Апрель вулканической зимы

NC-17
Завершён
339
4
FruitPie.chu соавтор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
134 страницы, 40 569 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
339 Нравится 68 Отзывы 139 В сборник

3 — eight

Настройки
Примечания:

8 апреля, 1815 год; о. Сумбава; море Флорес.

На щеках — жгучий ветер, тоскливые поцелуи морской воды и мольбы о помощи умирающего мира. Чуя открывает дверь — та по обыкновению скрипит одинокой петлёй и косит, а он привычным ударом локтя ставит её ровно. Снимает шляпу и нежно отряхивает от пепла. Оплот пиратского бесстыдства, самый шабашный кабак на индонезийском архипелаге встречает одинокого капитана хмурыми переглядками и тревожным стуком деревянных кружек. Мелкие насекомые, спрятавшиеся от остывающего солнца, дрейфуют в мутном воздухе, и Чуя раздражённо смахивает с плеча полудохлую стрекозу. Краденный из распотрошённых трюмов британских кораблей алкоголь, азартные игры с мордобоем в награду, осколки бутылок, дурман табака и опиума, липнущий к потной шее, оглушающий шум и портовые шлюхи с задранными юбками, которые цепляют блудных моряков и ублажают прямо в комнатушках на втором этаже, — бесконечный кутёж под хрупкой соломенной крышей. Покой в этом месте — апокалипсис близко. Несколько ночей назад три исполинских столба ревущего пламени вырвались из верхушки вулкана, расплавили облака в карамельный кисель, а гул пробудившегося монстра прибил высокую траву к земле. Желание веселиться пропало у всех: то и дело кто-то бросал взгляды на выжженные огнём склоны, где ещё тлели кости, пастбища и посевы. Доброе утро, лорд Дьявол. С рассвета Чую не оставляло мерзкое чувство с привкусом прошлого — словно откусил от спелого персика и наткнулся на сгнившую косточку, кишащую белыми червями. Угол для любого грешного скитальца или беспризорника, тихая гавань для пиратских кораблей, до которой залпы пушек британского флота долетают лишь эхом, — клочок земли у подножия горы, вспарывающей облака. Его добровольная тюрьма, его дом, который в одночасье стал Геенной. Все корабли в порту побило каменным градом, искромсало паруса, и морские звери превратились в дрейфующий на волнах хлам, осели под хлопьями пепла, а жители острова, загнанные в заранее заколоченный гроб, сказались слепыми и продолжили вести привычную жизнь, несмотря на гудящую под ногами землю. Сначала этот спектакль на костях, затем — весть о торговом британце в порту. Пробуждение Ада застало их в проливе Флорес, и паникой корабль прибило к острову. Паруса изодраны градом из камней, прожжены кляксами, палуба покрыта слоем пепла. Вся команда — убита. На сладкое — одноухий оборванец с фруктового рынка, обливающийся потом от испуга, тронувший Чую за рукав. С вестью прямиком из кабака. «Лейка сказал возвращаться, в кабак заявился какой-то франт в белом, ищет рыжего пирата». Не золоти гадалке: рыжий на всём острове один. Лейкой кликали лысого бармена, и обычно это требование сопровождалось ударами по стойке, ведь пьяные пираты этикету не обучены. Дверь скрипит, и Лейка тут же бросает нехороший взгляд на блудного Чую. Продолжает мусолить стакан тряпкой с многолетним наслоением жира — лишь бы не приближаться к фигуре за барной стойкой. Выщербленная выстрелами и осколками бутылок, тысячу раз заблёванная, замасленная и усеянная каплями засохшего воска, на деле — обломок сандалового дерева, негодный для палубы голландского корабля. Восемь лет не менялось ничего, ни на градус не сдвигалась земная ось, но именно сейчас вокруг сгустилась такая атмосфера ужаса, которую Чуе доводилось ощущать лишь однажды. В тот день он и стал её причиной. С того дня, как его корабль с багровыми парусами появился в бухте и с лязгом вонзил в морскую бирюзу якорь, а Чуя в одиночестве сошёл на берег, ему в спину шепотками и окриками стало лететь «одинокий капитан». Бармен грубовато хватает его под локоть, но тут же