***
Оказаться под уже знакомыми окнами после последней пары недель затяжного молчания было тяжко. Лера долго мялась у невысоких елей на опушке, все не решаясь выйти из-под покрова леса туда, к людям, встать перед домом безоружно честной. Солнце окончательно взошло из-за макушек елей. Лучики плясали по тонкой корочке льда, затянувшей дорогу. Было так спокойно и на удивление тихо, что Лере хотелось навсегда застыть в этом мгновении. Но нужно было идти. Находясь в его комнате, она никогда не задумывалась о виде за окном, но сейчас без труда определила, что смотрят они на лес. Забираясь по водостоку, уже размышляла, с чего начать разговор. Юлиан ведь, наверное, рассказал ему, но если Дмитрий и так знал, то выдал ли это? И выдал ли он своей любви, кем именно ему приходилась Лера в эти месяцы? А кем она была на самом деле? Мимолетным влечением? Тенью? Любовницей, заглушившей горечь великого Ничего? Наконец показался подоконник, залитый теплым светом. Не спит. Оно и к лучшему, зато не напугает. Нет, к худшему. Заговорит первым, не даст сказать всё то, что собралась. Нет, нужно непременно заговорить первой. Просто необходимо, и всё. Рука зацепилась за выступ, вот уже нога на мраморной глади подоконника. Пальцы потянулись к стеклу. Окно не заперто, чуть приоткрыто, выпуская наружу легкие клубы пара. Лишь толкнуть, пробраться через полог штор и вот… Но тут замерла. Первыми донеслись голоса. Столь ранний гость? А может тот, с кем не смогли умолкнуть до утра? В щели меж штор показался силуэт. Статный, слишком грациозный для военного. Все же Дмитрий всегда будет музыкантом и никогда — офицером. А рядом второй — ниже, но сильнее, и есть в движениях какая-то скованность, уж больно чуждая военному. Но не чуждая тому, кто смотрит в глаза прошлого. — Юлиан, я хочу, чтобы ты вернулся в клуб… И, быть может, ко мне, — произнес голос, который еще так недавно шептал на ухо слова любви, прижимаясь всем телом. Еще не остыла от поцелуев кожа, еще так хотелось кричать в отступающую темноту. Лера пошатнулась. Голова закружилась, нога предательски проскользила по льду, едва не сорвавшись. Она неловко ухватилась за оконную раму. Послышался стук, голоса разом оборвались. Лера не слышала ответа, ее всю трясло. С той стороны послышалось сдавленное: — Кто здесь? — А ты еще не понял? — грустно усмехнулся ему в ответ хрипловатый тихий голос. — Та, кто заменил меня. — Что? Нет, Юлиан, послушай… А, да к черту! Позже! Валерия Григорьевна, это вы? — голос приблизился под аккомпанемент шагов к окну. Она, не помня себя, схватилась замерзшими ладонями за трубу, съезжая по ней вниз. Ладонь проехалась по какому-то выступу на металле, раздирая кожу. Лера не замечала. Не слышала и не видела. Бежала. Снова безнадежно убегала от неизбежного. Нырнула в подворотню, протарабанила ботинками по ступеням, дернула тяжелую дверь. — Доброй ночи. Вернее, утра. Позволите войти?***
POV. Юлиан Калугин
Так тихо… Кажется, привыкнешь. Люди всегда привыкают. К войне, к постоянному дыханию смерти в шею. Но к тишине не привыкнуть. Она парадоксальна для самого понятия жизни. Она — тьма, из которой жизнь прорывается с криком. И тьма, в которую жизнь погружается, угаснув. Дармунд всегда был шумным местом: гомон студентов, вой ветра по коридору, шелест страниц. Теперь здесь нет ничего. Все так же бегают ученики по коридорам, хлопают где-то двери, бранятся учителя, собирая по полу выбитые из рук бумаги, но все это не по-настоящему. Потому что звука нет. И я вздрагиваю, замечая краем глаза кипящую прямо рядом со мной жизнь, проносящуюся беззвучным потоком мимо. Словно сама смерть норовит подкрасться вместе с ней и ухватить за плечо. Но хуже всего ощущение, когда