ID работы: 9218975

неблагополучный район: шиномонтаж на окраине

Слэш
R
Завершён
596
Размер:
121 страница, 7 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
596 Нравится 213 Отзывы 115 В сборник Скачать

глава о бессовестных затупах и критических точках

Настройки текста
Эйфория. Примерно так Пашка мог описать все свои ощущения от произошедшего; он распластался на спине и смотрел в белый потолок, не зная, как ему уснуть, едва дышал и чувствовал, как в животе бабочки уже начинали межклановые сражения на пушках — всё тянуло, ныло и жгло, и при этом так приятно было, что хотелось лечь и повизгивать, впрочем, он уже лежал. Во-первых, ему было до усрачки стыдно, потому что он запаниковал. Сначала впал в ступор, когда Николай взял его за руку и повёл к себе, благо, что было близко. Потом так и застыл в дверях, пока Романов не затащил его внутрь и не впечатал поцелуем в стенку. А в конце концов, как распоследний идиот, встал посреди комнаты и не знал, лезть к Коле под одеяло или идти на кухню занимать диван, и вообще, что делать, и у него пусто в голове было так-то, потому что целовались только что, и набатом стучало осознание, что, блять, целовались. — Паш, иди ко мне, — ласково позвал его Николай, увидев замешательство на лице Пестеля, приподнял одеяло и улыбнулся так, что Пашка готов был кричать: ты не помогаешь. — Вот так просто? — уточнил он, но всё же забрался в постель к Романову. — Да, Паш, вот так просто, — тот поцеловал его в висок, хмыкнул и улёгся на бок. — Ты что, никогда раньше ни с кем в одной кровати не спал? — Спал, но... — Ну вот и спи, не бойся, не укушу. И тут же, наглый врун, слабо прикусил пашкино плечо. Что ж ты творишь, Коленька, у тебя как будто деньги на пестелевы похороны есть. Во-вторых, Пашка готов был радостно-восторженно носиться-скакать-прыгать, как Сивка-Бурка, по полям-лугам-садам и всему, что в Питере найдётся, и сердце у него носилось-скакало-прыгало в груди примерно вот с таким размахом — Николай тихо сопел во сне, обняв его поперёк груди, и рука у него была тяжёлая, будто отпускать не собирался никогда. А Пашка уснуть не мог, только моргал изредка и искрился непонятным самому себе счастьем, потому что в теле коротило от фантомных ощущений. Целовался Романов мягко, это вам не Пашка, который на, малая, держи — от души, к себе притягивал, придерживал крепко за пояс, наклонялся сам так, чтобы Пестелю на носочки вставать не приходилось. И губы у него были на вкус чуть солёные, плотные, немного пообкусанные, и щетина чуть раздражала кожу, и как будто знал, что делать — только вот пальцы ощутимо дрожали и дыхание срывалось. И Пестель лежал, не двигался и прокручивал в голове каждое мгновение: как Николай загнанно шептал ему бросить чёртов автомобиль и пойти подальше с улиц неблагополучного Рыбацкого, как улыбался широко-широко чуть опухшими губами, как практически отчаянно цеплялся за него каждую секунду. Как целовал, обнимал, в волосы пальцами зарывался, как просил перестать пытаться что-то сказать и смеялся тому, как Пашка не доставал до него. Вспоминал ещё, как сам Романова тянул на себя за воротник, как бесстыдно рычал в поцелуй и нагло вылизывал чужой рот языком, как, задыхаясь, всё пытался спросить — что дальше. Потому что, в-третьих, Пашка дальше не придумал. Он себе в красках представлял, как они впервые возьмутся за руки, или коснутся нужным образом, или губами столкнутся; и все его красочные фантазии триумфально рухнули под набатом реальности, оказавшейся в тысячу раз менее романтичной, но до безумия возбуждающей — в миллион больше. И теперь, пройдя все эти шаги, Пестель в полумраке не своей, но уже не чужой, комнаты чувствовал на шее горячее Николая дыхание и вообще не представлял, а дальше что. У него такого не было никогда, и чтоб с мужчиной, и чтоб вот настолько. До треска в рёбрах, до пустоты в голове, до жгучего желания не валить и трахать, но растворяться в его руках и дышать запахом его кожи. Пашка превращался в безнадёжного романтика, и оттого терялся только сильнее. Он хотел всего этого, в первый и единственный раз, так, чтобы никогда не кончалось, чтобы эта блядская эйфория от каждого всхрипа, вздоха, взгляда накрывала его до конца жизни, чтобы коленки подкашивались и сдавленный крик перекрывал дыхательные пути — просто Пестель поверить не мог, что у него был шанс всё это иметь. Не мог никак осознать, что теперь Романов был его, весь, целиком, полностью, каждой клеточкой кожи и каждым порывистым шёпотом, что теперь на Николая он имел безоговорочное неоспоримое право, что мог теперь смотреть, касаться, целовать, прижимать к себе, мужчиной своим называть. И сам он у Романова был теперь тоже. Такой же весь, такой же целиком-полностью-до самого конца. Пашка не мог поверить. — Паш, — голос сонного Николая отдавал хрипотцой. Пестель любил его, блять, так сильно. — Ты чего не спишь, Паш? То, как сильно Пестеля переёбывало этой манерой Романова обращаться к нему по имени каждый раз, так, что уже даже слишком — словами не описать было. Только непечатка чёрные квадраты цензуры. Будто звал его каждый раз, будто нравилось ему по языку пашкино имя перекатывать, будто не мог он жить теперь, перейдя границу Павла, без того, чтобы окликнуть его Пашей; Николай вообще много вещей делал, с которых Пестеля