Апрель вулканической зимы

NC-17
Завершён
339
4
FruitPie.chu соавтор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
134 страницы, 40 569 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
339 Нравится 68 Отзывы 139 В сборник

5 — grave

Настройки
Примечания:
— Зачем мы сюда идём? — Будь добр, не нарушай тишину момента. — Тишину нарушает только извергающаяся махина позади нас. — Вот и закрой рот, а то пепел залетит. Дазай обиженно дует губы, но всё-таки замолкает, правда, ненадолго. Бухтит на тропическую поросль, что скользит под ногами. Бросает хмурый взгляд на Чую — полтора вершка в шляпе, а шагает невероятно быстро: последние лачуги давно остались позади, как и опустошённые пастбища с тревожно блеющими овцами. Сам он уже успел с десяток раз схватиться за сердце, требуя привал, а во время подъёма по крутому склону весьма эффектно оскользнуться на траве и скатиться вниз, издав смешной булькающий звук. Чуя задохнулся от смеха, аристократ же тщетно пытался оттереть грязь с белой одежды, а затем ныл ещё час. Замолкает — без его трескотни над ухом сразу становится неуютно. Гнетущая тишина нависает над холмом, сковывает кости, а грохот вулкана похож на пушечные залпы — сотня таких незатихающим эхом, тонущие обломки и чёрные отметины на теле. Чуя замедляет шаг и останавливается около края, внизу которого плещется море. Дазай проходит дальше и склоняется к обрыву — тут же его испуганно хватают под локоть. В порыве вцепиться с дрожью и прижать до переломов, лишь бы не остаться в звенящем одиночестве. — Высоко, — присвистывает Дазай. — И очень красиво. Отсюда видно всю линию горизонта — ровный шов, соединяющий воду и небо. Бесконечное серое полотно, словно изнанка навеки забытых солнечных дней. Видно, как отхлынувшее море вылизывает песчаную косу, которая упирается в глубокую бухту, а в дымке угадывается каменная крепость. До неё можно дойти пешком по обнажённому после отлива песчаному дну. — Поэтому я это место и выбрал, — горько улыбается Чуя. — Отвали от края, мы почти пришли. На вершине холма бесится ветер: норовит столкнуть с головы шляпу, хлопает краями пиджака, швыряет пряди волос в лицо, холодными змейками забирается в рукава, а неосквернённая людскими войнами земля гудит и стонет в ожидании незаслуженной гибели. Дазай подозрительно затихает, следует за Чуей до тех пор, пока тот не опускается на одно колено перед одинокой могилой. Плита идеальной формы, словно кропотливо выточенная неземной силой, когда-то блестящая под поцелуями солнца, сейчас — истёртая прикосновениями солёного ветра. Дазай как никогда ощущает толчки крови в венах и встревоженное биение сердца, и голос обламывается как-то нехорошо: — Чья это могила? Чуя широким мазком руки в перчатке стирает прошедшие годы, чтобы можно было прочитать имя. — Сам взгляни. Поднимается на ноги, уступая место, и проваливается взглядом в море. — Человека, которого ты любил? — Любил... — качает головой. Запахивает края пиджака, прячется от холодного ветра. От своей жизни. — К сожалению, я так и не смог его полюбить. Дазай склоняется к надгробию, чтобы разобрать имя, и на его лице проступает смятение. — Тут нет даты рождения и даты смерти. Так и должно быть?.. Взрыв заглушает его слова. Рокочущим шаром апокалипсис прокатывается по небу, но Дазай уже ничего не слышит, в его ушах — колокольный звон под толщей бурлящей воды. «В моём полном имени два одинаковых иероглифа, и оба означают ''внутри''». Эмпатия и сострадание — гончие псы, которые всегда гремели цепями за спиной, щёлкали пастями, но не могли вонзить клыки в его плоть, дождались момента и одним махом перегрызли глотку. Дазай