Апрель вулканической зимы

NC-17
Завершён
339
4
FruitPie.chu соавтор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
134 страницы, 40 569 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
339 Нравится 68 Отзывы 139 В сборник

4 — arahabaki

Настройки
Примечания:

9 апреля, 1815 год; о. Сумбава; море Флорес.

Рассвета больше нет. Небо просто меняет цвет с чёрного на мертвенно-серый, рассыпается на тысячи тлеющих обрывков. Подобно вяло жужжащему насекомому под одеждой слабо трепыхается надежда, что каждый тикающий миг — сон. Само по себе настоящее — лишь скальпельный разрез между прошлым и будущим, линия дыма на сильном ветру, выгоревшие с пергамента чернила. Эффект полудохлой стрекозы с пепельной плёнкой на узорчатых крылышках. Чуя прихлопывает насекомое ладонью и открывает глаза. Проваливается в небесную серость, порубленную на косые квадраты пустой деревянной рамой. Тело словно оторвано от туманного сознания, но рука слушается, волочится вверх и замирает перед глазами. Тонкие пальцы дрожат, Чуя медленно сжимает и разжимает кулак, морщась от сухого скрипа перчаток — и как ещё не вросли в кожу? Отворачивается от пепельного и смертоносного, и вереница отрывков ночного бреда проносится перед ресницами, чтобы мгновенно разбиться о настоящее, живое, безмятежно дрыхнущее перед носом. Это уже кощунство какое-то. Чуя тычется коленками в чужое бедро, распрямляет плечи и понимает, что они накрыты белым сюртуком. На краю перекрутившегося рукава — подсохшее пятно крови. Под ключицей темнеет взрыв капилляров, на груди белёсыми звёздами сияют рубцы старых шрамов. Тугие впадины живота уходят под край штанов, острая тазобедренная косточка натягивает уродливую после сингапурского ожога лоскутную кожу. Там, где касались его губы. Чуя за секунду проходит все стадии принятия горя. Стыд накрывает горячей волной, толкает по-идиотски хлопнуть по щекам, стереть с тела шлейфы прикосновений, но почему-то привычного отвращения нет. Не тянет блевать, если без прикрас. Он не знает, сколько уже прожил на грешной земле, потому что на островах календари не в ходу, но по ощущениям — лет девятьсот, и лишь на девятьсот первом году он осознал, что отвращение и смущение в глоссарии чувств стоят на разных страницах. Чуя вбирает под рёбра новый день долгим тяжёлым вдохом. — Так это всё-таки был не бред? Дазай мигом прекращает притворяться спящим, хотя сонный голос имитирует умело, словно не пялился с идиотским блеском в глазах пару мгновений назад. — А ты в происходящее веришь? — Нет. — Значит, бред. — Давненько мне так глубоко не вкатывало. — Я польщён. — Подавись акцентом своим слащавым. Чуя цыкает и облизывает пересохшие губы, елозит под складками ткани. Жмурится от прикосновения к щеке — большим пальцем Дазай стирает с неё кровавые разводы. Так трудно себя сдержать. Ему не под силу. Чистые волосы, рыжину которых во тьме он наматывал на кулак, а при свете — гладил с трепетом. Беззащитное лицо: тонкий излом бровей, длинные грифели ресниц, отчаяние в напряжённых скулах, тонкий нос, губы — свежий порез. Открытая шея: тронуть языком, сжать до хрипов, взорвать капилляры клыками. Хрупкость, которую хочется трепетно спасти, но в тот же миг — разбить и втоптать в зловонную грязь. — Твой неотрывный взгляд начинает меня пугать. Жуть, — тихо говорит Чуя, и вдыхает так осторожно, словно слышит чужие мысли. Дазай взгляд не отводит. Задумчиво мычит и вдруг: — Когда мне было лет семь, в окрестностях Бирмингема развернули выставку — картинная галерея под хмурым небом. Я посетил её лишь раз, но тогда же и влюбился. Взгляд на одно из полотен — мой мир кувырком полетел к чертям. Та картина была идеалом, верхом красоты, она захватила моё ломкое воображение, приходила ко мне во снах, чтобы стать их декорацией или осязаемым чудом. Сколько бы не проходило лет, она до мельчайшей детали восставала в моей памяти, — Дазай откидывает назад голову, щурится, словно обрамляет гнилой потолок в позолоченную раму. — Но сейчас я смотрю на тебя и понимаю, что та картина — жалкая грязь. Чуя скептично выгибает брови. — Что за соплежуйство в твоей голове? — Грубо. — Что, ты действительно родился в Англии? — С серебряной ложечкой во рту. — Вышел из своего пижонского поместья, поскользнулся на крылечке, а очнулся уже на острове Гонконг? Дазай машет рукой, как пышногрудая дама — веером, разгоняя искры собственного неподражаемого великолепия, и Чуя замечает, что его ладонь небрежно перевязана обрывком бинта. Снова стыд прошибает всё тело импульсом — локоть дёргается и смачно врезается аристократу