отдёргивает руку, словно боясь подхватить проказу. — Британцы здесь по твою паскудную душонку, — брызжет слюной и кивает на фигуру. — Рыскали, столько лет ссыкливо поджимали хвосты, а теперь прилипли к нашему острову, как стая моллюсков к спине кашалота. Чуя растягивает губы в пустой улыбке, бодро кивает. — Конечно, это всё из-за меня, Лейка. За дверь выглядывал? Там вулкан жаром пышет, блюёт дымом и камнями во все стороны — тоже я виноват. Чихнул неудачно, веришь, нет? Подмигивает и забирает порожнюю бутылку, в горлышко которой воткнута горящая свеча, хоронит в дрожащем огоньке боль. Бармен ковыряет испещрённую язвами щёку и насыпает в глубокую ступку горсть орехов — чья-то элитная закуска, видимо. — Его не порезали на ленты лишь потому, что он заикнулся о знакомстве с тобой, — бормочет. — И потому, что он отсыпал мне двадцать серебряных. Святая доброта. — Интересно, что бы ты делал с лентами? Празднично развесил бы их по бочкам с выпивкой в честь конца наших времён? Лейка молча пыхтит, как кабан с отрезанным языком, а Чуя берёт прямо из ступки один орех, показушно зажимает в зубах и с громким треском дробит пополам одним укусом. Хладнокровно отворачивается, задерживает дыхание, чтобы переступить через зловонную лужу на полу, чуть клонит бутылку со свечкой в сторону, иначе горячий воск капнет на перчатку, делает шаг. И махом оказывается в тёмной спальне с британским стягом на стене. Будто кто-то резко сдёрнул пыльный занавес. То самое предчувствие окатывает волной дрожи. Чуя подходит почти вплотную, прикипает взглядом к узкой красивой спине, к ровному шву на безупречно белой ткани — та идёт косыми складками, как только незваный гость оборачивается, и Чуя едва ли не поскальзывается на луже блевотины, чтобы опозориться самым наиглупейшим образом. Потому что... Невозможно. Живые глаза. Его. Всего на мгновение, на щелчок пальцев: ликование в этих омутах. Искреннее, неподдельное счастье. Чуя теряется и ищет спасение так, как ищут его испуганные птицы среди пепельных туч. Приказывает деревянному телу ожить, сделать шаг, ещё шаг, ржавым лезвием срезать корку со старых ран. Сердце колотится так сильно, что Чуя вспоминает о его существовании. Садится напротив, вразлёт ставит локти на стойку и едва сдерживает идиотский порыв подобрать под себя ногу, чтобы казаться выше этого остроносого ублюдка. Вытянулся, как неотёсанная секвойя. Холёный, чистенький, такой до одури живой и счастливый, что Чуя вдруг жалеет, что не поймал пулю на пороге. Жалеет, что они все ещё не сгорели на этом чёртовом острове. Старательно гипнотизирует взглядом мутные бутыли на полках напротив, которые не откупоривали так давно, что внутри наверняка завелась новая жизнь в лице маленьких кракенов, но вдруг в нос ударяет крепкий запах чая — и вся жизнь с грохотом летит в колодец. Потому что тот самый мальчишка видит на рыжих волосах свою шляпу и обворожительно улыбается. — Снимаю шляпу, Капитан. Какая честь Вас лицезреть. Чуя готов поклясться, что никогда ещё не прикладывал таких усилий, чтобы просто вдохнуть. Язык чешется, пока ураган мыслей раскидывает карты выбора между «как тебя сюда занесло?», «почему у тебя харя такая счастливая, ты вообще видел, что за дверью творится?» и «можно поинтересоваться, почему ты ещё не сдох?», а финальной мастью «приличный сюртук, где купил?». В итоге брякает то, что наполняет голову звоном уже который год. — Тебя как зовут вообще? — А, только я здесь манерами выпендриваюсь, значит, — аристократ изящно пожимает плечами, стряхивая налипшие за время ожидания взгляды. — Дазай. Протягивает руку, но Чуя картинно игнорирует жест, отставляет бутыль-подсвечник и встряхивает рукавом пиджака. — Я искал тебя восемь лет, а ты мне и руки не подаёшь, — его мягкий тягучий голос скатывается в хрип. В горечь. Чуя фыркает так громко, что щуплый индонезиец, сидящий за одним столом со своим облезлым козлом, нервно