поднимается на ватных ногах и называет по имени, высеченном на могильной плите: — Накахара Чуя. Надрывный хрип бьёт наотмашь, раздирающе-мучительно-отчаянно, до такой степени безысходно, что хочется развернуть к себе лицом, схватить в охапку и прогнать чужую боль. — Я умер на двадцать шестую ночь после отплытия с Сингапура, — Чуя пальцами зачёсывает назад завесу рыжих волос, упавшую на лицо. — В ночь лунного затмения корабль, на который меня продали, как и ещё двенадцать таких же отбросов, достиг неотмеченного на картах места, в легенде известного как Невесомые Рифы. В их недрах обитало древнее божество по имени Арахабаки. Губило корабли один за другим в поисках достойного мореплавателя, которому доверило бы свою мощь, а корабль его стал бы несокрушимым, — не замечает, что сжимает собственное запястье до хруста. — Капитана сожрала гордыня. Сожрала каждого: несведущего и непричастного, и вся команда вместе с кораблём канула в заалевшую тьму. Однако Арахабаки наконец выбрал. Судорожный вдох сквозь переломанные в прошлом рёбра: каждая кость на мелкие осколки. Кипящее море в лёгких и недели адской нескончаемой боли. — Забавное ощущение, когда ломается собственный позвоночник, — Чуя закидывает руки за голову, отводя локти назад так, что под пиджаком выступают лопатки. — Я не знаю ни даты своей смерти, ни даты рождения. Пустота под именем, словно меня никогда не существовало. Я скитался в отчаянном поиске тёмного тихого угла, который мог стать для меня домом. Какая глупость... — он складывается пополам, заглушая приступ рваного смеха. — Прóклятый оскверняет всё, чего касается голыми руками — поэтому я и не снимаю перчатки! Могилу я вырыл в день, когда решил остаться на этом острове навсегда. Ты прав, — кивок на распростёртый горизонт, — тут очень красиво. Отражение моря в его глазах — кладбище кораблей. — Ты не просто нашёл меня, смекаешь? — Чуя безжизненно роняет голову набок, и ухмылка его такая острая, что ею можно вскрыть вены. — Ты буквально достал меня из-под земли. Порой случаются паузы. В истории мира навалом подобных — после них обычно начинаются катастрофы. Или чудом спасаются жизни. Дазай бросается к нему, вцепляется в ткань пиджака на спине, рывком тянет на себя так, что Чуя нелепо переваливается с ноги на ногу. Забинтованные руки обхватывают за пояс, пальцы цепляются за одежду. Дазай утыкается лбом ему в плечо, задевает кончиком носа ухо. Трогает, сжимает без конца, пока не убедится, что под его ладонями горячее и живое, а не истлевшее под могильной плитой. Разворачивает к себе, обхватывает длинными пальцами лицо и стирает тонкий слой пепла с бледной скулы — невесомо, но Чую бросает в жар, словно от пощёчины. За секунду «до» появляется глумливое ощущение, будто ты — наблюдатель. Покинул собственное тело и порхаешь вокруг. Только вот, едва эта секунда проходит, тебя одним ударом вколачивают в тело — так, что сердце глохнет и захлёбывается кровью. Сердце Чуи захлёбывается, потому что Дазай приподнимает его лицо за подбородок — треклятая разница в росте. Целует в очередной раз, будто ему это жизненно необходимо. Осторожно, глубоко, вылизывает изнутри, полирует до гнили. Нежно: так стягивают шкуру с недобитого зверя. Нежно: так берут шлюху, в которую по неосторожности влюбились. Нежно: так ложится на их плечи пепел последних тысячелетий. Отстраниться — правильно. Крикнуть смутное «тебе не противно делать это?», потому что даже в мыслях Чуя не может произнести «целовать меня». Тупица, не наученный горьким опытом. Многие пользовались его телом, его силой, его бескорыстной помощью, чтобы затем бросить подыхать в помойной яме. Нельзя