переёбывало, но вот эта наверняка неосознанная черта занимала первую ступень всех существующих пьедесталов. — О тебе думаю, — честно признался он, так в потолок и глядя. — И чего надумал? — Романов, слышно было, довольно заулыбался. Нехотя, потому что сонный был, подполз ближе, обнял чуть крепче, носом в щёку ткнулся. — Ничего пока, — и повернул голову, взглядами встретившись. — Пока что только орал у себя в голове, — оглядел трепещущие ресницы длиной с, блять, керченский мост, нос с горбинкой, губы чуть потрескавшиеся; так близко было, что дыхание перемешивалось, — с того, какой ты невероятный. Николай хмыкнул, явно польщённый, и коснулся подушечками пальцев пашкиного лица, убирая со лба чёлку. Потом провёл до складочки между бровей, по шраму на переносице, положил ладонь на щёку и огладил ласково. Опять улыбнулся. Пашка собирал себя по кусочкам. Коротко поцеловал в обветренные губы и прошептал едва слышно: — Ты если комплименты мне придумывал три часа, то давай просто спи. — У меня завтра выходной. — А я работаю. — Вот ты и спи, — Пестель ухмыльнулся расслабленно, вдруг почувствовав, какой он дебил. Ровно у них всё, нормально, накручивать себя меньше надо просто. — А я ещё подумаю. — Про меня? — зарделся Николай. — Про нас с тобой. Романов глубоко вздохнул, едва ли не глаза закатив, обнял Пашку крепче и зарылся носом ему в ямку между плечом и шеей, явно демонстрируя свои недвусмысленные намерения нормально выспаться и уверенность в том, какой Пестель и правда дебил был. — Всё у нас с тобой хорошо будет, Паш, — хрипнул, касаясь губами кожи. — Спи. И Пашка поверил ему безоговорочно.

***

Впрочем, поверил не зря — отношения у них строились мерно, стабильно, кирпичик к кирпичику. Да, со своими странностями и фишками, через пень-колоду и так медленно, что, наверное, проще было уже не строить и начать наблюдать с интересом, что там выйдет из этой загадочной авантюры. Пашка систематически к Николаю приезжал, аргументируя души своей прекрасные порывы неудержимым желанием, переходящим в жизненную необходимость, улечься тому на колени, пока он разбирал свои учебные материалы, и нагло разглядывать непонятную ему дичь на французском. Если б было на русском, Романов бы ещё подумал, но в реальности он сразу раскусил кощунственные и совершенно эгоистичные намерения Пестеля — интерес не к докладам по истории языка, но к якобы незаметным попыткам ткнуть его в нос. Вообще, Пашка на нос этот ловил нехилый фетиш. Как, наверное, на Николая в целом, потому что последние клетки мозга били тревогу, готовясь капитулировать, под этим натиском самых бесстыдных и неукротимых полётов фантазии — и Пестель становился практически неуправляем. Это, впрочем, никак не отменяло того нетривиального факта, что Пашка вообще не сращивал, что ему делать было. Казалось бы, это Николя с его душевными терзаниями должен был ступориться и впадать в панику, а Пестель, аки заправский рыцарь, его успокаивать какими-то своими, социально неприемлемыми методами, но где-то матрица дала сбой, и Пашка совершенно не по-христиански не по-пацански, можно так сказать, осуществлял затупы. Планов у него не было, он, вообще-то, на подобные завороты сюжетов не рассчитывал даже, и за свою недальновидность расплачивался собственной же нерасторопностью. У Пашки опыта было много, настолько, что на божий суд он бы от стыда не явился, отдав предпочтение незамедлительному отъезду в места не столь отдалённые, адом называемые; и при всём этом опыте Пестель чувствовал себя, как подросток на романтическом перепутье в период особо жестокого пубертата. Скорее потому, что весь его опыт заключался в способности быстро затащить не обременённую социальной ответственностью женщину в постель для любовных утех, с последующим не менее быстрым расставанием на веки вечные. А вот со стороны долгостроя, здоровых человеческих отношений, какой-то неприсущей Пашке взрослости — тут уж он был полнейшим профаном. Не мог ведь он с порога, протянув вино и цветочки, атаковать Романова вездесущими лапищами и языком, не мог уложить его под себя (ну, как, физически вполне себе уложил бы, если б в голову пришло) и вдавить в постель, не мог отбрасывать пошлые комментарии и шутки, как не мог и бесцеремонно заявить о всех своих желаниях и побуждениях. Не потому, что Николая считал хрустальным принцем и обидеть боялся, но просто потому, что сам уже так не хотел. И, собственно, вот этой хрустальности в Романове не оказалось ни капли, и именно его невозмутимость спасала Пашку от неминуемого позора. Николай вёл себя совершенно не так, как можно было ожидать от бесконечно сомневавшегося мужчины, который целый месяц не мог прийти к какому-то решению; для него это с Пашкой бытие было словно вода для рыбы, он как будто перешагнул все свои сомнения и был абсолютно спокоен, и с этого Пестеля уносило в такие нехилые восторги, что его уже не хватало даже. Конечно, говорить, что Николай раз-два и превратился в ко всему готового мужа по щелчку пальцев, было бы неправильно, потому что не превратился. У него частенько накатывало чувство, будто он слишком поторопился, слишком поспешил, слишком не обдумал; об этом он честно и неприкрыто говорил Пашке, а Пашка, нашедший рецепт счастья, сцеловывал эти дурацкие и совершенно глупые мысли с его губ. — Тебе что, не