15 февраля, 1807 год; о. Гонконг; Южно-Китайское море.
Жизнь возвращается в него громким хлопком. Возвращается резко, с болью, с гулом в ушах. Чуя заходится надрывным кашлем — таким сильным, что тело выгибает дугой до хруста в суставах. Без сил падает на прогретую мягкую перину, затылком в подушку, и тихо стонет от звенящей всепоглощающей боли. Шея не гнётся, словно все позвонки раздробили и как попало склеили заново. Голова — порожний котёл. Сфокусироваться на реальности удаётся не сразу. А когда удаётся — ситуацию это не проясняет. До одури похоже на продолжение бреда, длившегося вечность, судя по накопившейся боли. Однако, тревожный сон неотвратимо сходит с тела, как волна прибоя, оставляя неприятное липкое ощущение, словно реальность — застывший мир в бутылке: только смотреть, а руками — не трогать. Этот мир умещается в комнате: лакированные деревянные панели на стенах, стулья с резными спинками и золотыми нитями на обивке, расписные фарфоровые вазы, шёлковые подушки, начищенная хрустальная люстра с гроздями застывшего воска в гнёздах, полог с кисточками над кроватью и огромное окно. Судя по тишине и задёрнутым тяжёлым портьерам, царит глубокая ночь. На стене напротив — стяг Великобритании. Чёрт. Жестокая ирония судьбы. Из огня да в полымя? — Выглядишь ты поистине отвратно. Чуя резко поворачивает голову на тень в углу и различает фигуру, прислонившуюся к дверному косяку. Не хватает сил даже огрызнуться — лишь закусить пересохшую губу. Голосовые связки — выкинутые под палящее солнце канаты. Как долго он молчал? — Откуда... ты тут взялся? — Я тут был, — голос тихий, выскобленный от малейших эмоций. — Ждал, пока я очнусь? Беспокойные огоньки свечей облизывают высокую тощую фигуру. Болезненно острые черты. Льняная повязка крест-накрест на правой щеке. Волнистые каштановые пряди выскальзывают из-под серебряной заколки, наверняка дорогущей, и падают на глаза. Взгляд. Проникающий под кожу, звериный, отравляющий, голодный, больной. — Я каждый день сюда прихожу. Может быть и ждал. Чуя бегло оценивает его холёный вид и думает, что родители этого щегла только-только перестали подтирать ему зад шёлковыми платками. Прикусывает язык и отворачивает голову, вжимается щекой в пышную подушку, как вдруг... Первый глубокий вдох. И сразу болью в рёбрах. — Погоди... — сипит. — Каждый день — сколько уже? Мальчишка медленно загибает длинные пальцы. Фаланги, обтянутые сухой кожей. — Пять недель. Тридцать вторая ночь. Бывает, осознаёшь, что твоё сердце бьётся. Не как повседневную данность, а как чудо. От слова «чудовищно». Тысячи ледяных игл вонзаются в конечности снова и снова. Чуя пытается сесть, но будто утопает в вате. Запястья вспыхивают болью, он опускает взгляд. Он накрепко привязан к кровати толстыми верёвками, что натёрли кожу до глубоких синюшных борозд. — Больно? — голос этого двинутого дрожит от извращённого удовлетворения. — Неудивительно: твоё тело в таком состоянии, будто его разодрали, а затем сшили по кусочкам. Меня пожирает интерес, — замирает около кровати, наклоняется неприлично близко, сверкая тёмными глазами. Чуя сталкивается с ним прямым взглядом. Вспышка, вспышка, вспышка — впиваются в веки, обжигают влагой ладони. Рваные образы оживают в мозгу так стремительно, что Чуя едва подавляет порыв заскулить от боли. Душные ливни в шипящее море, мокрые дрожащие ресницы, безжизненный багрянец парусов, рваные рукава, глубокие тени под глазами, кровь под содранными ногтями, обломки в мутной воде, гулкое биение алого жара, звериное рычание в собственном горле, судороги, растекающиеся по изломанным конечностям, скомканное в кулаке полотно непроницаемой ледяной тьмы. Пустота между «до» и «после». Пустота, в которой не было адской боли. А затем она воскресла волной цунами. Окатила солёной пощёчиной, воскресила из шарнирной пустоглазой куклы, чтобы дать возможность кричать в сырую темноту. Так, что глотка начала кровоточить. Боль в темноте трюма длиной в один