добровольно упасть без сил, нельзя расслабиться и наивно поверить в хорошее, нельзя позволять этим рукам крутить им как марионеткой. Уже позволил. Отчаяние ли доводит до такой грани? Сумасшествие. Дазай не сразу отпускает его. Делает пару шагов назад, сжимает кулаки и засовывает глубоко в карманы брюк, натягивая костяшками ткань. Чуя сглатывает его вкус и невидяще смотрит на грубый кожаный ремень, контрастирующий с белыми брюками. Массивная пряжка — в форме рогатого дракона, от её вида блуждающий по телу жар скручивается в животе пружиной. — Ущипни меня, а? Просит жалобно и напарывается на мерзопакостный прищур. — Непотребные мыслишки? О, такие, что впору скинуться с этого обрыва прямо на острые коралловые созвездия. — Хочу проснуться, — безжизненным голосом. — Этот бредовый сон слишком затянулся. — Почему ты доверяешь это мне? Доверие. Аристократия любит разбрасываться громкими словами. — Доверяю тебе оборвать мою несчастную жизнь, пока это не сделал наш извергающийся друг, — мрачно шутит в ответ. Зато лицо Дазая внезапно проясняется. Сияет, словно новёхонькая монета, и Чуя даже пугается, не тронулся ли он умом за компанию. — Извергающийся... Да он просто изверг! Чуя молча смотрит на него секунд пять, а затем прикрывает глаза ладонью. Устало трёт веки. Прекрасный карманный шут — не будь Дазай такой тощей каланчой. Прячет за маской арлекина непроницаемый тёмный взгляд, который прошивает Чую насквозь, стоит ему отвернуться. Наплевать, пусть избавит от лишних мучений, пусть видит, как пиратам бывает страшно. Чуя заточён в пузыре этого страха. Задыхается и тщетно пытается пробить скользкие мыльные стенки. А Дазай держит в пальцах иглу, сам этого не понимая. Почему, чёрт возьми, он везде следует за ним, не выражая и толики сомнения? Почему между ними столько несвоевременных откровений? Столько раскрытых тайн, которые должны быть навеки похоронены? Как и он сам. Вопросы, которые он никогда не озвучит. Летящие в пустоту, липкую и жуткую. Нужно лишь время, чтобы набраться смелости. Но времени у них нет. Чуя оттягивает душащую ленту на шее, шумно вдыхает через рот. Воздух полон пепла. Надо торопиться. — Дорога к моему кораблю одна — через голландский форт. До хруста переплетает пальцы, сетуя, что приходится прятать позорно дрожащие руки. Отношения голландцев с пиратами можно назвать вежливой нетерпимостью — если без красок. Если добавить насыщенности, то в дни своей бравой славы голландцы разбили все пиратские корабли, сорвали флаги, измазали в дерьме и вывесили на флагштоке в порту под глумливый смех. Держали клочок земли в капкане, каждого его обитателя — в клетке, и бравые пираты предпочли забиться подальше от опасного моря, чтобы топить в бутылке дни, любой из которых мог стать последним. А затем море сотрясли залпы британских пушек, и голландцы попрятались за каменными стенами от пришельцев с Туманного Альбиона. Высокие, статные, с крепкими жилистыми руками, в которые идеально ложилось оружие, в начищенных до блеска сапогах и с дроблёным льдом в глазах. Беспощадные убийцы с картинок. Такие, как Дазай. Выходить в море — всё равно что забираться в разинутую пасть дремлющей акулы. Бить пяткой по уродливым треугольным зубам. Лезть на рожон не в одиночку — слабое утешение. Дазай может убаюкать хищника, а может внезапно вырвать зуб из кровоточащей десны. Словно идти в неизученную тёмную комнату со свечой в руке. «Пирату чужд страх» — брехня. «Единожды умерший не боится смерти» — как оказалось, тоже. Голландцы, корабль, открытое море. Возвращаться — страшно. — Спустимся по другой стороне холма к берегу. Из-за отлива дно обнажилось, не