нравится? — хитро спрашивал, сам зная ответ, пока прикасался своими губами к его. — Нравится. — Не жалеешь? — Не жалею. — Ну вот и всё, значит, не поторопился, значит, — Пестель улыбался широко, чуть возвышаясь над сидящим Романовым. Тот смотрел завороженно ему в глаза и обнимал за пояс. А потом обычно подхватывал, ронял на постель рядом с собой и нависал сверху. — Я о любом мгновении, с вами связанном, никогда не жалел, mon chéri, и мне всё в вас до безумия нравится, — хрипел низким голосом, и взгляд у него чуть темнел. — Мне был бы я сам противен, коли выбрал бы не вас. Пользовался, как мог, ублюдок. Всё потому, что у Пашки, помимо его носа, был нехилый фетиш на снобистские устаревшие замашки Романова и его неповторимую манеру нести полнейшую чушь такими красивыми словами, что она обретала смысл. И на Павла, и на вежливое обращение — Пестель этими фетишами оброс уже целиком и полностью. Нормально у них всё было, если так подумать. У Романова, правда, завалы перед сессией случались, как будто он сдавал, а не принимал, и он постоянно оставался допоздна в университете, проявляя свою натуру благочестивого и ответственнейшего кадра. Такая его манера Пашку не чтобы устраивала, но он бунтовать не спешил, только напрашивался готовить ему ужины, хотя бы, потому что сам Николай такими мещанскими делами заниматься отказывался. Не хватало ни сил, ни времени — а Пестель, вообще-то, волновался и заботу свою, как умел, проявлял. Через две недели такого режима Романов просто вручил Пашке второй комплект ключей от своей квартиры и сказал появляться, когда тот только задумает, ведь у самого Николая не было возможности заезжать к нему на Электросилу. Собственно, Пестель теперь там тоже возникал редко, поговаривали, что проще было ждать второго пришествия Иисуса, чем Пашку в собственной же квартире. Все свои жизненно необходимые принадлежности он перетащил к Романову: зубную щётку, любимую чашку, видавшую виды гитарку без чехла, набор чёрных футболок с идиотскими принтами и коллекцию пивных крышечек, — у Романова же внаглую скоммуниздил те синие махровые тапочки в своё, не отвечающее принципам коммунизма, неограниченное владение и заявил, что на кровати он всегда спит справа. Приходил, как к себе домой, заставил всю полку на кухне всякими непонятными специями и наотрез отказывался распределять их в алфавитном или ещё как порядке. И при всём этом, каждый раз будто ждал отмашки. Без разрешения со стороны Николая только, разве что, отвёз его этот ублюдский ниссан на металлолом и подсказал по старым связям, где взять новую нормальную тачку, чтобы хотя бы не помирала. — Ты, Паш, мне такой беспорядок навёл, что я тебя пускать перестану, — наигранно возмущался Романов, перекладывая продукты в холодильнике. — Ты на кой чёрт чеснок положил в отделение для яиц? — Там не подписано, — Пашка перебирал струны гитары, закинув ноги на столешницу, и в общем-то претензии игнорировал. — Я тебе ещё мыло местами поменял, надеюсь, ты заметил. — Дурак ты, Паша. — Ничего нового я от тебя всё ещё не услышал, давай развивать твоё воображение. Препирались частенько, но в шутку. Николай несерьёзно подкалывал Пестеля за нерешительность, а сам Пестель в ответ кидал недвусмысленные шутки про то, что Романов доводил его своей правильностью до инфаркта. А правильность у Романова все мыслимые и немыслимые границы переходила, до того, что он с Пашкой не говорил почти, пока работу свою не доделает. Знал, что, если отвлечётся на Пестеля, то обратно к Важнейшим Рабочим Вопросам его никто не вернёт — оттого и старался сосредотачиваться, как умел. Как вы поняли, Пашку это никак не смущало, и он пел Николаю серенады, но не под окном, а в лицо и за поцелуи. Да, прямо так и орал хрипло: моя-я любо-овь живёт на пя-ятом этаже, почти где луна-а, — и потом выпрашивал за подобные опусы ласку. Компромисс, какой-никакой. Сам Николай тоже пел иногда, когда на работе не забрасывали делами, но использовал уже гораздо более удобоваримый аудиоконтент, хотя Пашке нравилось бы в любом случае, даже если бы Романов пересказывал список покупок на пятницу под аккорды. Пашке вообще всё нравилось. Ехать после работы в своём цветочном ларьке не десять минут на автобусе, а добрые сорок на метро — нравилось; готовить практически каждый вечер, кроме тех, когда Николай хотел его удивить, на двоих — нравилось; находиться в этом вечном состоянии эйфории, которая так и не прошла, и строчить сообщения буквально каждые пять минут — нравилось; звать своим парнем, целовать, ноги на плечо закидывать, с пальцами играться, снова целовать, волосы перебирать непослушные, обнимать крепко, дарить идиотские значки, потому что напомнили о Романове, опять целовать, прижиматься во сне — всё вот это вот нравилось так, что Пестель ни о чём не жалел. Ни о том, что времени у него теперь не было совсем, ни о ссоре с Каховским, после которой Петька вообще отказался с ним контачить, раз Пашка его променял на амуры с лохом подзаборным, ни о том, что все отношения у них происходили за закрытыми дверями. Боялся Романов. До жути боялся. Пестель мог его понять даже — сам в неблагополучном районе вырос, где и били, и ругались, и чего только не делали. А бояться было чего: общественного осуждения, преследований, угроз. Николай вот не знал, могло ли его глубочайшее