под рёбра. Тот вмиг роняет из рук воображаемую корону и складывается в три погибели — зато длиннющие ноги с тахты перестают свешиваться. — Какое злое зло я тебе сделал? — А чего ты тут телеса свои разложил? Чуя фыркает и натягивает на плечи сползший сюртук, беспокойно теребит пуговицы за лацканом. Во рту отвратительно вяжет вкус металла и горчит сажа. — В углу кувшин с пресной водой стоит, подай. — Эксплуатируешь меня в моих же дорогих апартаментах? Взгляд из-под ресниц «я-несчастный-и-невинный-пожалей-меня» — жаль, что с бессердечным пиратом такое не работает. — Напоминаю: на моём языке вкус твоей крови, так что не выкобенивайся. С ворчанием, но Дазай встаёт, натягивает рубашку, тщетно разглаживает ладонью поломанные стрелки на брюках, берёт кувшин и заглядывает внутрь. — Тут пепел плавает. Чуя виновато кривится. Забыл, что постоянно бросал туда окурки. — Чёрт с ним тогда. Нельзя терять ни секунды — они цепляются за порывы ветра и ускользают в печальное небо, отнимая в будущем чьи-то безымянные жизни. Чуя знает об этом, но закрывает глаза и теряет, теряет, теряет. Равнодушно ступая в новый день, знаешь ли ты, в каком отчаянии встретишь его конец? Садится, отчего сюртук с шорохом соскальзывает с плеч. Дазай смотрит на него с неприкрытым бесстыдством, Чую же неприкрыто коробит. — Не пялься. Мне хвастаться нечем. — Готов поспорить, — хохлится, едва ли не присвистывая. — Имей совесть! — рявкает Чуя, с феноменальной скоростью надевая рубашку. — Это нечестно, ты всё ещё в бинтах! Я ведь не начинаю с тебя их срывать. — Жаль, это было бы чертовски сексуально. Чуя вдыхает так гневно, что в носу начинает свербеть. Искалеченная оболочка: рубцы на спине, хранящие эхо хлёстких ударов корабельной цепи, косой шрам на шее — свистнувшая пуля голландского солдата, след от ожога на бедре, грубая черта поперёк ладони, размазанные по запястьям шрамы — те невидимые нити, накрепко привязавшие его к Дазаю, который с нежностью и без капли отвращения запоминает эту его оболочку. Так бредово и глупо, но почему-то не хочется прятаться в тени, хочется взорвать небо криком «каждый след — эпитафия моих страданий, доказательство, что я боролся и выжил!», а затем сорванным шёпотом в дрожащие пальцы «только я не просил этого». Упирается лбом в согнутое запястье и хмурит рыжие брови, наблюдая, как кожаный ремень скользит в шлёвки брюк на пижонских узких бёдрах. Прищуривается. — Любой, кто был уличён в связях с лицами, уличёнными в пиратстве, подлежит смертной казни через повешение, — Чуя кошмарно хрустит шеей, выпрямляет печальную линию плеч. — Если случившееся можно назвать связью, то ты обречён на казнь. Вместе со мной. Дазай даже не обращает на него взгляд, просто задорно щёлкает пальцами. — Я вовсе не против. Глаза с него закатывать и закатывать. — Доставило удовольствие? Теперь Дазай смешно теряется на секунду. — Что именно? — Искать меня, — Чуя набрасывает на плечи жилет. — Один из моих талантов — исчезать бесследно, с этим островом я продумал всё до мелочей. Но ты нашёл. Это меня бесит. — Признаюсь честно, — Дазай поправляет бинт на порезанной ладони, с интересом заглядывает под него. — Найти тебя было примерно так же сложно, как найти элитный белый ром в китайской рыгальне, где разливали только самогон на сычуаньском перце. Хотелось разреветься до кровавых соплей и сдаться, в общем. Но! — с самодовольным видом поднимает палец вверх. — Пусть мне пришлось добывать крупицы информации в объятиях распутных девиц, дрейфовать из порта в порт, влезать в чужие разговоры при словах «мелкий», «агрессивный», «мальчишка», «в шляпе» с вопросом «а он рыжий?», снова и снова получать отрицательный ответ, горько вздыхать от обиды и продолжать искать... Мне не жаль. Чуя роняет голову и вздыхает так, словно все девятьсот лет жизни провёл в загоне с самодовольными ослами. А ещё Дазай питает очевидную слабость к его волосам. — Ты такой же чокнутый избалованный щегол, что и восемь лет назад. — Даже спорить не буду. — Ума только поднабрался. Подбирает с тахты нож, возвращает за пояс, ловко крутанув в ладони. — Почему короткий клинок? — нахмуренность и эфемерное жжение в свежей ране на ладони. — Хоть бы длинная шпага... — Во-первых, у меня нет комплекса по поводу размеров. А, во-вторых, нет нужды в оружии, когда способен убить голыми руками, — Чуя вытягивает к слепому окну руку в перчатке. — Ну, фигурально. Шума волн не слышно за предсмертными хрипами вулкана. И ещё за кое-каким протяжным звуком. — Мой желудок сейчас в трубочку свернётся, — он прижимает к животу ладонь и тщетно