придётся через заросли петлять, пройдём вдоль скал прямо до форта. А за ним — бухта. Решил для приличия ознакомить команду с курсом, да, капитан? Дазай беззаботно кивает. И слишком явно избегает смотреть на могилу. Чуя бросает на неё лишь короткий взгляд, привычным жестом надвигает шляпу на глаза, отворачивается и спускается к воде. На сей раз ему хочется, чтобы громкий голос за его спиной не умолкал ни на мгновение. И, видимо, они действительно слышат мысли друг друга: Дазай всю дорогу распинается о каких-то статуэтках ангелочков из китайского фарфора. Слушая его восторженные бредни краем уха, Чуя резво скользит вниз по каменистому склону, обрывая мелкие корешки, марая сапоги и края пиджака в густой грязи, протягивает руку Дазаю, скрипя зубами, потому что вовсе это не чёртова забота — беспокойство за неумеху, что в нелепом падении может свернуть себе шею. Да и нового потока слезливого нытья Чуя не выдержит. Дазай прерывается на середине предложения, едва видит раскинувшийся пейзаж, и под рёбрами Чуи трепетом распускается странное торжество. И боль. Пепел летит обильно, застилает глаза пеленой, а небо с перерезанным горлом медленно истекает карамельным багрянцем. Волны сбивают хлопья в молочную пену, захлёстывают ровный песчаный пляж, превращают его в зеркало — гладкий мокрый песок под тонким слоем воды. Чуя скидывает тяжёлые пиратские сапоги. — Разувайся, — бросает Дазаю. — Эта красота стоит того, чтобы пройти по ней босиком. Тот не канючит, не язвит, не закатывает глаза. Стягивает свои отполированные туфли и смешно ойкает, когда холодная вода лижет босые ноги. Скорбно сводит брови. — Холодно. Вдруг я простужусь? Чуя громко фыркает. — Поверь, это — меньшее из зол, что с тобой может случиться. Не коснись рыбы-крылатки, во время отлива они кучкуются возле камней. Один укол — адская боль, паралич. Ты труп. — Благодарю за поддержку. — Обращайся. Встречные течения переплетаются друг с другом, робкими прохладными поцелуями касаются острой косточки лодыжки. Дазай держит в одной руке туфли, а другой подтягивает брючины, но вскоре плюёт на жалкие попытки не подмочить репутацию. Какое-то время по зеркалу они идут молча. Молчание не давит на Чую, подобно серому низкому небу. Он по щиколотку увязает в мягком песке, слушает плеск позади, смотрит, как вода расходится широкими кругами, и тонет в мыслях. Он бы не пошёл сюда в одиночку. Забился бы в угол своей каморки, подперев дверь стулом, и покорно ждал смерти, черствея в густой усталости. В бессилии, которому он подчинился. Как вдруг появился этот призрак прошлого с горящими глазами и ринулся его спасать. Легонько дунул в паруса корабля, замершего на гребне высокой волны. И теперь у Чуи остался лишь колотящийся страх сдаться. — Будто снегопад. Незнакомое слово камнем влетает в карточный домик мыслей, и Чуя резко оглядывается на Дазая. — Что? Тот ловит хлопья пепла в раскрытую ладонь. — Снегопад — куча снега. Такие же хлопья, только не серые, а белые. Мокрые и холодные, — нелепо взмахивает рукой. Чуя морщит нос, усиленно воображая. — Гадость. Он не знает, как мило морщит нос. Как Дазаю хочется за него ущипнуть. Вместо этого он продолжает расхлёбывать кашу, что заварил. — Снег идёт, когда наступает зима. Чуя в недоумении склоняет голову. — Зима? Дазай сжимает пальцами переносицу. Он явно силится объяснить какую-то элементарную, обыденную для его жизни вещь. И пропасть между ними становится почти осязаемой — в неё можно шагнуть. Два противоположных полюса. Два абсолютно разных мира. Через эту пропасть не протянуть руку. Не перекинуть мост. И Дазай внезапно позволяет себе человечность. Под дулом мушкета