чувство любви к мужчине привести к увольнению, но что-то ему подсказывало, что могло — и он страшился сильнее. За руку держал только под покровом ночи, целовать на улице не давался, даже попросил с работы не встречать — зато потом, встретив Пашку сам, всю свою любовь выражал особенно сильно. Там, где никто не видел, Пестель был самым счастливым и залюбленным. И даже если хотелось иногда большего, Пашка всё понимал — и стоически терпел до дома. Кстати, квартиру Николая он теперь называл именно так. — Паш, вот у тебя что, появился кто-то? — спросил Романов однажды, когда Пестель подлез к нему в объятия и уже собирался довольно закрыть глаза и валиться в сон. — Чё? — какой уж там сон. Пашка встрепенулся и глянул удивлённо. — Уже даже сюда притащил, быстро ты, ничего не скажешь, — а говорил спокойно, чуть устало. — Хвалю за скорость. — Коль, ты чё? — Пестель приподнялся на локте и пытался понять, шутит Николай или что это вообще за пранк такой. Вроде поводов не давал, пять минут назад всё хорошо было. — Ты головой ударился, пока меня не было? — Эх, не признаёшься. А я ведь вижу. — Да ты чё, блин, Коля! — в Пашке закипал праведный гнев. — Видит он. — Что, нет никого? — Откуда, блять, Романов? Ладно, хорошо, Пашка признаётся, он иногда позволял себе французский, но только потому, что Николя тоже. Правда и французский у них был разный. Сам же Николя выдохнул и провёл по покрасневшему лицу Пестеля костяшками пальцев. — А свет ты в туалете для кого оставил? — и рассмеялся. Бесил Пашку Романов неимоверно. До жути бесил, ух, что иногда хотелось взять, размахнуться — и обнять крепко за ноги, рыдая от того, как сильно любил. Пашка не мог уже. Он готов уже был губы в кровь стереть, ноги целовать, полы языком вылизать, да чего только не делать — только чтоб Николай вообще всегда рядом был. Да, целовались они постоянно и помногу, обычно в кровати, но иногда и меняли место дислокации. Частенько Пестель, не выдержав ожидания, несмотря на разницу в росте не в свою пользу зажимал Романова прямо в прихожей, на себя тянул за галстук и всем своим видом демонстрировал, как сильно скучал. Да и сам Николай любил Пашку усаживать на стол обеденный, между ног его вставать и дразниться, только слабо кусая его шею и хитро скалясь. И по утрам будил поцелуем тоже, и кофе готовил часто. Спали вместе, причём даже чаще, чем по-отдельности, практически всё друг другу позволяли и ссорились если, то без криков и скандалов, Романов только говорил разойтись, остыть и потом закончить разговор, чтобы лишнего не спиздануть (ладно-ладно, Романов использовал другие обороты речи) — помогало. И всё равно — Пестель чувствовал это где-то на уровне подсознания. Это тянущее, ноющее ощущение неполноценности, как будто что-то было не так. Он сам, конечно, тормозил и не догонял часто, но тут другое было — недосказанность, недомолвленность, недо- что-то ещё; словно какая-то самая малейшая из стен между ними всё ещё стояла на месте, непоколебимо и упорно, мешая им как-то до конца всё решить. И, господитыжбожемой, нет, Пашка не имел в виду секс. То есть, конечно, он себе ультра-тонкую латексную броню уже приобрёл, причём в двух размерах (судя по размеру ноги Романова и людской мудрости, им были нужны разные), и теперь носил при себе стратегический запас на всякий пожарный случай. Пожаров не случалось, а Пестель правда не об этом печалился. У них происходил, так сказать, неполный ментальный коннект, неполноту которого Пашка никак не мог чётко понять, но улавливал. И, по старой пацанской привычке, собирался это порешать.

***

— Коль, у нас проблемы, — именно так начал своё психологическое завоевание Пестель, введя Романова в ступор. — Хьюстон, — поправил он. — Чё? — В оригинале было Хьюстон, Паш. — Да я не об этом! В общем, судя по сбивчивым объяснениям, Пестель был и правда не об этом. Говорил, что чувствует между ними какую-то непонятную преграду, что будто их разделял непонятный им обоим сантиметр, но при этом ощутимый, как все сотни миль. И, как бы сюрреалистично и бредово это ни звучало, Николай понимал, о чём он. Понимал, потому что чувствовал. Казалось бы, всё у них шло гладко, как по маслу, живи и радуйся. Паша ему в любви признавался чуть ли не каждый вечер, потому что в себе уже не держал, лез так по-доброму и всем своим видом буквально демонстрировал, как ему было с Николаем хорошо. Над его романтической неуклюжестью Романов только посмеивался, искренне такой манере поражаясь. Паша был буквально как маленький, но до жути наглый ребёнок на лестнице, и стоило Николаю протянуть ему метафоричную или не очень руку и помочь забраться на ступеньку повыше, как Пестель тут же органично себя в новый уровень отношений вписывал и всеми привилегиями пользовался. То есть, не перефразируя, Паша едва ли на стул садился, а он для этого хотя бы создан был, пока Романов не закатил глаза и не сказал, что, блин, можно — и теперь Пестель использовал в качестве идеального и удобнейшего пространства для того, чтобы примостить свой тощий зад, каждую поверхность, кроме, конечно же, стульев. И вообще, всё у них должно было быть нормально. У Романова не пропадало ощущение, только если, что у него в жизни кроме Паши уже ничего и не было — Паша и работа, Паша и работа. Сам Пестель за подобным замечен не был, виделся