дёргается. Козёл жалобно блеет и мотает брылями, сгоняя мух. — Прими мои поздравления! Ты впустую потратил драгоценные годы своей наверняка непростой жизни, — Чуя заметно психует и лезет за застрявшим в недрах рукава косяком. Как вдруг шокировано вытягивается в струну. — Сколько лет ты сказал? Дазай гоняет по стойке невесть откуда взявшуюся золотую монету, а вопрос Чуи со свистом пролетает мимо его ушей. — Я так и не смог выгнать воспоминание о рыжем мальчишке, чьего имени всё ещё не знаю, — давит с намёком. Чуя ощущает себя стоящим на эшафоте. — Тебе и не надо. — Неужели ты хочешь, чтобы я звал тебя так же, как зовут все остальные? — тихо и вкрадчиво. Чуя застывает с косяком в пальцах и с уязвлённым изломом губ. Дазай смотрит на него сверху. Проницательная паскуда. — Раз у тебя так зудит, то лови загадку: в моём имени два одинаковых иероглифа, и оба означают «внутри». Никому не позволено отбирать у него штурвал. Чуя прищуривается и почему-то не может заставить себя оторвать взгляд. — Разлетелся слух о торговом судне под британским флагом, которое занесло в наш порт. Кто-то повредил на нём штуртрос, превратив единственный плавучий корабль в бесполезную груду щепок, а вся команда оказалась убита, — вкрадчиво продолжает он, наклоняясь. — Твоих рук дело? У Дазая дёргается вверх уголок губ — фарфоровая маска трескается, но он лишь легкомысленно накручивает на палец пушистую каштановую прядь. — Пусто беспокоиться о таких мелочах! — Не смей произносить при мне это слово. — Поверь, мои руки могут делать не только плохо, а ещё и очень хорошо. — В таком случае будь добр, сделай мне хорошо: прикури. Распрямляет самокрутку, указывая ею на бутылку со свечой. Отчего-то руки дрожат так сильно, что он запросто уронит её и спалит всех заживо раньше положенного судьбой срока. Секунду Дазай пытает его, впитывает с нуля, но всё-таки обхватывает горлышко длинными пальцами и подносит огонёк. Его глаза на миг наполняются ужасом и горечью — как глубокий колодец наполняется талой водой. И, едва Чуя наклоняется ближе, Дазай рывком поворачивает его голову за подбородок, вырывая из тени сухие трещины на губах, впалые щёки, жёлтые синяки на шее, сетки взорвавшихся капилляров в глазах — россыпи горящего пороха. — Что за чертовщину ты с собой сотворил? Кабак переполнен сладковатым дурманом и смогом: можно повесить топор, а затем повеситься на нём самому. Чуя улыбается своей любимой отраве. — Да пошёл ты к чёрту. Они будто соревнуются, кто нанесёт друг другу больше смертельных ранений. Чуя подносит к губам тлеющую самокрутку, трогает кончик языком, прежде чем издевательски медленно затянуться. Вбирает внутрь до дрожащих ресниц и выдыхает дым прямо Дазаю в лицо. Наркоты так много, что его мир на секунду покачивается, а Чуя улыбается и уходит в новый затяг. — Опиум, верно? — Дазай смотрит на него сквозь пелену. — Я легко узнаю. Чуя заходится в оглушительном рваном хохоте. Дазай бледнеет, мелкие жучки расползаются в стороны, бармен косится с отвращением, но Чуя продолжает смеяться, пока ресницы стрелками не слипаются от слёз. — Конечно ты легко узнаешь опиум, ведь это ваша Великая Империя растащила его из Китая по всем островам! Сам небось не травишь свою чистую кровушку? Или завтракаешь порошком из чистого серебра? Чуя зло сплёвывает на каменный пол сгусток ярости. На языке Дазая нет ни единого слова. Являть свою боль на свет, а затем ненавидеть себя за это — другая пагубная привычка. Чуя затягивает на шее узкую шёлковую ленту, чтобы усмирить рвущегося с цепей зверя, пока с сигареты в его дрожащих пальцах слетают крошечные огненные мотыльки. Падает и тает пепел. Он устал, накалён до предела, заталкивает свою злобу обратно в глотку — тычет раскалённой кочергой в морду зверю, который даровал ему жизнь в руинах надежд, в яме обиды и несправедливости. Зверю, который просыпается и разевает клыкастую пасть, стоит Чуе сомкнуть