не смог бы внятно объяснить, почему. Осклабился бы, мол, «понятия не имею», схлопотал бы порцию свинца в лоб и раскаялся бы уже после смерти. Потому что Чуя идёт спиной вперёд, чтобы неотрывно смотреть ему в лицо, и в его глазах аметистовым пламенем горит наивный интерес — как у несчастного ребёнка, который всю жизнь провёл в деревянном ящике. На пустом корабле. В мучительном одиночестве посреди моря. На Богом забытом острове, где вырыл себе могилу. Это причиняет чудовищную боль даже тому, кто без дрожи в руках убил сотни людей. — Я помню свою последнюю зиму в Англии, — начинает тихо, опускает взгляд на мельтешащих под ногами мелких рыбёшек. — Снег лёг рано — в начале ноября, прямо на сырую пожухлую траву. За одну ночь тёмное превратилось в ослепительно-белое. Окна в особняке покрылись инеем — замёрзли причудливыми рисунками, и я растапливал их пальцами, которые краснели от холода. В каждой комнате особняка растопили камин, а в коридорах зубы стучали, пар изо рта валил. Метели были жуткие: шквалистый ветер стучал ставнями, свистел в щелях стен, не видно было вытянутой перед лицом руки — так густо валил снег! Обычно после сильных метелей теплело, все дороги покрывались прозрачным скользким слоем льда. Однажды пожилой молочник поскользнулся на крыльце нашего особняка, к полудню все ступеньки покрылись заледеневшим молоком, — уголки губ дрожат в робкой улыбке, но она моментально тухнет. — Моя мать уволила его. Я прыгал от счастья при виде снегопада, но родители строго запретили мне покидать особняк, ибо мои вены травил тяжёлый недуг, я мог слечь от любого сквозняка. Лекари хором советовали сменить климат, и в конце концов... Весной корабль отплыл на Гонконг. Чуе больно сделать вдох, тонкие рёбра хрустят. Он впитывает, запоминает, почти живёт чужой жизнью. — Я скучаю по снегу, — Дазай зарывается пальцами свободной руки в волосы, стряхивая пепел, стискивает пряди в кулаке. Поднимает лицо к низкому небу. — Белый, тающий чистой водой, светящийся в ночи, хрустящий под ногами, расцветающий узорчатыми снежинками! Восторг хлещет через край, и вдруг какой-то бес тянет Дазая за язык: — Я обязательно покажу тебе снег! Сам ход времени замирает, кажется. Гигантские небесные часы раскалываются с гулом, золотые стрелки осыпаются пылью, и густая тишина оглушает. Чуя часто моргает, будто ему влепили пощёчину. Сжимает губы, отворачивается, захлопывается, ломается, крошится. И наружу рвётся задушенный всхлип. Чёрт подери, нет. Стиснуть зубы до скрипа и шагать, пока мерзость наполняет до края, поднимается по напряжённой глотке до корня языка — хочется блевать. От отвращения к самому себе. Чуе хочется, чтобы светлые истории принадлежали и ему тоже. Рассказывать о минувшем с улыбкой, быть нормальным человеком, быть живым. Быть... счастливым? Слово такое незнакомое, что щиплет язык. Зависть, тлеющая углями — вот, что распирает грудную клетку. Огромная, злобная, которая может родиться только в обделённом жизнью — разве он не такой? Такой, и имеет право ненавидеть себя за это. Мечтать о счастливой жизни и одновременно гибнуть с уверенностью, что не заслуживает её. Чуя не хочет оглядываться, ведь образ стоит перед глазами: белая рубашка из дорогой ткани, платиновые запонки, аккуратные пальцы, но Дазай в точно таком же дерьме. Что ему дала фривольная жизнь без лишений? Силы. У него есть силы бежать и сражаться. В то время, как Чуя способен только цепляться взглядом за нечто хорошее, что никогда не будет для него. Судьба не уготовила ему счастье, а надеяться на будущее, когда за спиной извергается вулкан — такое пустое. Сраная данность: у них, плевать, по