ты видишь зарождение звука и думаешь: «Ну вот сейчас. Вот же оно! Вот!» И только тишина. Страх длиной в бесконечность. Куда проще оказаться слепцом: котята рождаются слепыми и не испытывают перед темнотой страха. Но ни одно существо во всем мире не рождается глухим. Мы рождены из шума. Мы живы, пока есть шум. Мы — он и есть. Шум. Сначала казалось, это сон. Единственное спасение от всепоглощающего ужаса. Я мог не слышать душераздирающих криков, которые вырываются изо рта вместе с остатками души, не слышал стонов боли и грохота, что, казалось, не оставит нас уже никогда. Громыхало все: земля под ногами, кровавый горизонт и даже бурая громада неба, норовившая обвалиться на изрубленные плечи. И вот все стихло. Разом оборвалось. Не существовало больше ничего: со звуком исчез страх. На его место заступил новый, в сотню раз хуже прежнего. Тот, первый, был страх инстинктивный, животный — страх смерти. Его могут побороть даже те, кто не нашел в себе сил побороть жизнь. Он легок, потому что исчезает вместе с опасностью. Новый страх был иным. Он был совершенным, человеческим, нет, более того, не каждый человек в своей жизни его испытает! Это тот нестерпимый ужас, когда видишь перед собой не себя. Вернее, нет, впервые видишь настоящего себя. И это зрелище настолько завораживает, что невозможно даже вздохнуть. Это и есть смерть. Смерть, за которой следует перерождение. Тишина, подаренная мне на пару мгновений, грянула с новой силой. И я пожалел, что это был не грохот войны. Нет, это было куда страшнее — звук, от которого я умело скрывался все эти годы, ползая в окопах. А теперь он нагнал меня и приставил к виску револьвер. Это были мои собственные мысли. Голос, которого я не слышал долгие годы. Мой собственный голос. Он изменился. Вместе с ним изменился и я: стал хлестким, а вместе с тем четким, собранным, не готовым на малейшую поблажку. Война не терпит компромиссов. Мой голос звучал теперь иначе. Пропала робость, тихие нотки, задушенные в самом их зарождении. Я кричал, и крик этот был ужасающим. Я смеялся, и это был громогласный хохот. Я говорил, и люди замирали, вслушиваясь в инфернальный голос, льющийся не из меня, а, кажется, возникающий из всего вокруг: хриплый, как шелест деревьев, как порывы ветра. И притом звонкий, но не высокий, как у Яна, срывающийся на придыхание восторга. Ах, это восхищение всем вокруг, сама способность ощущать восторг! Как не доставало мне этого теперь… Нет, мой голос не восторжен. Это звон горного водопада. Грома, раскатом поразившего небо. Хуже всего стала невозможность откреститься от собственного разума. Не помогало ничего — ни опиум, ни постоянный страх, ни безупречный кайф. Вообще ничто. Был только я наедине с собой. И из этого «наедине» прорезались те грани сущности, что, мне казалось, я потерял вместе с крыльями. Первое было отнято за любовь, причиненную мне. Второе — за предательство собственного рода. Но разве предательством зовется искупление греха? Не мне решать. Но ангела ангелом делают не крылья, а то, что таится в нас сотни лет, не находя выход почти никогда. Небесная канцелярия полна лживых праведников, прикрывающих слабости заповедями Бога. Но кому, как не приближенным к Великому знать, что никого там нет. Есть лишь Провидение, и его волю не оспорить никому. Оно не нуждается в нравственности, не терпит обмана. Оно — есть правда и в ее сухом остатке, а более решительно ничего. В этом служители Сатаны, пожалуй, ближе к истине, чем эти лицемерные поборники правды. Но ангелов придумал не Господь. И то, что они посчитали себя выше других — лишь гордыня, возымевшая успех. А если обратиться к эволюции, чьи истины уж точно неоспоримы, как неоспоримы голые факты, то