бесконечный день, зловонная лужа под босыми ногами, она же — во рту и в носоглотке, копошение крыс, кандалы на сломанных запястьях и выжженное клеймо в форме перевёрнутых крестов. Однажды он смог увидеть реющий на грот-мачте флаг. Три полосы: красная, белая, синяя. Агония выжигала последние силы на существование, словно промасленный фитиль, пока однажды тревожное затишье не принесло алую бурю. И тонкостенный флагман разлетелся в щепки. Снова наступила темнота с беспощадным отказом стать вечной. Перина податливо прогибается под острым коленом, Чуя смаргивает белые песчинки и дёргается в сторону — тщетно. — Я ведь не ошибся, верно? — мурлычет мальчишка, наклоняясь вплотную к его лицу. Почти касается кожи губами. Чуя верит в свою холодность к страху сильнее, чем в морского Дьявола, но от безумного взгляда почему-то отчаянно вжимается в постель. Коченеет, пока голодная блестящая темнота вылизывает его без остатка. Потрошит, скользко проникает в каждый закуток, подчиняет себе. Дьявол с любопытством смотрит на бешеное биение пульса на чужой шее. Склоняет голову и двумя пальцами стирает с влажной кожи блики свечей. Чую подкидывает от этого холодного прикосновения. Верёвки больно врезаются в запястья. Он снова прикован. Он снова полностью в чужой власти. Мальчишка тонко улыбается, отстраняется, даёт шанс сделать короткий вдох. И вдруг перекидывает одну длинную ногу через тело Чуи, упираясь коленями по обе стороны. Нагло садится ему на бёдра, вжимается, наслаждаясь жаром. — Рыжий... — нежно зарывается пальцами в чистые пряди. Не зря их тщательно отмывал и вычёсывал от колтунов целый отряд гувернанток. — Впервые вижу такой цвет. Мне нравится. Сгребает в кулак и резко тянет вверх, вынуждая задрать голову. Чуя проглатывает всхлип, пронзает упрямым взглядом и стискивает зубы до скрипа. Сердце силится пробить грудную клетку, ломается, ошмётками лавы разлетаясь до кончиков пальцев. Любимой забавой английских солдат было поджигать соломенные лачуги глубокой ночью и наслаждаться воплями сгорающих заживо людей. — Давай... Давай же! — канючит мальчишка, хрипит, словно его гортань нечто царапает изнутри. — Чёрт... Трепетный огонь в его глазах тухнет — волна разочарования затапливает импульс, и Чуя на миг чувствует облегчение. А затем всё его сознание громко трещит по одному-единственному грубому шву, потому что мальчишка вжимается открытым ртом в его шею. Тянет за волосы, вынуждая запрокинуть голову, вылизывает пряную кожу, горячо и мокро. Больно прихватывает её зубами. Глотка дрожит от напряжения, и Чуя понимает, что контроль рассыпается, крошится, как иссохший коралл. Он врезается бёдрами в бёдра, пачкает верёвки свежей кровью и стонет, стонет, стонет под чужим телом. Громко, на выдохе, захлёбывается паникой и всхлипывает. Никогда. Никогда ещё... Проклятье. Он вырвался из одного капкана и попал в другой — ещё крепче. Мальчишка плавно поднимает голову — его глаза блестят, как два раскалённых лезвия — и касается кончиком языка нижней губы Чуи. Расплывается в усмешке. Так усмехаются завоеватели, разоряя чужие земли, сжигая дотла чужие дома, насилуя чужих жён. И скользит — внутрь. Глубоко в удобно распахнутый рот. Если возможно снова и снова сходить с ума, то в это мгновение Чуя замыкает круг. Разум заходится в истерике, рассыпается воем сигналов бедствия, трещит, словно истончившаяся яичная скорлупа. Чуя хочет ударить, чтобы до переломов и до крови, но тело недвижимое, ватное после пяти недель дрейфа в бреду. Ноги — бесполезные куски мяса. Он сам — беспомощный призрак над собственной головой, погибающий от напора чужого языка, от дерущих щёки ногтей, от бешеной пульсации по вздувшимся венам. Если поднести горящую спичку к пороховой бочке, та взорвётся через восемь секунд. Резкая боль растекается по нижней губе тонкой сеткой крови, и Чуя содрогается всем телом, доведённым до предела, — выстраданное алое проламывает прутья клетки, вырывается на свободу обезумевшим незримым