отдельности или вместе, нет будущего. От этого хочется упасть на колени и заорать, но Чуя медленно делает глубокий вдох, от которого содрогается глотка, и сипит: — Покажешь. Обязательно. В этом тихом спрятано столько крика, но Дазай не слышит и в растерянности хлопает глазами. — Не веришь? Взрыв, растекающееся по небу пламя — его выдержка лопнула, наверное. Хлёстко разорвался туго натянутый леер, уберегающий от падения за борт. Чуя оборачивается в порыве ярости, отчего брызги разлетаются веером, попадают Дазаю на рубашку, на пряжку-дракона, попадают на пыльные носки туфель тёмными росчерками. Кричит, срывая голос: — Заткнись! Закрой свой поганый рот! Ты только недавно снял слюнявчик с шеи, ты понятия не имеешь, во что влез! Единственное, чего я хочу от своей жизни — сраного спокойствия! Тихой спокойной смерти, но какого-то рожна я взвалил на одно плечо своё прошлое, а на другое, — в запале бьёт кулаком по собственному плечу несколько раз, наверняка до синяков, — будущее! В то время, как у меня сломан позвоночник! Тирада звенит над морем, с ресниц капает соль, горло саднит. — Ни черта ты не понимаешь, — почему вдруг шёпот? Чуя задыхается так, будто его схватили за волосы на затылке и окунули головой под воду, как случилось однажды. Такие неуместные сейчас воспоминания. Его прошлое — мерзкий ком зловонной грязи, от которого не отмыться. Взгляд Дазая такой пронзительно-раздирающий, словно он опять хочет попросить прощения. — Мне больно, — тоже говорит едва слышно. Разбуженный демон гадко щурится, разводит в стороны руки, чуть наклоняясь вперёд, и ядовито цедит: — О, правда? Добро пожаловать в мой мир. В нём всегда больно. В нём умирают от боли. Внутри него столько боли, что Дазай моментально сойдёт с ума. Чуя хочет стащить шляпу с волос на лицо и выорать в бархатное нутро всё тошнотворное отчаяние. Вынуть из неё спасение, как фокусники вынимают кроликов. Вместо этого он наклоняется, зачерпывает ладонью холодную воду с крупицами пепла и хлещет себе в лицо. Очнись. Протрезвей. Вот твоё море, захлебнись. Рывком одёргивает пиджак, длинные полы которого намокли от слабых грязных волн, натягивает сапоги, кое-как завязывает шнурки и, чертыхаясь, ускоряет шаг. Почти бежит, увязая набойками в песке. Голландский форт, выточенный в острых скалах, совсем близко. Уже видно монолитную стену, клином врезавшуюся в море, в липких гроздях водорослей и белом налёте. Волны расшатали тяжёлые камни — времени уйдёт много, чтобы сделать проход: больше, чем есть. Чуя отводит локоть назад и бьёт кулаком один раз — камни разлетаются, стена проседает, а Дазай ёжится от мысли, что зря его разозлил. Пару секунд ошарашенно врубается в ситуацию, приоткрыв рот, а потом проскакивает под рукой Чуи, который, вообще-то, любезно придерживает для него монолитную плиту весом в пару центнеров. — Будь тише, — предупреждает Чуя сорванным голосом. — Понятия не имею, сколько тут шатается солдат, и есть ли они вообще, но осторожность не помешает. Дазай кивает. Следует жуткой тенью, лишь глаза лихорадочно блестят. Чую передёргивает в необъяснимом колючем испуге. На всякий случай запускает правую руку под пиджак, нащупывая рукоять ножа за поясом. Колени дрожат. Дазай во всём белом — мишень в этой заплесневелой полутьме. Расправляет крепкие плечи, обтянутые рубашкой, идёт по узкому лабиринту коридоров бесшумно, лишь единожды бросая равнодушный взгляд на пищащих крыс. Мечутся в панике, а бежать некуда. Коридоры и лестницы мелькают в тяжёлой тишине, нарушаемой лишь шумом моря и утробным рокотом горы. Память перетасовывает смутные картинки разрушенной бойницы, через которую можно выйти к