окажется, что ангелы ничуть не менее темны по своей натуре, чем демоны. Ведь и те, и другие — две грани первородных существ. Единственные, в чьей крови течет самая настоящая магия, разгоняемая по венам не сердцем, а фельяром. Воистину самые бессердечные из всех. Но если демоны искусно постигают свое темное величие, не распыляясь на мирскую круговерть, то ангелы тратят время зря, не зная даже собственной сути. Нет ни единого трактата, рукописи или хотя бы заметки пусть бы самого захудалого ученого о том, кто в самом деле такие эти ангелы, и какими силами они обладают. А если и были у кого-то особые силы, так они были помечены как «дар божий» и на том всё. Оттого, когда я впервые ощутил то, что никогда не ощущал прежде, мне показалось, что я сошел с ума. Я более не слышал, но прочие мои чувства словно обострились в сотню раз. Отныне я видел то, что неподвластно зрению прочих. Мне открылись души людей, их истина, сокрытая под всеми завесами. Самая суть. Я не слышал больше лжи, зато явственно видел правду. А потому, стоило чуть поулечься суматохе от нашего приезда, я выгадал момент, чтобы ускользнуть из гомонящего круга друзей. Они веселились, но их радость была словно на расстоянии от меня, точно нас разделял барьер. В гуле праздничных гуляний я уже не различал речь, да и, признаться, не очень-то хотел сейчас различать. Я скучал, жаждал, и утолить мою тоску во всем свете мог лишь один человек. А потому я мягко выскользнул из гостиной и поспешил наверх, к спальням. При всем моем мастерстве в разведке, в торжественно прекрасных покоях я оказался бессилен. Коридоры путали, их богатое убранство сбивало с толку. Я так отвык от всего этого и чувствовал себя на фоне всей роскошной обстановки грязно. Наконец, нашел нужную дверь. Неловко шагнул внутрь, заметив полусогнувшийся силуэт у стола. Кашлянул. Ты вздрогнул, резко распрямился, но прежде, чем обернуться, мазнул рукавом по лицу. — Юлиан, — улыбка на твоих губах — мед для сердца, мой друг. Но где твоя уверенность, где спесь? Нет, ты теперь другой. Что-то совсем не так. — Здравствуй, — откликаюсь сдавленно, не в силах отвести глаз от лица, усыпанного родинками. Как же ты красив, Дмитрий, знал бы ты. Нет-нет, ты знаешь. И всегда знал. Но как теперь говорить, когда между нами пропасть недосказанности? И как говорить, когда в голове роятся воспоминания. Я убивал людей, рисковал жизнью, а краснею от череды ярких вспышек нашей юности. Как глупо. — Служба вам к лицу, — произносишь буднично. А я, право, совсем растерял умение различать полутона голоса, играть в эти глупые поддавки. — Я потерял там себя. — вырывается непрошено, но честно. Иначе уже просто не умею. Ты улыбаешься. Нравится видеть меня таким? Ждал этого ответа? — Проходите, — киваешь на кровать, всё давишь эту странную улыбку, хотя я вижу печаль в твоих глазах. — Я не хочу… — срывается с губ снова. Рука в порыве раздражения дергается к губам — да что же из меня сегодня все льется, как из решета! Но я подавляю этот порыв. Неловко опускаю руку, пустой взгляд упирается куда-то в ковер. Так глупо всё. Я так боялся сюда приходить, сталкиваться с тобой лицом к лицу, а столкнувшись, вдруг ощутил, насколько же правдивы эти слова. «Я потерял там себя». Все верно. А на том месте, где еще совсем недавно трепыхались лоскутные обрывки души, осталось лишь выжженное поле. Такое мы оставляли после себя, уходя с чужих земель. Тишину. — Не хотите? Но вы сами ко мне пришли. — ты дергаешь нетерпеливо плечом, губы кривятся недовольно. — Не хочу так, — живот вдруг скручивает спазмом, к горлу подступает горечь. Черт, не должно было быть так больно. Но снова больно. — Не хочу на «вы». И не хочу делать вид, будто тогда