зверем. Вспышка прокатывается по комнате, покрывает трещинами пустой кувшин на низеньком столике у кровати, едва не опрокидывает витиеватый канделябр — огоньки свечей трепещут, словно огромное окно распахнулось и вобрало ночной ветер. Ничтожное дуновение — сжалившийся палач, который было занёс топор, но вонзил его перед самым носом. Мальчишка отрывается от Чуи, как от наскучившей игрушки, и прикипает взглядом к хрустальным подвескам, пока с них стекает дрожащий звон и алые блики. Тишина душит. Стеклянный шарик с мутными стенками. Мокрые ресницы слипаются, язык горит, и Чуе хочется вырвать его изо рта. Свеситься с постели и выблевать из себя всё. — Слухи не врали. Голос его на мгновение вздрагивает. От удовлетворения, испуга, опасения — Дьявол его разбери. Мёртвый голос с тягучими интонациями, мёртвые глаза. От этого малахольного несёт мертвечиной — она у Чуи на коже, в лёгких, на языке. — Погано. Особенно для тебя. Выпрямляет спину, задумчиво водит синюшными ногтями по верхней кромке зубов, анализирует. Добился того, чего хотел, но не оставляет в покое чужое распятое тело. Сжимает коленями бёдра, прижимается в попытках впитать тепло — Чуя горячий, как свихнувшийся вулкан, беспокойно елозит по измятым простыням и чувствует, как рубашка неприятно липнет к мокрой спине. Полумрак, тишина, дрожащие огоньки свечей, балдахин с идиотскими кисточками, горькое послевкусие стонов на губах — наверное, это смотрелось бы интимно в других обстоятельствах. В другой ситуации, в другом месте, в другом мире, в другой вселенной, в другой истории. Живот скручивает ледяными спазмами, то ли от голода, то ли от шоковой терапии реальностью. Слов нет. Мысли загнаны за непроницаемое полотно животного страха. Ему страшно. Он точно успел сойти с ума, вылетел из пробитой в слое грязи колеи и больше никогда в неё не вернётся. Мальчишка вынимает из-за пазухи нож. Картинно вытирает узкое лезвие рукавом, и сверкающие в полумраке запонки скребут по металлу. Смотрит исподлобья, жадной пульсацией зрачков впитывает ужас и мольбу, ловко распутывает ниточки полного контроля. — Эй. Я сейчас перережу верёвки. Не шевели резко руками — будет больно. Просит робко, с искренней заботой, наклоном головы спрашивает разрешения: несчастный маленький зверёк, убить тебя быстро или стаскивать шкурку живьём? Это всё бред. Абсолютно точно. Ответа не дожидается: перерезает верёвку на правом запястье с плавной нежностью, чтобы не задеть лезвием кожу. Едва отвлекается на левое — Чуя вгрызается в момент, хватает стоящий на столике стеклянный кувшин, разбивает об угол и направляет кривой осколок прямо мальчишке в лицо. Рука плавает из стороны в сторону, хлынувшая кровь обжигает кожу изнутри, одеревеневшие пальцы скребут дрожью острые края. Взгляд мальчишки простреливает насквозь. Апатия и больное возбуждение — его циферблат эмоций. — Я не против, если ты сейчас вскроешь мне глотку, — говорит низким грудным голосом. — Только в одиночку ты не выберешься из этого особняка. Не узнаешь, куда идти. Не поймёшь, как спастись. Очень осторожно освобождает левую руку. Пястные кости будто раздроблены молотком, осколок наливается малиновым витражом и выскальзывает из дрожащих пальцев — на ладони остаётся глубокий порез. Сил нет. Чуя хватает ртом воздух и не может поднять изуродованные руки, чтобы стереть с лица мерзкие невыносимые слёзы. Не может с размаху влепить себе пощёчину, не может взвыть «прекрати-прекрати-прекрати», поэтому запрокидывает голову и в панике проглатывает рыдания. Липкий водоворот засасывает, душит, тянет его на дно, как пробитый корабль. Затянувшийся кошмарный сон. Изгаженная лишняя страница в его истории, чернильные завитки, вопящие сожалением, — горячие слёзы на чужие шёлковые простыни, разрезанные запястья, роскошный особняк Великой Британской Империи, монотонный гул в ушах, стыдливо опущенные мёртвые глаза напротив и ссадины на бледных щеках. Чуя хочет сгрести это в кулак, вырвать и выбросить, растоптать, сжечь