пытается вспомнить, когда ел последний раз. — Надевай уже шмотки, которые кровью не обляпал, и отряхивай пудру с парика. Пора уходить. — Куда? — Ой, тебе ли не всё равно, куда идти со мной? — фыркает, запуская пальцы обеих рук в густые волосы, чтобы повязать на шею ленту. Осознают они одновременно: Чуя застывает, а Дазай распрямляет плечи, отчего края расстёгнутой рубашки расходятся в стороны. — Всё равно, — кивает. Медленно продевает пуговицы в петельки, движется вниз. — Хоть на край острова. Чуя закатывает глаза. Кряхтит, подбирая свои сапоги с разных углов комнатушки, резко надевает, хотя очень хочется швырнуть один из них в самодовольную харю. Бесит. — На рынок, куда-куда. Пожрать надо. Опирается спиной о дверь, пока Дазай кивает энергичнее и затягивает галстук, про себя сетуя на отсутствие зеркала, перед которым бы покрутиться, пригладить складки, взмахнуть веером. Чуя следит за движениями его пальцев, задевает взглядом перевязанную ладонь и снова проваливается в замаскированную ветками ловушку. Падает прямо на острые колья. Быстрые движения окровавленных пальцев, глубоко скользящих на корень языка. Бордовый блеск на тонком лезвии. «Прости меня» в непроницаемой темноте. Явно пора завязать с курением опиума. Так его ещё не крыло. — Долго ты копошиться будешь, бестолочь? — взрывается Чуя, потому что вшивый аристократ обнаглел, время не резиновое, мало ли, что он ещё вообразить успеет? — Так ты дверь открой. Спокойный голос прямо над ухом. Чуя падает из облаков на грешную землю и вскидывает голову, приоткрыв рот. — Меня приятно будоражит, когда на меня смотрят с открытым ртом. Особенно снизу. Чуя в срочном порядке умирает. Срывает дверь с петель, пинком выпроваживает дылду с британским акцентом в коридор, уже было вылетает следом, но замирает на пороге. Выдыхает. У боли есть тишина. Непроницаемая тишина, налипшая паутиной на стены родной сердцу каморки, на которую оглядываешься в последний раз. Чуя проклинал и благодарил это место, мечтал покинуть его и запирался с мольбой о вечном одиночестве, бесконечную вереницу ночей встречался с кошмарами, спасался от них в алкоголе, доводил тело до хруста в попытках забыть, а в итоге встретил своё прошлое, позволил ему наполнить себя до изнанки — и оно легко сорвало с него оковы. Остров, по которому силуэтами, следами, скорченными окурками, засечками на задней ножке стула рассыпан шмат его жизни. Мнимое спасение. Долгожданное забвение. Его погибель. Пятна крови на измызганной тахте, тонкий блеск заколки для галстука — их единое. Легко ведь: просто перешагни порог. Чуя жмурится до солёного прилива под веками, резким вдохом вцепляется в дверной косяк: не будь перчаток — вогнал бы во все пальцы заноз. Захлопывает дверь, взмахом накидывает пиджак на плечи, шагает к лестнице так, что из досок вылетает пыль, а крысы с писком прячутся по углам. Под подошвой хрустит битое стекло. Лбами в стойку вялыми куклами спят слабаки, а бармен мусолит тряпкой сколотую посуду, хмуро глядя на разломанный тяжёлый стол — странно, слишком сильная разруха для обычного пьяного дебоша. Ночью явно что-то произошло. Дазай беззаботно пинает один из обломков, будто не рискует в любой момент схлопотать в глотку «розочку» из бара. На гулкие шаги оглядываются почти все, обмазывают от шляпы до сапог липким и гнилым. Чуя смотрит прямо в глаза одному из пиратов, пока тот трусливо не отводит взгляд, очерчивая губами оскорбление. Не замечает, как на забинтованной шее Дазая от ярости колотится жила. Чуя идёт так, что половицы под его ногами должны расходиться веером. Не замедляясь, бросает «шагай», но Дазай цепляет его под локоть. — Погоди. Подбрасывает в ладони монету, снова взявшуюся из ниоткуда, и идёт прямиком к барной стойке. За его спиной тянется шлейф неприязни и страха. Противоположный полюс, но боль знакомо зудит под кожей. — Плата! — с лучезарной улыбкой бьёт ладонью по стойке, оставляя перед носом бармена золотую гинею. — За ночь в моих роскошных апартаментах с видом на море. Всего доброго! От злобы и бессилия на лысине бармена выступает испарина, а Дазай уже бодро скачет к выходу, размахивая испачканным сюртуком. Чуя теряется в ворохе мыслей: разумом не объяснить тепло в солнечном сплетении, не объяснить, почему от присутствия этого человека рядом и внутри не тянет блевать, почему так панически страшно упустить его из поля зрения, оступиться, отстать и остаться позади — на пыльных осколках и обломках столов. Делает шаг за порог, вправляя дверь локтём, и надвигает шляпу — чтобы со спины не было видно, как он улыбается.