ничего не произошло. Будто все эти годы ничего не происходило. Будто всё как прежде. — А как все теперь? — ты спрашиваешь мягко, почти ласково. Я научился отличать тон по выражению лица. Но, видит Бог, никогда не подумал бы, что увижу подобное выражение от тебя. — Иначе. Я вырос. — И я тоже. — Ты сожалеешь? — О чем? — О том, что вырос. Ты долго смотришь в пустоту перед собой, отвечаешь задумчиво, но честно: — Да. Было так просто жить, не сознавая собственных ошибок, не чувствуя чужую боль, как свою. Не ощущать груз вины. Но я хлебнул сполна, — и поднимаешь взгляд на меня, со столь глубокой, искренней болью, что я отшатываюсь назад, как от толчка в грудь. — И сожалею еще много о чем, чего уже не изменить. Так ты войдешь? — Войду. Несмело стаскиваю с ног ботинки, оставляя их у двери, и лишь тогда ступаю на пушистый ковер без зазрений совести. Ловлю твою улыбку этому жесту, но давлю в себе нарастающую неловкость. Ей богу, делаешь меня вновь юнцом! Ну, нет! Прохожу в комнату, несмело замирая посреди шикарной обстановки. Здесь всё обставлено в твоем вкусе: кровать с шелковым балдахином, расписные ковры на полу и непременно трюмо. Каким же лишним я ощущаю себя здесь. Так чувствует себя солдат в покоях короля. И до какой же степени мне стыдно осознавать, что только твою спальню я готов назвать домом. — Садись. Не заставляй меня чувствовать, что ты здесь гость. — А кто же я? — приходится обернуться, чтобы уловить твои слова. Однако здесь, где я провел едва ли не всю юность, я ощущаю особенно явно, как привык ловить слова, угадывать заранее, когда они будут произнесены, чтобы успеть взглянуть на губы. Что нас действительно роднит с людьми, так это то, что мы, по сути своей, до жути адаптивные существа. Все мы. — Садись. — хмуришь брови. Ты удивляешь меня, Дмитрий. Неужто растерял навыки парирования? Или не хочешь защищаться? Нет, самодовольный вздор. Ты защищаешься всегда. Сажусь на край кровати и вновь заглядываю в твои извечно лукавые зеленые глаза. Но более не вижу прежнего задора, той плещущей через край энергии. На тебя словно наложили печать сотен лет. Когда мы расставались, ты был беззаботным нарциссом, греющимся в лучах всеобщей любви. Не терпел отказов, не ждал согласия. И не прощал обид. Что стало с тобой теперь? Молчим. Я знаю, так бывает, когда нужно расспросить и рассказать о столь многом, что слова становятся вовсе и ни к чему. Но мне всё же хочется говорить, потому что передо мной сидит не тот человек, от которого я бежал в порыве ужаса. Здесь кто-то совсем иной и, честно говоря, его кроткая печаль заставляет с горечью вспоминать о человеке, которого я потерял задолго до начала войны. Того настоящего Дмитрия, что растворился за желанием признания, славы, общественной любви. Ты так хотел, чтобы тебя любили, что отвергал всех тех, кто делал это искренне. Какая злая шутка судьбы. Я помню, как все начиналось тогда, много лет назад. Первый год в Дармунде. Я — робкий паренек, столь мельче и тоньше сверстников, что, казалось, мне было не пятнадцать, а намного меньше. И ты — дерзкий, с извечной уверенной улыбкой на лице. Слегка самодовольной — это от матери. Бойкий, юркий и быстрый. И вечно волочил меня за собой — привилегия друга детства. Тогда я впервые понял, что всегда будет разница между человеком, с которым я рос бок о бок всю жизнь, и человеком, коим ты становился на публике. Ты быстро бросил меня, устремился в ряды королей академии — клуба «Клан». Того, самого первого, где главой был господин Михеев — сын прежнего советника Камалии. Ты протащил и меня туда, но тут же бросил, сойдясь с Ноэлем и самим Михеевым. Тебе кружила голову их мнимая власть. А я был один. Тогда я познакомился