веки. Ярость, боль и отчаяние в истрёпанной человеческой оболочке. — Не спрашивай, почему я ненавижу себя и своё существование, — хрипит Чуя, упираясь лбом в сложенные крест-накрест руки. — Не смей спрашивать, почему я с таким упорством травлю себя и пытаюсь забыться. Проглатывает «не зли меня, иначе я убью тебя, а затем опомнюсь и сойду с ума от горя». И аристократ молчит, пока Чуя докуривает, вдыхая слишком глубоко и выдыхая слишком редко. Наверняка его язык впитал этот сладковатый запах смерти. Ох, Дазай, наивный самоуверенный гордец: пытаться спасти единственного важного человека, который не хочет спасения. Кукующий бармен внимательно пасёт их разговор с самого начала, и Чуя понимает, что лучше скрыться от лишних ушей — от греха. Привлекает внимание щелчком пальцев, а затем указывает наверх. — Достопочтенному господину в белом фраке уже предоставили его люкс с видом на море? Лейка хмыкает, перекидывая через голое плечо грязную тряпицу, и скрещивает руки на груди. — Я не буду селить у себя англоговорящую крысу. Ни за какие златые россыпи. Чуя холодно улыбается. — У себя и не будешь. Он переночует в моей конуре. И заплатит тоже мне. Бросает бездумно, осознаёт поздно — натыкается на гадкую ухмылку, мол, «на верхнем этаже постоянно громкие стоны и скрипы, какая из коек — твоя?». Однажды к нему подрулил какой-то залётный матрос с Малайзии, спросил расценки и моментально отправился в дальнее плавание с переломанными руками. Чуя в ответ лишь грязно шутит, ибо срать ему на оскорбления и мнение отбросов — прошлое, которое он зарыл на самом глубоком дне, нашло его и повесило на шею колокольчик. Лжец, шлюха, чудовище, демон — наряды на каждый день недели. Порой он напяливал всё разом, и лицезреть это в зеркале было тошнотворно. Он отравлял чужие жизни, его переубеждали, но он понимал: однажды всем надоест напарываться на его рога. Всем осточертеет его упрямство, и он останется за бортом, — то, чего всегда добивался, но никогда не хотел. Задавался вопросом, кто же его проклял. А потом смотрел в зеркало. Он хотел бы обнулить себя, чтобы ни прошлого, ни имени, ни места рождения — чистый лист без надписи «прокажённый». Как иронично, что из всех людей в кабаке, каждого из которых он знает поимённо, наименьшее отвращение вызывает франт в белоснежном костюме. В тумане всё становится таким безликим. Чуя встаёт с шаткого стула, размазывая окурок прямо по стойке, и идёт к винтовой лестнице молча, потому что Дазаю указки не надо, он расслабленно убирает руки в карманы и следует за ним — абсурдно правильно и шаг за шагом ближе к разделённой на двоих погибели. — Ты хромаешь, я заметил. Комнатушка со сводчатым потолком наотмашь бьёт пустотой, и Дазай сразу опирается спиной на хлипкую дверь, блокируя единственный путь к спасению. Чуя хлопает себя по бедру и выглядит неприлично весёлым, только глаза настолько злые, что цвет переливается через край. — Куда ж ты пялился, раз заметил это? — На нож за поясом твоих брюк. — Не мог ты его увидеть, мой пиджак длиной ниже колен. — Я мысленно раздевал тебя. — Если горишь желанием обсудить скрытое под одеждой, то почему твои шея и руки забинтованы? — Уговорил, закрыли тему. Чуя громко цокает языком, снимает шляпу и сразу ощущает чужой взгляд на своих сильно отросших волосах. Глубоко зарывается в них пальцами, чтобы терпение Дазая начало с треском идти по швам. Волосы по-прежнему рыжие, глаза по-прежнему мёртвые. — Итак, сколько лет ты меня искал? — Восемь. И горечь в голосе — всё та же. — На дворе тысяча восемьсот пятнадцатый? Сколько же воды утекло! — Чуя рассыпается в хрустальной улыбке, прячет скорбь за солёными ресницами. — Целое море, — Дазай наклоняет голову. — Не мог представить, что в итоге окажусь здесь: на затерянном вулканическом острове, в пропахшей мышами и плесенью каморке под крышей портовой обрыгаловки. Воздух – пар из адских котлов. Чуя медленно стягивает пиджак