тысячелетия рассыпаются лавовыми хрипами, пеплом горчит горизонт, и новая жизнь расцветает на старой могиле.

Рынок похож на мозаику, рассыпанную по волнам. Цветной, душный, захватывающий в опьяняющий водоворот — кружит голову так, что не вырваться. Сотни прилавков под клочьями парусины, стихийно раскинувшиеся по зелёным холмам — рукотворное море, сплетающееся на брудершафт с волнами отлива у подножия пробудившейся катастрофы. На косых столах торговцы с хрустом раскрывают раковины мидий, ловят ускользающих мурен, утирают с загорелых плеч пот, перебирают крупы, толкут палитры специй и распыляют их аурой над кипящими казанами, сливают густое масло прямо под ноги — в ржавую пыль, а мясо рубят тем же мачете, которым секунду назад кромсали спелые фрукты, обливая грязные пальцы сладким соком. Обменивают жалобно блеющих козлов на древесину, отбивают осьминогов прямо об землю, гонят взашей барыг, норовящих толкнуть из-под локтя волшебную траву, от которой или накроет волной ленивого блаженства, или ошпарит дикой энергией, или отравит на месте — как повезёт. Живая картина имеет звук: разные языки во всей красе ругани, скрип дерева и перьев, далёкий шёпот изорванных парусов, шорох пальмовых листьев, дрожание струн, низкий гул из-под ног. Имеет вкус — пряный и сладкий, имеет запах — кофейных зёрен, помоев и плесневелых от соли монет. Имеет цвет — от стального моря до знойной рыжины, маячащей перед глазами. Чуя плывёт по волнам родного ему хаоса, становится его частью, сливается с каждым трепещущим парусом. Хаос щадит его, обнимает высокочастотными импульсами и позволяет хлестать из горла слой за слоем горячую жизнь. Шторм в море, которое стало для него родной клеткой, необходимой до скребущей боли. Торговля идёт бодро, будто люди не в отчаянии из-за низкого ртутного неба, которое всегда было ясным. Чуя мечется, смотрит на прилавки и не видит, не чувствует ног, а Дазай незаметно склоняется к нему, касаясь плеча подбородком, и шёпотом делит на двоих страшную тайну: — У тебя слёзы на глазах. Чуя рывком оборачивается, и Дазай тонет в расплескавшемся аметистовом море. Собственные эмоции застают врасплох, Чуя зло вытирает глаза и корит за свою слабость весь мир. — Я тебе их тоже сейчас обеспечу. Вырывает из рук аристократа сюртук, заляпанный кровью, и швыряет в удачно воняющую рядом помойную яму. — Вопиющая жестокость! — воет Дазай, глядя, как помои поглощают дорогую одежду, и уже собирается упасть на колени, чтобы скрести по свежей могильной земле и умываться слезами, но внезапно передумывает пачкать брюки, чтобы ещё и их не лишиться. — Мне так больно... Чуя цыкает в сторону. — Мир жесток. Без шуток: ты же не собирался щеголять в окровавленной одежде? — Зато все бы сразу понимали, какой я опасный, — картинно шмыгает носом и тут же чихает из-за залетевшего пепла. Бросает как пустяк: — Да и в прошлом моя одежда частенько была в крови. Ляпнул и почесал на полной скорости длинных ног к ближайшему прилавку. Чуя вспоминает о бинтах — почему-то их сухость на коже. Нагоняет Дазая и цепляется к словам: — В прошлом? А когда прекратилось? Дазай поднимает ладонь в затыкающем жесте. — Обожди с вопросами, я трапезничать желаю. — Почему на тебе бинты? — Чуя подныривает ему под руку. — Мне этот сочный фрукт, будьте любезны, — Дазай лучезарит поверх его головы мальчишке-торговцу. Тот от вида богатого господина мигом робеет, бодро хватает спелое манго, стирает с кожуры пепел и режет, раскрывая мякоть веером. Делит на две части. Дазай цену не слушает, бросает на прилавок гинею и отворачивается от ошарашенного прибылью шкета. Вгрызается волчьими зубами в сочную мякоть, протягивает Чуе половину. Тот берёт, сжимает в ладони и смотрит сквозь. — Что смущает? Они оба прячут жуткую истину под одеждой — так ненадёжно, так отчаянно, так краткосрочно. — Ты чрезмерно щедр. Не вдыхай это! — Чуя за шкирку отдёргивает любопытного аристократа от горки специи, после которой впору носоглотку вырвать. Дазай втягивает нижнюю губу, собирая сладкий сок. Капли стекают по его длинным