с Алеком. Зашоренный мальчишка, вечно стремящийся скрыться с глаз, смотрящий на всех волком, и лишь на Ноэля — преданным щенком. Сошлись два никому не нужных создания, и вдруг оказалось, что у ангела и мага, чья природа темнее демонической, всё же может быть что-то общее. Это общее стало дружбой. По мере того, как крепла наша с Алеком дружба, постепенно отступала зашуганость. Он стал смелее, немного утвердился в глазах Михеева. И даже снискал одобрение Ноэля. Печально было видеть это жалкое восхищение подобным существом. Но через год, увидев впервые Яна, — совсем еще мальчонку, которому и их магические пятнадцать, жалкие по сравнению с нашим летоисчислением, должно было стукнуть только в ноябре, — я понял, чем это было на самом деле. И ни капли не усомнился в том человеке, кого смело мог звать другом. Сила притягивала тебя всегда. И ты вернулся, стоило нам с Алеком стать сильнее. Вспомнил, что ты на самом деле его друг тоже. К нашей скромной компании вслед за тобой присоединился Ноэль. За ним — Кристина. И так вновь образовалась наша коалиция, оставленная в далеком детстве: пятеро против всего мира. Как же наивны мы были. Но не все мы. Кажется, в то время наша дружба и переросла в нечто более близкое. Это часто бывает в военных корпусах, где девиц почти нет. Мы были юны, кровь плескалась в жилах и толкала на странные поступки. И ты сделал то, что сделал. Расчеркнул нашу дружбу одним робким поцелуем в ночном полумраке, укрытым под одеялом от всех, кроме нас. И твое робкое: «Мне кажется, так правильно. Что думаешь?» О, я думал очень многое! Но все оно меркло на фоне ощущения, что я снова тебе важен. Не исполняю роль второго плана, что я снова здесь, привет! Я прямо перед тобой, и ты, — о боги! — меня, наконец, видишь! Стоило об этом узнать другим, как всё понеслось кувырком. Ты привык быть эпатажным, привлекать внимание любой ценой. Для тебя было лишь одно правило: слава не бывает хорошей или плохой — она или есть, или ее нет. По этому правилу ты и действовал, раструбив о нас всем вокруг. Так начался ад. Я, только обвыкнувшись с мыслью, что смог оставаться незаметным на виду, вмиг оказался под прицелом сотен взглядов. Люди шептались, говорили, кричали оскорбления в лицо. И если ты купался во всеобщем внимании, я в нем тонул. Но, видимо, долго держать внимание на одном лишь поцелуе, не получилось бы. И ты пошел дальше. Все началось странно: с зажиманий по углам, быстрого бега рук по телу, тихого: «Так приятно?», — и сдавленных стонов в чужое плечо. Но мало было и этого. Ты хотел большего, хотел разжечь из этого настоящий резонанс. Тогда я испугался. И долгие годы корил себя за тот испуг, запоздало осознав: то был голос затуманенного разума. Кто знал, что, получив однажды отказ, ты отреагируешь именно так? Я. Я знал. И все равно струсил, выдавил робкое «пока не готов» и сбежал, пока была возможность. Растворился почти на год. Сотни раз видел тебя с девицами и парнями, которые, готов поклясться, повторялись не более двух раз. А меня больше не существовало. Только ты уже распалил общественное внимание, в чьем сознании я закрепился как юноша, отвергнувший Третьякова. Нет, такого ты бы мне не спустил ни за что. Ту ночь я помню особенно ясно. Это была ночь переворота в «Клане». Переворота, значащего для каждого из нас разное. Я шел на это, смутно вспоминая, что когда-то звал этих далеких людей друзьями. В частности, Алека. И его отчаянное: «Помоги. Я сам не смогу», — сделало выбор за меня. Я помню, как смотрел на этого жалкого человека, заливающегося передо мной слезами, и тихо спросил: — Это ведь не ради Ноэля? Никогда не было ради него. Он не ответил. Но я знал, ради кого. Алек тихо прошептал: — Я