с плеч, кидает его на жёсткую тростниковую тахту. Помимо неё и косого стула в комнате только плесень на стенах, кувшин и пустая оконная рама. Обводит руками царящее великолепие. — Доволен? — в воздухе кружит рой гигантских пепельных мух, Чуе кажется, что он сам покрывается сажей. — Дазай. Катает его имя на языке вместе с крупицами опиума, перетирает в скрежете зубов — умоляет якоря не срываться с цепей, едва удерживает в берегах зверя, который сходит с ума, потому что охотник застал врасплох. Проламывает изнутри, разрывает в клочья, швыряет в эпицентр шторма из чувств — необъяснимых, но чудовищно сильных. Он редко ловит передозы, но сегодня, видимо, знаменательный день. Дазай — сраный уроборос, ёрмунганд, левиафан, любая другая мифическая хладнокровная дрянь, которая сковывает собой весь мир, заключает в кольцо, из которого невозможно вырваться. Стоит допустить крошечную надежду, что убежал, скрылся навсегда — натыкаешься на острые жемчужные клыки. Пасть свою разевает. Цедит: — Нет. Чуя с маниакальной улыбкой щурит глаза, часто моргает, сгоняя набегающую пелену дурмана, что расшатывает стены. Роль ошалевшего сердцебиения играет жажда с хрустом проломить узкую грудину под накрахмаленной рубашкой, пальцами выдрать все керамические зубы, оторвать куски горячей упругой плоти, чтобы на щёки полетели брызги крови, — дикое, ревущее, восстающее с илистого дна, как сам Дьявол, чтобы поселиться в паутине между рёбер. Загвоздка в том, что превратиться в багровое месиво заслуживает не Дазай. Чуя злится на него, потому что ненавидит себя. Животное. — Какого чёрта ты вообще здесь забыл? — выпаливает он, коротко и сильно сжимая переносицу. Жалеет, что с языка соскочил такой тупорылый вопрос, ибо мысли читает по глазам и клянётся, если Дазай действительно ляпнет «тебя», то он вмажет ему коленом в солнышко, а затем широкими шагами поднимется по склону горы на тысячи футов прямо к жерлу, прыгнет в пузырящуюся шапку магмы, чтобы утонуть и не бултыхаться, а тот берёт и действительно отвечает: — Тебя. И Чуе резко приходится пересмотреть свои приоритеты. Теперь он хочет сбросить в кисельное жерло отнюдь не себя. — Пафос нигде не жмёт? Если страх выпустить наружу истинные чувства — отрава, то они оба обречены. Дазай молчит, пока желание заорать не исчезает, — гортань напрягается под слоем бинтов. Подступает к Чуе на шаг, как рыбак с гарпуном подступает к издыхающей на берегу акуле, а тот обращается в каменное изваяние, забывая дышать. Разница в росте ощутимая, вызывает зуд агрессии на корне языка, когда Чуя почти утыкается носом в то место, где под одеждой сходятся ключицы. Касается ладонями, собирает складками ткань сюртука, давит сильнее, лишь бы тепло прожгло перчатки, цепляется за плечи — попытка убедиться, что Дазай настоящий. — Это же ещё додуматься надо... — голос раскалывается хрупкими самоцветами. — Восемь лет по морям скитаться, чтобы безвыходно загнать себя на остров, где извергается вулкан... Ты что, чёрт дери, самоубийца? Закат, который его заберёт, горит погребальным костром. Дазай ловит его за подбородок, потому что у Чуи голова безвольно запрокидывается — дурная, лёгкая и тяжёлая одномоментно — и пугающе свободная улыбка тянет уголки губ вверх. Вот он я: оголяй клыки, угощайся, пей до морского дна. Ему больше не страшно. — Самоубийца, — повторяет Дазай беспомощным эхом, — который лишь хочет попросить у тебя прощения. Словно откат на восемь — похорони уже эту землю, Господи — лет назад. За эти годы ни черта ещё не зажило. Раны по-прежнему кровоточат. — Прощения? — жгучий прищур из-под ресниц, вздёрнутый подбородок, хищное рвение ударить кулаком в острый кадык. — Допустил мысль, что одного твоего аристократского раскаяния хватит? Вдох отзывается колючей резью, будто у него в спине огромная дыра, через которую затекает холод. Чуя держится за Дазая, ведь мираж на миг отпусти — он исчезнет. В бредовых