***
Следующее утро для Кельна наступило поздно. Он сонно щурился на белый свет, льющийся из окна, и прятал холодные пальцы под одеялом. Матушка уже ушла. Она всегда уходила рано — зимние дни коротки, а дел едва ли меньше, чем летом. Кельн знал, что другие дети работают вместе с родителями, встают затемно и потому спят крепко и спокойно. Кельн же каждую ночь ворочался на щекотной шали, беспокойно перебирал в голове события минувшего дня. Событий тех было немного, и он крутил одно за одним, фокусируясь на еле заметных деталях. Тонкая щель в углу окна. Смешной узор на стене, похожий на лупоглазого человечка. Ветер, на миг сменивший тональность. Раньше было иначе: Кельн всю зиму бегал по деревне с поручениями, помогал тут и там, лез под руку, катал снежки и дышал свежим, хрустко-прохладным воздухом. Но прошлой зимой что-то в нём надломилось, что-то звонкое и важное. Кельн встал с постели, потянул за собой одну из шалей. Толстые носки не спасали от царящего холода. От холода ничто не спасало: ни огненная купель, ни сотня одёжек не могли согреть детское тело. Только живое тепло. За окном было светло и тихо. Искрился снег, темнел лес, пушились облака. Кельн дышал на оконное стекло — и по ровной глади растекалась белая тонкая муть. Как туман. Как плесень. Он провёл пальцами по стеклу, и подушечки привычно заныли от слабой боли. Заскрипело. Заскреблось в дверь, мелкими коготками по дереву, часто-часто. Кельн нахмурился, недоумевая, кого принесло к их порогу. Никто не приходил в этот дом с тех пор, как лёг первый снег. Будто не знали дороги или не видели вовсе. Скрежет усилился, разбавился тихим скулежом и тявканьем. Кельн спустился со стула и прокрался к входной двери. Замер перед ней, вслушиваясь. Скрежет замер. Завыло-застонало, тонко, неизбывно горько. Невыносимо. Кельн дёрнул за ручку — закрыто. Матушка снова заперла его, как глупого цыплёнка в ограде. Кельн обиженно поджал губы и дёрнул за ручку ещё раз, ещё и ещё. Слабые пальцы соскользнули с гладкого дерева, бессильно схватили воздух. За дверью заскулило ещё горше. Кельн был уверен: это животное. Живое, бессловесное, тёплое. Тот, кто сможет быть с ним в беспросветно одинокие дни, когда матушка уходит в деревню, к другим тёплым людям. Ударило в дверь. Будто огромный снежок врезался в древесину, рассыпая по сторонам белые крошки. Кельн отшатнулся, споткнулся о собственную ногу и упал на пол. В ушах зазвенело от удара. К горлу подкатил противно горький комок, на миг перекрывший путь воздуху. Мерзко. Кельн ощутил себя зверем, запертым в клетке. Он скребётся, ломая когти о железные прутья, и воет от боли и ужаса. Он мечется, загнанный, по пахнущему кровью отнорку. Но его никто не слышит. Стукнуло. Скрипнуло. Пахнуло холодом и лесом, по дереву проскребли мелкие коготки, а после в щёку ткнулся мокрый нос. Кельн вздрогнул и распахнул глаза. Животное смотрело на него единственным чёрным глазом — на месте второго бугрился уродливый серый шрам. Острая морда, белая шерсть вокруг носа, по ушам и бровям; тёмно-коричневая — вокруг глаз. Кельн замер, всматриваясь в это странное существо. Тяжело дышащее, большое, тощее. Глядящее не по-звериному осознанно и жадно. — Кельн?! Почему дверь о… Матушка влетела в дом в облаке мелких снежинок, тут же начавших таять. Она пришла раньше, будто чуяла, — а, может, действительно чуяла — что время на исходе. Время чего? Странная мысль заставила Кельна нахмуриться и наконец-то встать с холодного пола. Животное тут же прижалось к его ногам, маленькое и костлявое, тёплое. Укрыло ступни полосатым пушистым хвостом и зашипело на матушку. Тёмная шерсть встала дыбом. — Не может… — Матушка отшатнулась, замерла на пороге. Приложила руку в плотной варежке к дрожащим губам. Её взгляд был обращён к странному животному. — Как ты… Ветер, будто смеясь, зашвырнул в открытый проём горсть белоснежных снежинок. Матушка, наконец, очнулась и поспешно закрыла дверь. Замерла, тяжело дыша. В зелёных глазах блеснули тёмные слёзы, заскользили по бледным до синевы щекам. Вязко капнули на воротник тулупа, пачкая серую шерсть. — Матушка? — растерялся Кельн. Шагнул к ней, но странное животное, пронзительно заверещав, обхватило щиколотки когтистыми лапками и остановило. — Матушка, что происходит? Кто это? — Это… — Она переводила глаза с одного на другого. Под большой ладонью треснула дверная ручка. — Это… — Я же могу его оставить? — перебил Кельн и с надеждой уставился на матушку. — Он сам меня нашёл, значит, он мой. Матушка всхлипнула. Странное животное довольно засопело, заскребло по штанине. Требовательно протянуло лапы вверх, и Кельн с трудом поднял его на руки. — Можешь, — прошептала матушка едва слышно. Из-под сомкнутых век по её щекам текли и текли тёмные слёзы, тяжело капали на воротник и грудь, лаково блестели красным. — Теперь ты всё… можешь, сердце моё.***
Неяда не хотела открывать глаза. Кожа на щеках, стянутая коркой засохшей крови, противно зудела; под рёбрами свернулась в клубок леденящая слабость. Вне тонкого щита одеяла комнату студили зимние ветра, смеялись в самое ухо: «Не смогла, не сберегла, глупая!» Заледеневшие пальцы с трудом сжимались в кулаки. Она не смогла. Неяда, кутаясь в тяжёлое одеяло, поднялась на ноги. Вдела ступни в меховые тапочки, прошла, раскачиваясь, до противоположной стены. Молча осела на пол, стискивая зубы до боли. На широкой кровати свернулись в клубок два заледеневших тела: детское и звериное. На белых волосах и тёмной шерсти осел колкий иней. Прошлой зимой Неяда продала ведовской дар за жизнь сына. Белый Бог поставил всего два условия, и сломленной горем ведьме они показались донельзя простыми: не показывать сына слугам Белого Бога и не допустить встречи. Неяда знала, что где-то далеко, почуяв смерть своей половины, один человек превратился в животное. Неяда не ожидала, что это животное сумеет их найти. «Матушка! — засмеялся ветер голосом Кельна. — Матушка, смотри, как я теперь могу!» Она вскинула голову, вглядываясь в мельтешение снежинок. Огненная купель давно потухла, и сквозь распахнутые двери и окна в дом проникла Зима. На миг Неяде показалось, что в круговерти снега мелькнули две человеческие фигуры. Будто хрупкий юноша и высокий мужчина, взявшись за руки, выбежали в распахнутую дверь и растворились в предрассветной темноте.