заживо невыносимое уродство. Это — он. Гнилые ошмётки портовых крыс вызывали больше симпатии. Больно раздирать лёгкие вдохами, больно смаргивать слёзы, больно шумно дышать ртом, больно удерживать руины мира на плечах. — Оставь меня в покое, — захлёбывается он, — оставь меня, оставь, оставь, оставь… Оживать — больно. Рыжие пряди цепляются за мокрые ресницы и приоткрытые губы, ледяные пальцы цепляются за его плечи, сжимают, притягивают, трясут-трясут-трясут, очнись, приди в себя! Контроль возвращается по щелчку, с шорохом поднимает лезвие гильотины — мальчишка с мёртвыми глазами хватает Чую за подбородок, силой опуская его голову. Оказывается на расстоянии одного рваного вдоха. Изучает вплотную. Полностью. Досуха. Лишает возможности спрятаться, спастись, убежать, раздвигает стальные стены и проникает внутрь, так глубоко, что вынуждает содрогаться, терять волю и желать смерти. Оглядывает лицо Чуи: мокрые разводы на щеках, сгорающие звёзды вокруг расширенных зрачков, порванный угол губ. Он видел его изуродованное тело — это тупик, край, двенадцать баллов по шкале Бофорта. Линчеватель прижимается всем телом, так, чтобы до соприкосновения губами, до мурашек по коже, до рассыпающихся трухой коралловых замков и оборвавшихся якорей. — Тише, — опускает взгляд, едва сдерживает порыв провести языком, проникнуть вглубь. — Успокойся. Будь умницей. Слушайся меня. Сжимает подбородок, вынуждая смотреть на себя, вникать, поклоняться. — Мой отец — чокнутый коллекционер. Драгоценные монеты со дна морей, ковры ручной работы, малахитовые запонки и прочая дребедень, на которую можно долго пускать слюни, а затем продать за целое состояние. Ты для него — благодать с небес. Редчайший экспонат. С тобой поиграются, таская на привязи, а затем либо продадут какому-нибудь оккультному ордену, чтобы растлевать в алхимических кругах, либо упрячут в церковь к ораве экзорцистов. Тобою, как адским клыкастым Барестом, будут пугать проказников, лгунов и сквернословов, превратят в кошмарную сказку времён Великой Империи. Он медленно водит кончиком ножа по оголившейся ключице Чуи — так, чтобы не пустить кровь, но оставить взбухшие розовые полосы. Тот смотрит на лезвие и вдруг вспоминает, как однажды лунной ночью пробрался на палубу, наплевав на запреты, — его тело превратилось в сплошной комок мучительной боли, и единственным, по-детски наивным желанием было вдоволь надышаться морем. Обожжённое бедро превратилось в гниющий кусок мяса — старпом высек его бамбуковой тростью за следы крови на куске грязной парусины, которая служила постелью. Но, едва перед глазами распахнулось окно звёздной ночи и гладкого горизонта, Чуя испытал восторг, лишённый боли, страха и смерти, что забрала его спустя две ночи. Подавилась и выплюнула обратно. Запястья опоясывают сухие глубокие борозды. Останутся шрамы на память о встрече. — Помоги мне убить его. Чуя так резко поднимает голову, что почти сталкивается с чокнутым носами. — Что?.. Обескровленные губы мальчишки вздрагивают в жуткой улыбке. — Я помог тебе, — намекает на разрезанные верёвки. — Теперь твоя очередь помогать мне. Остриё иглой царапает тонкую кожу, когда кадык скребёт изнутри вверх-вниз, — нож целится прямо ему в глотку, но Чуя никогда не сложит ладони в мольбе. Зверю неведом страх. Не перед этим хлыщом, который в шаге от смертного одра. Не перед ним. Чуя сглатывает ком, глядя в тёмные омуты, где даже огоньки свечей тонут. — Не стану. Простынь пропитана вытекшей из ладони кровью, прилипает к ране. Чуя медленно поднимает дрожащую руку, и струйка кипятка стекает по изуродованному запястью. Мне не больно. Я всего лишь притворяюсь живым. И в этих омутах мёртвое мигом сменяется живым — тотальной растерянностью. — Почему? — мальчишка часто-часто моргает. — Это же в твоих интересах... — Потому что ты уже меня отпустил. Дежурил у моей постели, опустился до того, чтобы просить помощи у пленника. Это ты загнан в угол, — чеканит Чуя с поднятой