пальцам. Чуя хочет взять их в рот. Слизать вкусы манго, пепла и золотых монет. Да чтоб он захлебнулся. — За собственную жизнь приходится дорого платить. Очередные пустяковые слова, от которых становится не по себе. — Чьё богатство ты разбазариваешь? — Своё. Наследство после смерти родителей. Помимо денег у меня есть небольшой дом, — Дазай хмурит брови, — где-то в Англии. — Где-то... — с досадой хрипит Чуя. — Если бы у меня был дом, я бы наизусть знал, где он находится. Неосознанно вертит по ладони кусок манго, пока капли сока стекают по перчатке, чертя липкие линии. Не замечает вспышку в тёмных глазах Дазая — искра неотвратимого сумасбродства. — А как же тот громадный особняк... Чуя запинается, не в силах вымолвить «где я месяц провалялся без сознания, затем ты отравил меня отвращением, приковал к себе непонятной нервущейся нитью, и мы по дурости потеряли друг друга на восемь лет», кусает кончик языка, нелепо закругляет: — ...на Гонконге? Дазай роняет голову набок так, словно ему перебили шею. Улыбается жутко. — Сгорел. А я, неприкаянный и скорбящий, воспользовался громким именем, чтобы на лучших кораблях британской армии совершить путешествие по захватываемым Империей землям. — Захватываемым Империей, — Чуя вытягивает губы в трубочку и передразнивает гнусавым голосом. — Только таким аристократичным лбам свойственно кичиться своей мнимой властью. Напарывается на острый прищур, тёмный взгляд, выскобленный от эмоций. Как опустошённый до кожуры фрукт. — Только таким трусливым пиратам свойственно с поджатыми хвостами убегать от пушечных залпов. Неожиданно подло и больно. Как засадить в ладонь глубокую занозу о штурвал собственного корабля. Чуя впивается зубами в манго, глотая влажную мякоть и собственную злобу, потому что опровергать правду смысла нет. Слабак, что не может перевернуть мир, лишь падает перед ним на колени. — Ясно, как ты добрался сюда, — бормочет он. — Британцы захватили весь архипелаг вплоть до этого острова. Из-за трясучки голландцев земля дрожит сильнее, чем из-за вулкана. Дазай согласно выгибает губы. — Харизма и смелость, которые цветут в моём сердце... — Пригнись, — Чуя поднимает брови, глядя ему за спину, и чуть отходит вбок. — А? Дазай либо глупый, либо глухой, и за свою ошибку он моментально получает кармическое наказание в виде прилетевшего в голову лангуста. Несчастное ракообразное шуршит во все стороны многочисленными ногами, пытаясь спрятаться от тесака на плече Дазая, но тот его отчаяния не разделяет и с гримасой отвращения пытается отодрать от себя. — Гадость, ненавижу морепродукты, — морщится Чуя. Родиться в рыбацкой деревне на острове, который промышляет торговлей морскими гадами, и не переносить рыбу — судьба решила хохотнуть над ним с самого начала, теперь можно разделить её веселье. Он замирает, глядя на франта в белоснежном костюме, с заколкой для галстука, за которую можно купить половину рынка и попросить сдачу, стоящего посреди предсмертного хаоса третьего мира со сладострастно распластавшимся на руке лангустом. Прикрывает рот рукой и начинает неугомонно хохотать в ладонь, наплевав на укоризненные взгляды. Дазай дует щёки, ибо «некультурно смеяться над чужим горем!» и наконец отдирает от себя лангуста. Тот с печальным свистом улетает прочь, а Дазай спешно удаляется с линии обстрела. — А это что? Наклоняется над одним из прилавков, убирая в сторонку связку иссохших стеблей, которая цепляется за его волосы, и пальцем подзывает торговца — хмурого мужика с горой перекатывающихся мышц. Инстинкт самосохранения атрофирован напрочь. Чуя стирает с губ непривычную мимике улыбку, ныряет под протянутую руку и узнаёт жгучий перец. По совести нужно уберечь Дазая от ошибки, но бесенята выпрыгивают из горящих глаз и тянут уголки губ вверх, поэтому он кивает в ответ на вопросительный взгляд. — О, это? Местный деликатес, отведай. Начинает обратный отсчёт, как только ровные белые зубы Дазая смыкаются на кончике маленького светло-зелёного перца. Безбожно катится со смеху в ту секунду, когда его щёки каменеют, а