старой церкви на берегу, но путь наверняка преграждён солдатами. Чуя кусает внутреннюю сторону щеки, ожидая облавы в любую секунду, потому что не может такого быть: выход уже за поворотом, а форт словно выкосили. Прикусывает до крови нежную слизистую, едва чуткий слух вдруг улавливает неровные шаги, а затем — металлический грохот, режущий по каждой кости. Чуя выставляет в сторону руку, преграждая Дазаю путь к опасности, и заглядывает за угол, в темнеющую арку прохода в конце каменного рукава, где нервно мельтешит молодой слуга бессмертной Голландской Ост-Индской армии. Тщетно мужается. Бросает взгляд в узкую прорезь в стене, едва слышит грохот вулкана. Один из тысяч оловянных солдатиков, призванных защищать кости королевства, которое бросило их умирать. Свято верить в спасение до последней секунды жизни — так знакомо. Страх косит всех под одну гребёнку, но столь несправедливо: словно это его семья может быть расстреляна за завтраком, в его тонкостенный дом попадёт пушечный заряд, словно он силится выжить каждый божий день, словно его хотят отловить, чтобы живьём содрать шкуру. Словно его пытали неделями в трюме, называя мерзким дьявольским отродьем. Ненависть закипает, поднимается, облизывая пламенем каждый позвонок, выстреливает дрожью в пальцы, а Чуя сажает себя на цепь, потому что ещё одну катастрофу остров не выдержит. — Надо пройти эту мразь, — голос крошится от злости, будто сухой коралл. Тихо вытаскивает нож, сжимает рукоять в немеющих пальцах — тело наизусть запомнило механизм удара, чтобы молниеносно и насмерть, вонзать снова и снова, пока закатанные до локтей рукава не насытятся кровью, такой бесцветной, напрасной, хлещущей из каждого уродливого рубца на теле. Почти делает шаг, бросая через плечо приказ ждать здесь, но длинные пальцы цепко хватают его за локоть, тянут назад. Дазай закидывает руку ему на плечо, окуная в густую жуткую ауру, и касается уха губами: — Давай лучше я. Чуя хлопает глазами и открывает рот, чтобы образумить лиходея свистящим шёпотом. — Я знаю, что безоружен, — но Дазай словно слышит его мысли. — Не бойся за меня. Внутренний голос заходится в возмущении, и Чуя фыркает возмущённым «вовсе я не боюсь за тебя, ни капельки, велика честь, сдохнешь — сам виноват», а по губам Дазая змеится выводящая из себя ухмылочка: — Конечно не боишься. Нагло подмигивает и выплывает на свет. Чуя раздражённо цыкает в сторону. Почти насильно приваливает к стене собственное тело, которое рвётся вслед за пафосным безрассудством, сжимает пальцами запястье руки, в которой подрагивает лезвие ножа. Думает: дерьмово. Впервые его кто-то понимает без слов, читает как открытую книгу — целый сраный бестиарий. Впервые равно непривычно, а непривычно — равно дерьмово. Ситуация примет ещё более дерьмовый оборот, если ему понравится: добровольно раскрыться до хруста гладкого корешка и заботливо положить закладку. Открывай на нужной странице, продолжай изучение, вникай между строк. Чуя зло трясёт головой и осторожно высовывается из-за угла, пронзая взглядом узкую спину Дазая. Тот пританцовывает, словно вышел на прогулку подшофе, щёлкает пальцами, тут же складывая два из них пистолетом, направляет в затылок солдату и громко выпаливает: — Бах! Добро пожаловать в театр Варьете. Занимайте места, свет тухнет, представление начинается. Солдат прыжком оборачивается, и кровь отливает от его лица так стремительно, что веснушки на вздёрнутом носу становятся темнее. Зрачки расширяются от ужаса, заполняя светлую радужку, а ствол мушкета идёт мелкой тряской. Он моментально понимает, какая кровь течёт в жилах человека перед ним. Не только по выраженному