рукой. — Помогать? Да я хотел бы не знать тебя. Мальчишка заметно вздрагивает, роняет нож из пальцев, и тот с грохотом соскальзывает по краю постели на лакированный пол. Чуя даже не моргает от резкого звука, вклинившегося в воспалённый мозг. Наблюдает, как чокнутый медленно отстраняется, каменея лицом, и встаёт с кровати — воздуха в комнате сразу становится больше. — Проваливай. Уходи прочь. Пробивает навылет. И из-за этой дыры в груди появляется возможность сделать солёный режущий вдох. Чуя многообещающе улыбается, выкидывая ватные конечности из постели. — С превеликим удовольствием. А мальчишка почему-то мотает головой — непонятая ошибка, потухшая путеводная звезда. Его глаза блестят, будто два пулевых отверстия, ожоговые пятна. — Мы на втором этаже в правом крыле, — закашливается, зажимает рот ладонью, но в надсадном хрипе отчётливо слышится бульканье. — От комнаты повернёшь направо до маленькой двери — за ней винтовая лесенка для прислуги, выведет тебя к кухне, возьмёшь свёрток с едой. Налево — выход на задний двор. Ворота не заперты, — вытирает багровые разводы на ладони о ткань брюк. — По пути оцени ассортимент дорогущих побрякушек, бери столько, сколько незаметно унесёшь, толкни потом где-нибудь. Ноги подламываются, запястья пылают болью, пол и потолок на скорости меняются местами, пыльный британский стяг словно окутывает лицо и душит, а море давится, воя «убери к чёрту свой полный горечи взгляд, оставь меня в покое». Чуя уже налетает телом на дверь, когда вслед: — Стой! Вздрагивает, зло оборачивается и мигом теряет набежавшую спесь, потому что мальчишка швыряет в него что-то мягкое. Чуя ловит и кривится от боли в хрустнувшем запястье, ледяные пальцы скользят в пустое нутро. Шляпа. Опоясанная бордовой лентой, в скатанной пыли, чуть помятая, но вполне пригодная для носки — такие вещи богатеи отправляют в помойную яму. — Забери. Меня от одного её наличия в особняке блевать тянет, отвратительна. Плевать, какая дурь уже произошла и ещё может произойти, необходимо прервать эту затянувшуюся шутку, потому чёрт с ней, с этой старой шляпой. Мальчишка плюхается на опустевшую постель и болтает ногой, рассматривая свои синюшные ногти, пока Чуя без интереса хватает позолоченный канделябр и медальон с сердцевиной из королевского агата — тащит по привычке, чтобы не пропасть. Делает шаг за дверь, не оглядываясь, но в полутьме замирает со странной мыслью, что не спросил имя этого полоумного. Да и пусть катится к чёрту. Зло сплёвывает и рысью добирается до выхода через бесконечные коврово-картинные залы. Солёный ветер почти сдувает шляпу с волос, Чуя подхватывает её и едва ли не срывается на рыдания: так соскучился по запаху моря. Думает скормить шляпу голодным волнам, едва доберётся в дремлющий порт. Ему лишь нужен корабль. Одинокий капитан одинокого корабля. Сингапур похоронен вместе с ним в оборванной жизни. Понимание накрывает внезапным штормом, жгучим облаком пепла, пятым всадником Апокалипсиса. Ноги подкашиваются, и Чуя с размаху падает на землю. Измученное тело подхватывается, будто в рвотном позыве, колени и предплечья скользят по глинистой почве, набирают тяжёлые струпья грязи, в которую он едва ли не утыкается лбом. Новый судорожный позыв — изо рта вырывается влажный хрип. Отвратительное предчувствие вылизывает кости, толкает в спину, вопит в мольбе спасаться. Спустя сутки начищенные мраморные полы умоются скользкой кровью, а роскошный особняк вспыхнет, словно исполинский маяк на Богом забытом острове, выплюнет витражные окна, пока гудящее пламя с наслаждением будет пожирать британский стяг. Чуя дышит так глубоко, что лёгкие почти выламывают рёбра, сглатывает тошноту и волны истерики. Стискивает кулаки и на мгновение крепко закрывает глаза. Слышит шум моря, ласкающего скалы. Поднимается на ноги, в последний раз оглядывается на мрачный силуэт особняка и бежит прочь. На самый дальний край света, который только сможет отыскать.2 — aristocrat
10 апреля 2020 г., 19:52