отомщу. Мне была так знакома его месть, отраженная на моей собственной спине шрамом, обломком того чистого, что когда-то и было мной. — Только один из Первомаевых достоин такого. И все мы знаем, кто. Утром, перемазанные в крови и грязи, мы с тобой помирились как-то в твоей этой вечно непринужденной манере, что отказать было просто невозможно. Адреналин бушевал в венах, не давал событиям улечься. Они раненной птицей метались где-то в груди, оббивая крылья о ребра. Мы были будто в вакууме. Осталась лишь одна простая мысль: мы победили. Мы, не человек, предавший нас однажды, не чьи-то подковёрные игры, уловки, заговоры. Только мы одни. И от этого хотелось смеяться до хрипа, до икоты, хотелось ошалело крикнуть в лицо судьбе: «Смотри, я жив!» Что ж, в этом ты был мастером. Оказавшись тогда в полутемном кабинете, кажется, алхимии, я сам не заметил, как был прижат к одной из парт спиной. В искусстве любви тебе равных не было. Ты все ухватывал на лету. То, что ты предпочитал пробовать со мной впервые — с другом безопаснее, он-то никому не скажет — доводил до идеала с другими и щеголял навыками совершено бесстыдно. Я забылся под поцелуями и быстрыми руками, играючи расплетающими завязки брюк. Мы оба были на грани истерики, не отлипали друг от друга ни на миллиметр, чтобы только не заметить на чужом лице слезы. И не разрыдаться самому. Не верилось. Мы живы, живы! Теперь все будет по-другому — лучше! Опомнился вовремя, за пару мгновений до критичного «слишком поздно». Потянул собственные брюки наперекор чужим рукам наверх, рывком возвращая их на бедра. Сработали навыки, отточенные в «Обороне» — я перекатом очутился по ту сторону парты. Разгоряченный, взъерошенный и испуганный до полусмерти. И все же глянул тебе в глаза. Это было фатально. — Не глупи, — в твоем голосе мелькнуло отчаяние, тут же передавшееся мне. — Почему нет?! — сместив страх перед отказом, вперед вырвалась обида. По-детски всепоглощающая, беспощадная. Я понял: друзьями мы из этой комнаты уже не выйдем. — Я тебе всё сказал еще тогда. Я не могу. Хотел бы, но не могу. Потому что для меня это не то же самое. Я не могу вот так, как ты: громко и на показ, с фанфарами, оркестром! — голос предательски дрожал, к горлу подступали слезы. Кажется, я впервые взглянул на тебя ясным, незатуманенным взглядом. И увидел перед собой не давнего друга, а незнакомца, того, кто жил на его месте много лет. И встреча эта была страшной. Я прошептал сдавленно. — Отец такого не заслужил. И матушка… Они хотят, чтобы я был военным, хотят видеть меня сильным. Мужчиной… Уж лучше я погибну на войне, чем подведу их! — Ты просто боишься, — безумный отблеск озарения мелькнул в твоих глазах. Нет, не в твоих. То был уже давно не ты. Но кто-то за тебя нанес удар в спину, бросив едкое, — Ты жалок! — но вдруг смягчившись, добавил ласковее. За этим притворством мелькнули стальные нотки приказа. — Я буду аккуратен. Давай. — Я сказал нет! — собственный испуганный крик пробрал до дрожи. Я знал, что боюсь не показаться грязным или подвести родителей. Я боялся чудовища, взглянувшего на меня твоими глазами. И страх этот было не заглушить ничем. — Ты не слышишь меня? Не подходи! Оставь меня в покое! — Ты ведешь себя глупо! — злость в голосе достигла апогея, и ты вдруг ринулся ко мне. Я неловко отпрянул в сторону. Прервавшийся не столь давно бой возобновился снова, но теперь мы были уже не союзниками. И быстро стало ясно, что тягаться с тобой бесполезно. В две подсечки я оказался на полу. Одной рукой ты скрутил запястья. Второй — прижал крыло. Одно, уже тогда одно! По твоей вине!.. Нет. По моей. Увидев тогда, в ту прошлую попытку переворота, как твою кожу прорывает пуля, как расползается