на глаза наворачиваются слёзы. Обманутый аристократ разевает рот как вышвырнутая на гальку рыба, машет на язык руками, а пират не может сдержать необъяснимую истерику, глядя, как на высоких скулах распускаются розовые пятна. Смех вырывается из груди клочками, как вдруг Дазай обхватывает его за шею перевязанной ладонью, делает резкий выдох в сторону, будто перед глотком крепкого алкоголя, и целует. Жидкий огонь облизывает язык, стекает по горлу, а Дазай по-хозяйски сминает его губы, которые сразу начинают гореть. Царапающие взгляды прохожих, нарочитые толчки плечами, искривлённые в омерзении губы — и плевать, плева-ать. Испуг вспыхивает на границе сознания, чтобы тут же потухнуть. Чуя подаётся назад, прогибаясь, останавливая, хватает ртом горячий воздух. Дазай не оставляет шансов, Дазай держит его в руках, словно ценную вещь, которая не уместилась за пазухой, Дазай целует с открытыми глазами. Царапает ногтями шейные позвонки, подцепляет пальцами узкую ленту и с силой оттягивает — пережимает гортань. Душит с обходительной нежностью, чтобы чувствовать под ладонью вздрагивающую глотку, ловить ртом жадные вдохи. Снова. Касается медленно. Будто за их спинами не разверзается конец мира, будто на смерть идущим некуда спешить. Глаза слезятся, ресницы слипаются стрелками. Сквозь влажную пелену Чуя видит крошечный шрам на белом виске, каплю пота, которая скатывается по шее до границы бинтов, серые хлопья в каштановых прядях. И закрывает глаза. В итоге они сидят, прислонившись спинами друг к другу, пытаются отдышаться и исходят волнами неприязни. — Я тебя ненавижу, — сипит Чуя, упираясь лбом в согнутое запястье — кружится голова. — Зачем ты это сделал? Чувствует спиной, как Дазай пожимает плечами. — Не одному ведь страдать. С одной стороны — справедливо. С другой — во рту всё ещё жерло вулкана, а щёки пылают из-за этого хитрого чёрта. — Умник, — сплёвывает вязкую слюну и растирает сапогом по песку, — где мы холодную воду тут возьмём? — Такая ужасная проблема? Чуя всплёскивает руками как актёр погорелого театра. — Мы на тропическом острове вдали от цивилизации, на котором в любое мгновение может взорваться вулкан, погубить тысячи людей и испепелить мой сраный дом, конечно, самая ужасная проблема — найти пресную воду, пойду-ка поищу! Вскакивает на ноги, отчего полы пиджака хлещут по голеням, и устремляется прочь, бросая Дазая хлопать глазами. Воду он всё-таки находит. И узнаёт плохую новость, ещё более отвратительную, чем все уже имеющиеся. Ночью остров сильно тряхнуло — дурной знак. Апокалипсис скоро начнётся. К Дазаю Чуя возвращается угрюмым, пытается спрятать страх в сжатых кулаках, но тщетно. — Что случилось? Я не заметил землетрясение, пока был рядом с тобой. Чуя молча откупоривает флягу и пьёт жадными глотками, а затем размашистым броском швыряет её Дазаю. Тот ловит одной рукой и тут же кривится. — Она что, в крови? — Ты придираешься? — Чуть-чуть. — Не паникуй, это баранья. — Меняет дело. Чуя вздыхает и падает на скамью, упираясь локтями в широко разведённые колени. Люди вокруг живут: тащат на спинах баулы, везут гружёные повозки, разделывают рыбу, рубят фрукты. Люди никуда не исчезают, но проходят мимо, словно их не существует. Как призраки в пепельном тумане. — Никто не сможет спастись с острова, — тихо, уткнувшись лбом в ладони. — Никто. Дазай с омерзением отбрасывает опустошённую флягу прочь и срочно ищет, обо что вытереть пальцы. Чуя всаживает локоть ему под дых, едва чувствует прикосновение к плечу. — Никто? — Дазай хмурит брови, скорбно потирая бок. Вырвать бы с корнем сорняк мыслей, вспороть грудную клетку, раскрыть веером рёбра, чтобы отчаяние хлестало, выходило наружу густыми толчками — его слишком много для одного человека. Страшно бежать в неизвестность, страшно прятать взгляд от знакомых людей, которые обречены на смерть, не тащить каждого встречного на борт ковчега — кто поверит прóклятому? Ему никто не верит. Никогда. Каждый день его жизни — кромешный ад. Чуя столько лет плевался ядом, желая каждому побывать в своей