там со своим Муравьёвым иногда, к Юшневскому с Арбузовым заезжал пару раз, когда босса не было на месте, чтобы поболтать, в общем, социум не забрасывал и активно в нём варился; а вот Николай будто совсем про мир забыл. Зациклился, залип, заклинило его на Паше — и делать нечего было. Впрочем, после переосмысления всех своих принципов, Романов просто-напросто осознал, что это была не проблема — это было следствие того, что у него всего лишь за длительную жизнь не накопилось ни друзей, ни врагов, ни вообще кого-либо угодно, кроме универа, аквариумных рыбок и возлюбленного. И если раньше он жил одной лишь работой, то теперь эта безрадостная картина имела красивое и яркое пятно по имени Паша и фамилии Пестель. Так что проблема, которая точно присутствовала, была в чём-то другом. В чём, Николай не мог понять — только чувствовал, что это было его виной. Засыпая с Пашей в своих руках, просыпаясь с ним же, возвращаясь в больше практически никогда не пустующую квартиру, Романов чувствовал себя хорошо, но недостаточно. Смотрел на Пестеля и чувствовал возбуждение, но не уверенность, касался его рук и ощущал привязанность, но не свободу мыслей-действий-чувств, таял под напором поцелуев и думал о Паше сейчас, но почему-то не о Паше в целом. Это было сложно, и поэтому даже сам себя привести в чувство Романов не мог. — Мне с тобой хорошо, Паш, — только и смог он ответить. Лежали поперёк кровати, друг на друга глядя. Пестель после долгого сбивчивого монолога дышал загнанно и молчал, ожидая реакции. На слова о том, что чувствовал непонятную холодность, о том, что всё понимал, но всё равно не до конца и не это, о том, что просто хотел, чтобы всё было хорошо, и ничего больше. И лицо у него исказилось от отчаяния, потому что слова эти были ему до боли знакомы. — Если ты сейчас собираешься сказать "но нам не суждено быть вместе, потому что я не могу в отношения", я тебя ударю, — голос у него срывался. И глаза бегали. — Больно ударю, Коль, подумай. — Я слова свои назад не беру, Паш, я хочу быть с тобой, — Романов ни капли не лукавил. Нашёл своими пальцами пашины, не глядя, и переплёл. Сам своим же словам усмехнулся. — Если кто-то из нас двоих и не умеет строить отношения, то это ты. — Твои претензии необоснованны, мой ненаглядный, — съязвил Пестель, но явно облегчённо выдохнул. — Я бы поспорил. — Давай от темы не уходи, Николя, ты мне ещё ничего не пояснил. А пояснить он попросту ничего не мог, потому что не знал, как. Как рассказать Паше о том, что у него на душе полный хаос, если в этом хаосе все слова и смыслы давно потерялись меж обломков стен, порушенных самим Романовым? Как объяснить, что он сносил все свои крепости, как умел, но, видимо, умел не слишком хорошо? Как донести, что Паша ворвался в его жизнь слишком стремительно, всё на своём пути разламывая, и Николай уже не мог разобраться в этом беспорядке? Он себя переделывал, как только мог. Под видимым спокойствием, приятными словами, охотными поцелуями и тёплыми объятиями скрывалось неукротимое рвение, с которым Николай заставлял себя самого начать в это всё хотя бы немного верить. С метафорической кувалдой наперевес шёл на таран своих же предрассудков, и вот теперь, когда всё попереломал, осталось одно чёртово стекло, за ним всё видно, как впереди всё хорошо, какой счастливый там Пашка — вот только под кувалдой оно не ломалось. Ни под чем. Пуленепробиваемое или ещё какое, дальше метафору Романов не придумал, но это было и не главное. — Я люблю тебя, Паш, — вот это было главное. — Но мне так чертовски сложно понять, как делать это правильно. Пашкина рука ощутимо дрогнула и сжала посильнее пальцы Николая. В воздухе повис прерванный вдох. — А разве у нас — неправильно? — спросил Пестель тихо-тихо. — Я не знаю, Паш. — Так узнай, — нервы на мгновение Пашу подвели, но он тут же взял себя в руки. — И что, всё дело в этом? С самого детства для Романова любить другого мужчину в принципе было — неправильно. С юношества неправильно было кому-либо доверять. С момента развода — любить вовсе. Николай вбил себе в голову, что он всегда второй-третий-пятый-десятый, что всем должен, что всё не для него — и теперь сложнее всего ему было просто понять, что Паша в эту систему координат не вписывался и вписываться не собирался. Паше на брата его чихать было с высокой ёлки, Паше дела не было до всех устаревших принципов и идиотских убеждений, Пашу никак не трогало неумение Романова в них двоих поверить. — Я не думаю, что вообще со мной бывает правильно, — выдохнул Николай и прикрыл глаза, позволяя себе раствориться в эмоциях и чувствах. — Почему? — рука Пестеля легла на его плечо. — Расскажи мне, Коль, пожалуйста. — Тебе будет казаться, что это глупо. — Я априори не считаю, что что-либо, с тобой связанное, может быть глупым. Романов слушал каждый звук пашиного голоса, как последнее, что он услышал бы в жизни. Каждый проскользнувший на гласных хрип, все переходы на шёпот, дрожь и нотки иррационального тепла. Если бы Николай был романтиком, он бы сказал, что голос Паши звучал, словно треск виниловой пластинки или шорох ветра по кирпичам. — Не глупо ли, что я сделал, как хотел, но не перестал из-за этого ощущать, что я не должен был? — хмыкнул сипло, зубы сжал чуть сильнее. — Ты просто не привык. Это пройдёт. — А то, что я верю, будто