по рубашке багровое пятно, я подписал себе приговор. И я убил. Убил столь многих, чтобы ты жил. Поддался чувствам, да еще к кому! К порождению ада, кровопийце! — Расслабься, прошу. Я не сделаю тебе больно. — твой голос фонил угрозой. — Ты всегда делаешь! Всем, для кого ты не пустое место, кто еще помнит тебя настоящего! — я не узнавал собственного голоса. Это была не выраженная боль, таившаяся в груди столь долго, что вылилась тайфуном, сметая на пути все живое. В руках вдруг появилась отчаянная, неожиданная для меня самого сила. Я сбросил Дмитрия на пол, тут же подрываясь на ноги. Глянул в его ошарашенные глаза. Шепнул сдавленное, — Прости. — и выбежал быстрее, чем успел получить ответ. Бежал, не чувствуя ничего. Сознанием, я был еще там, перед тобой, и раз за разом повторял: «Прости». Но чувствовал, что если помедлю, сбавлю ход, то догонит тот нынешний Дмитрий. Утащит меня вновь в свой омут. Нет, я не мог. В корпусе уже ждал побледневший командир и десяток мужчин в армейской форме. Они не церемонились ни с кем, не ждали, не давали объяснений. И не вслушивались в мои сдавленные рыдания и вой, рвущийся прямо из груди, сливающийся с криками еще полсотни ребят, которым не оставили выбора. Повязали, пихнули в карету и увезли на долгие шесть лет в пекло, не дав даже проститься. Вздрагиваю, отгоняя наваждение. Чувствую легкое касание руки к плечу. Дергаюсь, как от змеи. Черт, да что со мной?! Ты отнимаешь руку, глядишь мне в глаза с тревогой. Я знаю, что не один я видел сейчас перед глазами то, что пожелал бы забыть. И вижу, как по твоей щеке катится одинокая слеза. Ты вздумал всерьез доказать, что передо мной не тот, другой Дмитрий? Не смей. Черт возьми, не смей… — Прости меня, Юлиан. За всё прости. За всё… — едва разбираю твой горький шепот, но чувствую слова сердцем. Ты падаешь на ковер передо мной, оседаешь головой куда-то на колени, продолжая шептать бессвязное. И обессиленно сжимаешь в кулаке простыню. У тебя все такие же грациозные, вечно бегущие торопливые пальцы. По ним можно прочесть всю твою душу. — Ты все еще играешь на скрипке? Мой вопрос заставляет тебя крупно вздрогнуть, поднять заплаканные глаза. Короткий кивок, за ним еще пара мелких вдогонку. Улыбаюсь. Ты беззащитен лишь перед одной стихией. И это музыка. Сколь многих из нас судьба бросила в «Оборону» наперекор призванию? Как жаль. — А та мелодия? Ты написал ее, когда… — В тот день, когда мы расстались. Я помню, — опускаешь на миг глаза. — Я больше никому ее не играл. Никогда. Как ты и просил. — Сыграешь мне? На миг в твоих глазах загорается надежда, и, кажется, я слышу в этой тишине хруст рассыпающегося на мелкие осколки сердца. — Ты ведь… — Не слышу, — соглашаюсь нехотя, но все же добавляю. — Я найду способ. Услышать. Ты только, пожалуйста, пообещай, что сыграешь мне. — Клянусь. — глядишь мне прямо в глаза так искренне. Касаешься подушечками пальцев губ: своих, затем моих. И глаза безжалостно жгут выступившие слезы, а сердце, смирившееся с холодом, болезненно сжимается от тепла. — Как же я скучал. — произношу тихонько. Едва хватает сил. — И я скучал. Так нестерпимо скучал! — я, наконец, утопаю в твоих крепких объятиях, каких мне так не хватало эти годы. Но теперь мы на равных. Твои руки больше не таят в себе угрожающей силы. Дарят спокойствие. — Я дома. — шепчу ему в плечо, не в силах отстраниться ни на миг. — С возвращением, Юлиан, — ты отпускаешь мои плечи, глядишь прямо в глаза. — Я так хочу, чтобы ты вернулся. В клуб и… И, быть может, ко мне. Он вздрагивает резко, оборачивается к окну. Сердце на миг екает, оба подрываемся на ноги. Замечаю секундно в силуэте ночи розовую копну волос. Так значит… Вот как обстояло дело? Это