снах мечты становятся безответной явью. — Не хватит, но я... — обрывается хрипом. Чуя вдруг перебивает: — Не могу позволить тебе погибнуть. Читать такие громкие мысли сквозь мутные зрачки, случайно договаривать друг за друга. — Почему? — тихо спрашивает Дазай. Звон в ушах. Цвета золота. Дрожит ресницами, как огоньки свечей на сквозняке. Чуя качает головой и закрывает глаза. Кошмары каждую беспробудную ночь, все восемь лет, а в них — ты. Пальцы мертвеца, пучина в глазах, горячий вес на бёдрах, вьющиеся волосы, губы вплотную и язык, язык, язык. Ты — единственный за всю проклятую жизнь, кто помог, но насыпал в свежую рану соль и зашил криво разносортными нитками, кто заклеймил кости и заразил кровь, полумёртвая тайна с аурой Дьявола, а каждое слово из прошлого звенело в ушах, потому и забыть невозможно, полярной звездой в штиль без компаса — ты, ты, ты, ты, ты. Дым накручивался на пальцы, обвивал запястья и оседал шрамами, вспарывал кожу холодным течением, чтобы нечем дышать, нечем. В горячке и сладком бреду посреди отравленного порохом моря, на острове, что вот-вот сгинет в огне, ты забрал у смерти право убить меня, а потом явился перед её лицом, чтобы марать об меня свои белые рукава и задавать глупейший в мире вопрос. Почему? Почему, Дазай? В воздухе тает пепел. — Потому что я думал, что ты уже мёртв, — Дазай молчит, пока сознание Чуи слетает с оси, а растревоженное море шумит под кончиками пальцев. — Чокнутый самодовольный аристократ на последнем издыхании. Тебе по сроку было отмерено несколько дней, а ты умудрился вонзиться мне в память, шрамами в кожу, кошмарами на долгие годы. Восставал в моих воспоминаниях снова и снова, и вот, я смотрю в твои отвратительно живые глаза. Свихнулся, я с ума сошёл. Если всё это — бред моего умирающего сознания, то почему тогда так больно? Ответь ты мне: почему? Дрожащие губы, расплескавшийся по волосам огонь, чистое отчаяние в глазах. Обвинение в разрушенных надеждах. Они ласкали его изнутри. Чуя помнит, как в предрассветный час подпирал хлипкую дверь стулом, сползал на пол в расколотую пучину отчаяния и рыдал наедине с собой, потому что забвение не приходило, а его стремление вытравить из себя безликого демона были так же тщетны, как попытки овец усыпить вулкан жалобным блеянием. Он не справляется, не понимает, не знает, что делать. И никто не может найти для него ответ. Пол под ногами извивается волнами, жёсткая тахта рассыпается на тысячи мелких заноз, Чуя падает на них спиной, и локти утопают в мягкой вате, слабость заполняет вены, сгустками ударяя в мозг. Встряхивает головой, и рыжие волосы длинными прядями рассыпаются по тахте, пока Дазай отрывисто расстёгивает рубашку, обнажая своё преступление. Цепляет ногтями бинты, нависает над Чуей так близко, что острый уголок воротника можно поймать губами, по которым стекает сладкий туман, каплями горячего вишнёвого — на кончики пальцев. Сердце пробивает колокольным звоном грудную клетку, и темнота под веками распускается красочными цветами: тугие бутоны съёживаются и раскрываются, как каждая точка реальности увеличивается и уменьшается синхронно биению его сердца. Такое податливое и большое, облаком забивает гортань, стоит комом — спазм, спазм, спазм, но вместо перламутровой крови с языка льётся морская вода с привкусом пепла, а чужой язык, горячий и напористый, проникает глубоко в его рот, чтобы выпить до дна. Пальцы путаются в волосах, тянут, а чистосердечное признание дребезжит, как струна: — Я тоже не могу позволить тебе погибнуть. Я тебя спасу. Слова Дазая сплетаются со словами Чуи, налипшими на приоткрытые губы. — Покажи мне, где я тебя об этом просил? Упрямые демоны снова и снова разбивают рогатые лбы о скалы. Тени от тысячи трепещущих прозрачных крылышек заполняют стены, Чуя моргает всего несколько раз — закат потух, уступив место тьме. Она медленно скользит под края одежды, её прикосновения