меня невозможно любить, — Романов вытаскивал наружу свои самые глубокие травмы, и из-за этого пустота на их месте пульсировала тупой болью, — тоже пройдёт? — Ну, у меня получается как-то, так что не знаю, о чём ты, — Пашка вроде смеялся, а вроде говорил серьёзно. — Я всю жизнь не был нужен никому. — Бред, Коль. — Я всю жизнь думал, что какой-то не такой. — Ты мне любым нужен. — Я какой-то совсем неправильный, Паш, — и поднял веки, встретившись взглядами. От неприкрытой, неприкаянной любви в серо-зелёных глазах Пестеля душа заныла. — Поломанный, понимаешь? У меня не бывает, чтобы всё нормально, я даже сейчас, Паш, когда у нас вроде всё получалось, я всё опять попортил, Паш, Паша, я так хотел просто быть с тобой, без лишних мыслей, загонов, страхов, я просто хотел любить тебя — и всё, понимаешь, Паш? А чувство такое, будто мне нельзя. Тяжёлая, мозолистая, но отчего-то безумно ласковая рука Пестеля легла на его щёку, подранные струнами пальцы коснулись кожи, будто успокаивая, будто прося: дыши, Коль, дыши, пожалуйста. — Мы оба, знаешь, неправильные, — тепло прошептал Паша. — Тебе никто не запрещает быть счастливым, Коль, кроме тебя самого. — Я боюсь опять всё не так сделать. — Или что тобой опять сыграют. — И это тоже. — А я ведь обещал, что тебя за гражданство не продам, — пашкин смех сжимал внутренности Николая в свинцовые тиски. — Ты пойми, Коль, у людей идеально не бывает. Ты не можешь знать, когда кто из нас напортачит, обосрётся или сделает другому больно — и какая, блин, разница? Романову казалось, что он бился в своё стекло и пытался его разломать на части, но никак не мог. Ему так сильно хотелось просто человеческой любви, без боли, без паники. — Я тоже не хочу, чтобы мы ссорились или скандалили, не сходились во мнении или ранили друг друга, но это будет. Если мы будем вместе — обязательно будут падения, Коль, обязательно будет больно, обязательно будет стыдно и страшно, мы обязательно ещё по сто раз ошибёмся и по столько же раз слёзно извиняться будем, — Паша гладил его по щеке, и рука его дрожала. — И это неважно, потому что взлётов будет гораздо больше. Потому что мы будем рядом. Потому что я буду тебя, блять, очень сильно любить, и ты меня, надеюсь, тоже. И какая к чёрту нам с тобой разница, что будет больно иногда, если всё остальное время мы будем счастливы? — их лица были так близко, что Пестель, пока говорил, практически касался губами николаева подбородка. — Да плевать мне, что мы оба любить не научились по-нормальному — мне не нужно правильно. Я не знаю, как — и мне всё равно. Я не хочу чего-то правильного, идеального или продуманного, я хочу чего угодно с тобой, и мне глубоко насрать, если ты считаешь это каким-то неправильным, или кто-то другой так считает, потому что мы оба такие — неправильные, мы оба ненормальные, оба. Мне побоку, что я как-то что-то не умею, потому что я могу научиться с тобой. Я люблю тебя, окей? И ты меня. И в чём смысл делать из этого что-то большее, если можно не делать? Просто самим жить, ошибаться, подниматься, любить, ссориться, мириться, целоваться, я не знаю, завтраки по очереди готовить, пить вино под кино — да что угодно. Главное, вместе. А дальше приложится. В груди Николая не осталось места для эмоций. Слов, мыслей — ничего не осталось, и он просто подался вперёд, едва-едва касаясь губами губ. И в этом прикосновении он попытался выразить всю ту любовь, что имел в себе, все те глупые страхи, всё то желание отпустить дурацкие до и после, потому что отныне было лишь сейчас. Сейчас — их общее с Пашей. Пашей, который целовал его в ответ, Пашей, которому Николай был нужен любым, Пашей которого не пугала неизвестность. Пашей, рядом с которым Романову тоже не хотелось бояться. — Мне грустно тебе это сообщать, Паш, но ты — прирождённый семейный психолог, — улыбнулся он прямо в губы Пестеля. — Я тебе даже поверил. — Блять, Романов, ты такой идиот, — Паша расслабленно рассмеялся и переплёл их ноги. — Сам на такого согласился. — Я не понимаю, чем я думал. — Солидарен, я тоже не понимаю, чем ты думал. Пестель заткнул его непредвиденным нападением на приоткрытые губы, повернув на спину и нависнув сверху. Руки расставил по обе стороны от Николая, ногами прижал к кровати — не выпустит, пока тот не перестанет из себя строить хрен пойми кого. Впрочем, Николай сам с удовольствием бы никогда и не выбирался из этой подневольной. Удовлетворённо мыча что-то в поцелуй, Романов обвил руками шею Паши и сам протолкнул в его рот язык, дескать, вы не ждали, а мы пришли. И с нами ещё друзья — серотонин, эндорфин и прочие прилагающиеся. — Паш, — выдохнул Николай, когда Пестель отстранился, чтобы чуть подуспокоить сердцебиение, — а если серьёзно, то я согласен. — С тем, что ты идиот? — С тем, о чём ты говорил, — он вздрогнул вдруг от того, каким замыленным был взгляд и покрасневшими щёки Паши. — Ты прав, Паш, полностью. — Если ты сейчас добавишь "как бы прискорбно это ни звучало", я за себя не ручаюсь. — Нет, но я могу сказать, что ты слишком красивый, чтобы быть реальным человеком. Целовались долго. То медленно, то, наоборот, почти остервенело, сталкивались языками, прикусывали губы, стучались зубы-о-зубы случайно в порыве особой страсти. Паша нагло водил ладонями под футболкой Романова — по спине, бокам, вверх-вниз. У