не случайная незнакомка. А некоторые вещи не меняются, верно, Дмитрий? — Кто здесь? — ты спрашиваешь нервно, вглядываясь в темноту. — А ты еще не понял? Та, кто заменил меня. — интересно, слышится ли горечь в голосе или навык умело ее скрывать все же остался при мне за годы войны? Надеюсь, так. — Что? Нет, Юлиан, послушай… — ты мечешься, между окном и мной, но все же кидаешься к окну. — А, да к черту! Позже! Валерия Григорьевна, это вы? — и, не услышав ответа, панически бросаешься к двери. Так вот как, значит, Дмитрий? Ты никогда не кинулся бы случайной любовнице вслед. Только за мной кидался. Выходит… Спускаюсь следом, застаю в дверях растерянных Дмитрия и Яна. Второй неловко мнется на пороге, переводя взгляд с Третьякова на Алека, стоящего чуть поодаль. — Как это понимать? — Алек как всегда с ним груб. Еще лелеет надежду отвести от себя подозрения? Как все-таки хрупка наша напускная смелость перед лицом по-настоящему сильных чувств. — На каком основании вы вторгаетесь среди ночи?! — Вот, взгляните, — Ян бесстрастно протягивает Алеку какой-то аккуратно скрученный свиток. — Это приказ администрации, в котором сказано, что теперь я, как и члены моего клуба, проживаем в клубном доме. Здесь. — Вздор! — фыркает Алек, но пробежав глазами бумагу, давит гневный порыв горстью брани. — Клуб не может состоять из одного человека. В таком случае, где же все? Ах да, там ведь только вы! Да хоть бы свою Валерию приволокли. К слову, где она? — Я не отвечаю за ее перемещения, — горделиво бросает Ян, но я вижу смятение в его голосе. Да он и сам не знает, но держится хорошо. Вот, кто действительно обрел истинное мужество за эти годы. — Если клуба у вас нет, так проваливайте! Извольте хотя бы привести Баженову, раз уж решили вторгаться. Ей-то не привыкать. — Речь о той незнакомке с волосами цвета зори? — неспешно спускаюсь, наконец, с лестницы вниз, разглядывая лица друзей в поисках ответа. — Незнакомки? Ах, Юлек, это Валерия. Баженова. Я говорил тебе, ты так и не вспомнил ее? — откликается потерянно Алек. Пробегаю глазами по лицам, но сейчас меня интересуют лишь одни единственные глаза. Твои глаза. Ты смотришь прямо на меня, и это взгляд полон тревоги и чего-то еще. Мольбы? Пропускаю сдавленный смешок. — Вот как? Выходит… Ты влюблен. Снова! Прикрываешь ее, и даже ему не сказал! Ты отводишь взгляд, устремляя его в пол. Что ж, я вытерпел многое. Переживу. Как-то снова переживу. А это даже занятно, прости Господи. — Не сказал о чем? — нетерпеливо вмешивается Алек, переводя взгляд то на меня, то на Дмитрия. — О том, кого именно вы пригрели у себя на груди, — откликаюсь отрешенно, но гляжу уже на Яна. Свой выбор я сделал много лет назад. Ни к чему сомнения и теперь. — Алек, позвольте, один член клуба у Яна все же есть. — Кто же? Слуги не в счет, вы знаете, — он неодобрительно косится на юнца, держащегося в стороне с кипой чемоданов. — Знаю. Благо, я не слуга, — бросаю короткий взгляд на Дмитрия, окончательно ставя точку. Давно пора. Гляжу на оторопелого Яна. Улыбаюсь коротко. — Мой друг, напомните, как называется наш клуб? — Самозванцы, — едва произносит Ян. Хмурюсь, вглядываясь в губы внимательнее. Что за слово? — Простите, что? — Самозванцы, — повторяет он четче. Проговаривает каждую букву, взгляд его становится с каждым мигом все жестче. Устремляется коротко на Алека, ощущается свистом клинка. Губы кривятся в усмешке. — Господин Исаев предложил идею. — Что ж, — ей богу, Алек, это не смешно! Замечаю ироничное выражение в глазах Дмитрия. Думаешь, не произнесу этого? Да к черту тебя! — Значит, отныне я самозванец, — смеюсь легко, давая боли хоть какой-то выход. Выдыхаю сдавленное. — Боже правый, ну и название!