заставляют тело выгибаться и дрожать. — Здесь, здесь, здесь, — холодные пальцы Дазая касаются впалого живота, груди, проникают в своды рёбер и тугие впадины ключиц. — Везде. В самой глубине. Ты — одна сплошная мольба о помощи. С одеждой он не церемонится: стягивает с Чуи жилет, задирает рубашку почти до горла, хлёстко срывает ленту с шеи и обхватывает заострённые скулы. Утыкается лбом в лоб, задевая щёку кончиком носа, а Чуя теряется, захлёбывается в водовороте этой болезненной нежности. Горячие шлейфы проходят вдоль по телу — ниже и ниже, обжигают бёдра, воздух стекает по обнажённой коже дорожками слюны и колючими укусами. Чуя вновь врезается в острые плечи ладонями, скребёт по второй марлевой коже — сухой и колючей. Прогибается в спине так, что планеты выстраиваются в идеальный парад на потолке: плотнее и ближе уже невозможно — полетят искры. Влажная ладонь накрывает его глаза, погружает в полную тьму, а в ухо скользит голос из ночных кошмаров. Из горла вырывается громкий стон, который непривычная тишина встречает ликованием. Чуя слышит шорох кожаного ремня и звон тяжёлой пряжки: Дазай вытаскивает нож у него из-за пояса. — Ты — клокочущая жажда, чтобы другим было так же больно, как больно тебе. Так же страшно. Так же безысходно, — ласковый шёпот в искусанные губы. — Несправедливость разрывает тебя на части, воплем: почему ты заслужил боль, а другие – нет? Ненависть и желание отомстить. Возьми. Дазай сжимает его запястье и вкладывает в раскрытую ладонь нож. А затем раскрывает свою. Узкую, чистую. — Сделай мне так же больно, как было тебе. Отомсти мне, давай же! Перчатки, под которыми спрятаны глубокие шрамы на запястьях, рубец от осколка кувшина поперёк ладони — рукотворная справедливость. Острие подрагивает. Чуя закрывает глаза, чтобы перестало сверкать, трепыхаться, мелькать и вспыхивать, на ощупь находит перебинтованное запястье, гладит большим пальцем ладонь. Тонкое лезвие входит глубоко, Дазай шипит сквозь зубы, а тёмная черта рассекает его ладонь точь-в-точь по линии жизни. Под веками всплывает комок ткани — и из брызг крови расцветает британский флаг. Не открывая глаза, Чуя наклоняется и проводит кончиком языка по окровавленной ладони. Кровь заливает край белого рукава, складки марли, пачкает кончики волос, впитывается в рыжину. Металл смешивается с тлеющими обрывками тысячелетий, и Чуя сходит с ума в наркотическом забвении, слизывает горячую кровь с пореза, с ребра ладони, ловит капли, стекающие на кончики пальцев. И Дазай теряет контроль. Тянет Чую за волосы, вынуждая с громким стоном запрокинуть голову, и толкает окровавленные пальцы в горячий тесный рот. Они двигаются глубоко, прижимая язык, Чуя обсасывает их, давится собственной слюной и чужой кровью, не может сомкнуть зубы, и вместо рваных выдохов — жалобные протяжные стоны. «Он переночует в моей комнате. И заплатит тоже мне», — слабым эхом. Порой ирония ранит сильнее, чем собственная смерть. Гору тошнит очередным облаком пепла. Чудовищный гул долетает до них спустя три секунды после взрыва — бьёт по Дазаю отрезвляющей пощёчиной. Он отдёргивает раненую руку, сжимая кулак, и выжигает на сетчатке, как по губе Чуи стекает капля крови. Они — стороны одной монеты. Стёртые аверс и реверс. Темнота содрогается, порубленная на ленты истёкшего времени. Дазай притягивает шарнирного Чую в объятия, ближе, плотнее, прячет от остального мира сорванным шёпотом: — Прости меня, — обнимает так крепко, как способен только раскаивающийся Дьявол. — Я вытащу тебя отсюда. Чуя утыкается ему в шею, задевает губами влажную кожу под скулой. — Прощаю. Ты ведь всего лишь мой опиумный бред. Демоны смыкают веки, прячут клыкастые морды в тень на глубину миллиона лье, где их не потревожат бирюзовые блики с поверхности, и пеплом не припорошит кости — Чуя улыбается, потому что в забвении ещё никогда не было так хорошо.
339 Нравится 68 Отзывы 139 В сборник
Отзывы (2)