Николая никаких моральных сил уже не хватало, чтобы Пашку вытерпеть. Он кусал пашкину шею, думая о том, как сильно устал бояться собственных чувств и желаний. Он вёл языком по выпирающей жилке, стараясь не представлять, как красиво, наверное, дрожали пашкины ресницы от удовольствия. Он оставлял влажную дорожку поцелуев от адамова яблока до мочки уха, вслушиваясь в каждый рваный вдох и мечтая о том, как через день, месяц, год, десять лет, двадцать — он будет слышать то же самое. Одним движением Николай перевернулся, усадив Пестеля себе на бёдра, и почти восхищённо оглядел его взмокшее лицо и истерзанные губы. Такой влюблённый, такой страстный, такой изнемождённый уже ласками — красивый, до безумия просто. Шептал о том, как любил, о том, каким невероятным считал, о том, как сильно хотел быть с ним до конца своих дней. Паша шёпот этот сцеловывал, тяжело дыша, и дёргал за край футболки Романова, пытаясь её с него снять. Телом-к-телу — было в сто раз жарче. Пестель исследовал языком бледно-молочную с россыпью родинок кожу Николая, а тот с восторгом разглядывал татуировки на крепкой спине и старался хотя бы дышать. Прохладный сквозняк из распахнутого окна никак не охлаждал пыл, наоборот, будто раздувал искры, и Романов сдерживал в себе хриплое придыхание, изгибаясь под прикосновения чужих рук. Красной строчкой в голове пробегали мысли, пустые, ненужные, но такие жгуче-приятные — о наилучшем сейчас из всех возможных, о мозолистых ладонях, о раздражённой щетиной коже. О Паше и его обветренных покрасневших губах, о возбуждении внизу живота, о зацветающих на груди багровых пятнышках. Чуть качнув бёдрами навстречу, Николай уткнулся Пестелю в ключицу и впился ногтями в его спину, ощущая волны тепла по всему телу. — Эй, Коль, — томно просипел Паша, оглаживая его скулы большими пальцами, — ты делал это когда-нибудь? — С женщиной только, — Романов положил руки на бёдра Пестеля и притягивал к себе этим чуть ближе. — С женщинами и я был, — вздохнул неровно. — А вот так, чтобы... — Нет. И взглянул в осоловевшие глаза, демонстрируя всю свою неприкрытую честность. Не делал, но с тобой — что угодно. Не был, но ради тебя — если попросишь. — А ты хочешь? — спросил вкрадчиво, давая выбор, но явно умоляя об одном ответе. Николай взглянул на Пестеля жадно, брови-скулы-линия челюсти, вздутые ноздри, румянец и покрасневшие уши, тёмный взгляд прямо в глаза. Никакого стеснения, обнажённая душа и бесстыдные порывы к чему-то большему — и надежда, что порывы взаимные. И думалось Николаю, какой он красивый был, вот так — без футболки и без какой-либо брони, раздетый душой и телом, на всё готовый и по всем фронтам ему отданный. Думалось о том, какой же сам он был дурак, как глупо всего боялся, как совершенно по-детски отталкивал от себя то, к чему сам тянулся. Не нужно ему было правильности, опыта, умений, не нужно ему было по методичке и расписанию, хотелось без фарса, с натянутыми нервами, с неудачами, с сотнями попыток, с безграничной любовью друг к другу, с идиотскими ошибками — пробовать, пробовать, пробовать. К чёрту красивые картинки, выдуманные стандарты и принципы — Николай любил действительно отбитого, сумасшедшего, отчаянного и взбалмошного юношу, любил так, что лёгкие горели, и тогда, совсем пропащего, и сейчас, нашедшего в Романове свою путеводную звезду, любил всей своей изломанной душой и хотел, чтобы это было. — Хочу, Паш, — просипел так, словно это были его последние слова в жизни. Словно просил: "Не сделай мне больно"; словно говорил: "Я с тобой, ради тебя, для тебя — что угодно"; словно имел в виду: "Если это будет значить, что я вовеки твой, тебе принадлежу, а ты мой и принадлежишь мне, если это будет моментом, после которого ты станешь мне ближе, чем я сам, если это то, что мы сделаем, чтобы окончательно во всём разобраться, то давай же, потому что ты уже под моей кожей". Паша закивал часто-часто, аккуратно спустил руки по широким плечам, искусанной груди, впалому животу — до чуть выпирающих брюк. Взгляда не отводя, дрожащими пальцами обхватил ремень. Кадык дёрнулся — сглотнул. А Николай и правда — хотел. В наполовину крашеные волосы пальцами зарываться — хотел, имя пашино выстанывать — хотел, таять под прикосновениями рук — хотел, целовать в загривок — хотел, всё хотел. Бёдра до синяков сжимать, и чтоб его бёдра сжимали тоже, видеть полностью нагого и без приукрас, подставлять всего себя под чужие руки и своими руками достигать всего доселе недостигнутого. До криков, до изнеможения, до боли в груди, как в последний раз. И Пестель целовал его чувственно, нежно почти, расстёгивая непослушными пальцами бляшку ремня. Дрожал практически весь, ластился к тёплым рукам Николая на своих плечах и спине. Отстранился, чтобы взглянуть в глаза и не найти там поводов останавливаться. Не давил, пытаясь уложить на спину, только восседал на бёдрах Романова и дышал часто-часто. — Коль, — позвал сиплым шёпотом. Выдохнул. — Ты веришь мне? Не было у Николая никаких поводов говорить нет. Ведь доверял, полностью и безоговорочно, всего себя, всю душу — целиком и до конца. Он с готовностью кивнул, потянувшись к пашиным губам. И в голову ему пришло, что даже если стекло между ними и было, то оно не могло быть бесконечным, и его всегда можно было обойти вокруг — если отыскать край.