шкуре, особенно — издыхающему мальчишке-аристократу, который вытащил его с последнего круга по Данте, поглумился и швырнул подниматься заново. А сейчас тот мальчишка здесь — в его аду. Рука об руку. Спина к спине. Вытаскивает из пекла его прогнившую шкуру. Чуя желал ему пережить те же испытания, но представить не мог, что судьба окунёт их в омут страданий вместе. От этой мысли он почему-то испытывал извращённое облегчение — словно выдавить из-под кожи гнойник. — Святым заделался? Хочешь спасти тех, кто этого не заслуживает? Очередной взрыв под пепельными небесами долетает до них хрупким эхом. Чуя вскидывает голову. Выгоревшее солнце зарождается где-то в животе холодной тошнотой. Дазай проваливается в его распахнутые глаза одновременно с тем, как верхушка горы раскалывается на части. Глубокий тоннель в обнажённое кипящее нутро. Боль выливается из этих глаз, вся чудовищная тяжесть, накопившаяся за долгие годы — полнится до краёв, цепляется за ресницы, отравой впитывается в тонкую кожу под веками, чтобы расплавиться болезненной тенью поверх фиолетовых нитей. Дазай даже не бросает взгляд на пробудившуюся смерть — ему плевать, пока он может заглянуть Чуе в глаза. Снимает шляпу, отчего рыжие пряди свободно рассыпаются, и так сильно хочется накрутить одну из них на палец. Он откладывает шляпу на скамью, встаёт, нависает над Чуей и трясёт за плечи, чтобы сбросить с него этот парализующий страх, который исходит тяжёлыми волнами, что могут накрыть с головой и утопить. — Очнись. И начни уже спасать себя. В ушах — шум, словно от льющегося в море ливня. С далёкого Сингапура. Чуя не дышит, смотрит снизу вверх. Впервые за всю жизнь — сколько лет он вообще топчет эту грешную землю? — его кто-то хочет спасти. И кто? Аристократ, который целую вечность назад насиловал его в собственной постели. В какой момент? По склону сходит низкий гул, и мельтешащая жизнь на секунду испуганно замирает, словно крылья тропической бабочки, заметившей птичий клюв. Слой пепла покрывает серостью мир, навечно лишая его ярких красок. Сраный абсурд. Чуя скорее поверит в то, что происходящее вокруг — наркотический бред, во время которого он подох и застрял в нём, как в лимбе. — Почему? — губы по-прежнему горят, глаза печёт сухой болью. — Почему ты так упрям в своём желании спасти меня? Дазай отпускает его плечи и хмурится, глядя в землю, анализируя клубок мыслей, действий и последствий — запутанный, неподъёмный, в тысячи морских узлов опутавший его пустую оболочку. — Хрупкий мальчишка с мокрыми щеками, но с жаждой жизни в глазах — таким я увидел тебя, когда ты очнулся в моей постели. Злым, напуганным, но готовым рвать зубами, лишь бы спастись, — каштановые волосы закрывают его потемневшие глаза. — Я сомневался, метался, не мог принять решение, которое бы навсегда заклеймило меня. Если бы ты помог мне, то мы бы остались вместе. Если бы я не поддался огорчению и злости, если бы не прогнал тебя прочь, — вскидывает голову, прошибая насквозь горящим взглядом, — то сейчас этого всего бы не случилось. Не довело бы нас до крайности. Вес одной-единственной ошибки равен тысячам сломанных жизней. Я хочу спасти хотя бы твою. Чуя молчит, переваривая. Ты, чёрт подери, серьёзно? Просишь дать шанс? Страх уже держит тебя — если не за горло, то за твой узкий галстук. Чёрное солнце катится по небосклону прямо в разинутую пасть Ёрмунганда, когда Чуя зажимает шляпу в пальцах, поднимается на ноги и тяжёлым шагом выходит на середину дороги. Упокоенный зверь просыпается. Божественное имя твоё — Арахабаки. Сухая пыльная земля под его ногами проседает, взрывается трещинами, а Дазай отпрыгивает назад с колоритным чертыханьем. Разбудил лихо — хоть лицо держи, аристократ холёный. Вдруг наступает тишина — в ней не слышно даже собственного тяжёлого дыхания. Тишина торжественного нетерпения — после такой со свистом опускается секира палача. Жуткая тишина — после такой разваливаются миры, мерцающие планеты превращаются в золотую пыль. А затем. Грохот сотрясает землю, и ветер срывает куски парусины, стучит