шенней устроился на краю выступа, свешивая ноги вниз, а затем задумчиво произнес: - Это и правда хорошо. Ты славная, тетя Ашвари. И колдовать умеешь. Знаешь, - помолчав, продолжил он с энтузиазмом. – Если ты оставишь здесь этот огонек, в Шаванти будет три маяка. Но про этот никто не узнает, потому что в городе его не видно! Только с моря. И это будет тайный маяк, маяк колдунов. Здорово, а? - Если вы найдете на чердаке старый ненужный фонарь, это, думаю, можно будет устроить, - хмыкнула Ашвари, вдыхая теплый соленый ветер. Все ломалось – и все проходило. Пламя на скале танцевало, и мог случиться дождь, и мог случиться ветер, но до тех пор, покуда в основе его жила опора, созданная плетением, с ним ничего не могло произойти – и навредить оно не могло. И ее опора тоже была с ней, что бы ни происходило, что бы ни бушевало снаружи и внутри. Я ведьма, и это моя природа. А еще я люблю женщин и не желаю жить, предавая себя, думала она, и мысль была такой спокойной, такой по-настоящему легкой. Вместе с дыханием она раскрывалась внутри, с каждым ударом сердца, и Ашвари с наслаждением смотрела вглубь себя, на собственную силу, ею самой же когда-то давно зарытую и заброшенную в самый дальний угол. Та набиралась мощи, разворачивала крылья, как выбирающаяся из гнезда птица, и она не представляла, мог ли мир поднести ей что-либо еще более ценное. Все остальное – люди подле нее, ее способности и возможности, даже Меред – все это, каким бы прекрасным ни было, не могло бы заменить ей этого. А это значит, что мы сумеем теперь любить честнее. Любовь и гнев были внутри, так много любви и так много гнева, и Ашвари просто позволяла этому быть, течь сквозь нее, и смотрела на пламя, тихо улыбаясь, а по щекам текли слезы – то ли потому что было больно, то ли потому что стало светло. Мальчишки того не видели сейчас, поглощенные своими мыслями, вбирающие в себя весь этот мир, а Ашвари без единого слова просила у мира и у себя самой – искренности, чтобы запомнить, что и в самой большой жесткости существовала для каждого из них истинная милость: свобода выбирать.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.