***

***

***

Фотографии не передавали того, как Алексаша постарел за прошедшие года — в живую он выглядел настолько по-другому, что Николай не мог поверить, как много времени прошло. Как много времени он попусту запирался в собственном разуме. Они говорили о жизни, о детях и взрослости, о том, как глупили в прошлом и как сожалели. Пили дорогое шампанское и, может, чувствовали совсем небольшую неловкость. Александр был рад, что младший брат нашёл в себе силы его простить, а Николай — что старший раскаивался. — А я ведь с тех пор был так уверен, что существую исключительно ради твоего имиджа, — признавался Ники, закуривая следом за Сашей. Пашке знать было необязательно. — Мне больно это слышать. — Зато теперь я, похоже, отыграюсь, — рассмеялся и на вопросительный взгляд брата только хмыкнул многозначительно, дёрнув плечом. — Я многое понял за эти полгода. — Надеюсь, ты выбрался из той ямы, в которую себя загнал, — сдался в любопытстве Александр, невольно морщась от бесконечного потока оповещений на телефоне брата. — Мама говорила, что у тебя всё совсем плохо. — Ну, я над этим работаю. Теперь, почему-то, новость о том, как семья была обеспокоена его состоянием, приносила лишь грусть о потерянном времени и потраченных нервах всех вокруг — никакого стыда, никаких самокопаний. Николай себя во всём винить перестал, и дышать будто было легче. Он признавал, что работы над своими установками и травмами было много, но не мог не радоваться, что какую-то её часть он уже проделал. Это не было соревнованием, но, судя по недавно настигнувшим Пестеля душевным терзаниям, Романов пока что справлялся лучше. А Паша, видимо, не справлялся совсем. — Кто тебе пишет всё время? — недовольно спросил Александр, привыкший работать на отключенном звуке. Николай задумался лишь на секунду. — Паша, — хмыкнул. — Павел. — Что за Павел? — Иванович, если тебя так устроит, — и достал из заднего кармана мобильный. — Позволишь? — уточнил, но посмотрел на экран, ответа не дождавшись. Впрочем, Романов ошибся: Паша не заливал слезами их диалог и даже не ругался на очередного гостя с очередной передачи по очередному федеральному каналу. То есть, никаких душевных мук — только энтузиазм, граничащий с сумасшествием. И потерянные из-за него знаки препинания. PestelPasha У меня для тебя две новости одна плохая другая ещё хуже, но тебе обе понравятся 17:34 Я спрашивать не буду потому что и так расскажу обе 17:35 Во-первых, я набил себе новую татуху. Точнее, перебил старую. Волка дебильного. Теперь у меня там твоё лицо :D 17:35 Шучу не твоё. 17:35 Шучу не лицо 17:36 Короче я там сделал чёрный квадрат со стрелкой сверху, типа что каждый видит в нём свой смысл, но только я знаю, что это значит, и это значит отправную точку, а стрелка то, что я знаю, куда меняться и идти, в о т 17:37 Это супрематизм а не я дебил и набил себе чёрный квадрат, держу в курсе !! 17:38 Во-вторых, у нас теперь живёт кот, его зовут Арсений и если ты его выгоняешь, я ухожу с ним 17:38 RomanoffNicoletSPb Почему я не удивлён? 17:38 Николай покачал головой, едва сдерживая улыбку. Затянулся, выдохнул — посмотрел на брата с нескрываемым весельем. — Деловой партнёр? — попытался угадать тот. — Да, предлагает принять в нашу команду третьего, — отшутился младший Романов со смешинкой в голосе. — Надеюсь, не лысого. — А если не шутить надо мной, Ники? Я серьёзный старый мужчина, что ж ты надо мной издеваешься. — Тебе всего пятьдесят. — Пятьдесят один. — Ох, ну всё, ты уже на смертном одре, — закатил глаза Николай и вдруг почувствовал небывалую лёгкость в общении с братом, которого всегда считал выше мира сего. — Алексаш, если не шутить, то тебя хватит инфаркт. Инфаркт не хватил. Александр, пользуясь навыками словесного давления, выпытал у младшего брата всю не особо тщательно скрываемую информацию про то, что за фрукт был такой этот ваш Павел Иванович и почему Николай так светился, о нём говоря. А тот, не мудрствуя лукаво, всё рассказал, сопроводив свой рассказ нехилой долей глумления. — Как видишь, отыгрываюсь, — подытожил краткий экскурс в свою личную жизнь Николай, затушив хабарик о пепельницу. — Надеюсь, теперь уж хотя бы ты на семь лет не замолчишь в нашем прекрасном братском общении. Не найдя ничего лучше, Романов-старший вздохнул и положил руку брату на плечо. — Ты, главное, счастлив будь, ладно, Ник? Тому же находить ничего было не нужно: — Так я, не поверишь, счастлив.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.