деревянными ставнями, прокатывается волной по крышам хибар — с некоторых осыпается черепица. Люди, сбитые с ног ощутимым толчком, ссаживают ладони о стены, силясь быстрее встать. Оглядываются на гору, видят, как вершина взрывается крупной каменной шрапнелью, а смертоносная лавина грязи грозовой тучей спускается с небес. Женщины хватают под мышки детей, роняют корзины с рынка, наступают на выкатившиеся фрукты, и те лопаются в грязное сочное месиво. Задевают локтями, вскользь оборачиваясь на две фигуры, замершие посреди дороги. У Чуи от лютой, неконтролируемой ярости немеют ноги, дрожит каждая мышца — он не может двинуться. Может лишь вынуждать сердце захлёбываться лютым бессилием. Хлопок от взрыва прокатывается по узкой улице. Горячая стена ветра обжигает глаза и щёки, толкает назад, но Чуя лишь спокойно прижимает шляпу к голове. Даже не вздрагивает, когда рядом падает бревно, задевая край пиджака. Последние крохи его здравомыслия колотятся, словно мухи в закрытой банке. Выживать долгие годы, а в итоге однажды оказаться настолько переломанным, чтобы на коленях приползти к смерти. Забиться на клочок земли, как крысы забиваются в пустую бочку на тонущем корабле. Видеть этот остров Эдемом, видеть руинами после канонад голландской армии, видеть его рождение, когда один за другим корабли с чёрными флагами входили в порт, а ныне видеть его падение в бездну. Однажды бездна увидела его. Таким, каким нельзя было видеть. Флот из семи белопарусников разлетелся в щепки в алом шторме, начавшимся из абсолютного штиля. Островные одичалые псы, когда-то завезённые на остров голландцами, неделю обгладывали их вынесенные на берег трупы. Именно после того дня Голландская Ост-Индия прекратила открытые атаки на остров Сумбава и захватила бухту и порт, отрезав выход в море. Негласно каждый второй солдат вспомнил идентичную гибель голландского флагмана восемь лет назад у берегов Гонконга. Чуе же стали бесплатно наливать в баре и позволили занять каморку в углу этажа — достойнейшая награда за поставленный на жизни крест. Многие стали сторониться его, прикрывали ладонью рот, словно могли заразиться проклятием, науськивали за закрытыми дверями детей, а те швыряли ему вслед тухлые фрукты и уносились прочь, сверкая грязными пятками. Их всех он так рвётся спасти? Ради них стоит с высоко поднятой головой, лицом к лицу с бескомпромиссной визави? Ради них протягивает ей руку? Оказывается, он в упор не видел такую простую истину. Хаос сущего ударяет по Чуе так, что темнеет в глазах. Он судорожно хватает ртом горчащий воздух и одну за одной теряет каждую опору, что кропотливо выстраивал столько лет. Они рушатся, крошатся, как старый гнилой скелет, падают, утягивая следом. Жалкий лицемер. Ему словно с размаху выбивают колени — верь он в Бога, то рухнул бы в молитве. Резоннее верить в Дьявола — тот никогда не будет лгать о последствиях. Ярость вспыхивает, стучит в висках, как набирающее скорость колесо швейной машины. Превращается в холодное топливо. Клокочущие эмоции умещаются в один короткий вдох. И испаряются, как молочные реки с обетованной земли — на смену им приходит опустошение. Чуя резко вскидывает вверх руку и щёлкает пальцами одновременно со взрывом на вершине вулкана. Хочет закрыть глаза, а открыть их уже не здесь. В другом месте, в противоположном углу карты. Попросить Дазая пообещать: «Однажды, когда я очнусь от кошмара, скажи, что всё это — лишь дурной сон». Слова почти срываются с языка. Такая глупость. Он говорит другое: — Спасатель из тебя бездарный, — Чуя стучит пальцем себе по виску, задорно перекрикивая гул. — Ведь из нас двоих капитан — я. Дазай усмехается и адресует ему полупоклон, прикладывая одну ладонь к груди. — Пора забрать мой чёртов корабль. Земля проседает от каждого шага, словно удары его сердца — эпицентр землетрясения. Манит за собой пальцем в перчатке и идёт навстречу волнам бушующего людского моря, к склону исполинской горы и падающей линии горизонта — за самым одиноким в море кораблём.
339 Нравится 68 Отзывы 139 В сборник