британскому акценту. Уверенный шаг, ровная линия острых плеч, спокойное лицо без тени человеческих эмоций и стальной блеск из-под опущенных ресниц. В дурной пиратской голове вспыхивает мысль: какое счастье, что Дазай на его стороне. Чуя быстро отгоняет её, такую стыдную и громкую, но запинается о тревожный шлейф: что было бы, сложись карты судьбы иначе? Тысяча совпадений, среди которых одно — на другом месте. Воображение живо штрихует картинку, которой впору вплестись в ленту ночных кошмаров. Он стоит на коленях в мольбе, Дазай наклоняется с улыбкой, нежно тянет за волосы, откидывая назад его голову, влажно целует и одним махом перерезает глотку. В животе завязывается ледяной клубок, туже и туже — в такт шагам, отлетающим эхом от каменных стен. Чуя не видит, что Дазай останавливается перед солдатом, который трясущимися руками наставляет на него мушкет, почти задевая дулом острый подбородок, потому что отшатывается от угла и врезается хребтом в стену, осознавая. Он боится умереть от рук этого человека. — Ты хоть раз убивал людей, м? Чуя вскидывает голову, и лабиринт сырых коридоров идёт кувырком. Дазай аномально спокоен, будто перед его лицом не маячит дуло заряженного мушкета. Юнец теряется, хватается за блестящий козырёк фуражки на русых кудрях и не может вымолвить ни слова. Молодняк, которого только выдернули из-под кринолина матери и отправили в пекло в качестве пушечного мяса. Ответ очевиден, поэтому Дазай обречённо вздыхает и продолжает болтать, медленно обходя солдата по оси. — Ах, это чувство после убийства... Намертво засело в моей памяти. В первый раз страшно, тело деревенеет, сознание тухнет, лезут дурные мысли об ужасном грехе, на руках кровь мерещится. А потом, раз за разом, становится проще. Живые люди равняются с пылью под ногами, с гниющей кучей помоев, — один его взгляд как нацеленное в ответ ружьё, — и хочется убивать, убивать, убивать. Его голос сковывает, даже Чуя не может дёрнуться — слушает, безостановочно впитывая в попытках то ли осознать, то ли поверить. С первого взгляда Дазай больше был похож на холёного декоративного пуделя. Только оскал — звериный. Распинается об убийствах, как о воскресных развлечениях. Если он лжёт, то делает это потрясающе натурально. Только Чуе почему-то кажется, что каждое слово звенит правдой. Пираты должны убивать. Не убиваешь — не живёшь. Не ешь, не спишь, не выползаешь на поверхность со своего дна. Первое убийство Чуя совершил случайно — не рассчитал силу. Завидная регулярность: открыть дверь, выломав её с петель, например. Он сломал гортань ублюдку, который сначала решил обшманать его в поисках ценностей, а после — выдрать «с голодухи», мол, длинными рыжими волосами шибко похож на шалаву. Изворачиваясь ужом, задыхаясь в панике под тяжёлым мешком мяса, Чуя улучил момент и смог вцепиться в потную шею. Хотел лишь придушить, чтобы ослабилась чужая хватка, но по ушам внезапно ударил тошнотворный хруст. Надсадный хрип — и грузное тело осело на его хрупкое, чудом не вдавив грудину. Голая ладонь долго хранила ощущение, как дико бился в неё чужой пульс — и в один момент перестал. Фишка проста: если Бог наградил тебя от рождения каким-то даром, то обязательно подкинет испытание, в котором этот дар пригодится. — Молчать! Живо встать к стене, руки за голову! Солдатик браво тычет мушкетом, но голос его дрожит. Прикрываясь трёпом, Дазай обошёл его полукругом, и теперь к Чуе солдат стоит спиной — идеальная позиция для внезапной атаки. Дазай даже не утруждается сделать испуганный вид. Послушно опирается на стену с таким видом, будто ему смертельно наскучила вся эта клоунада. Лениво роняет голову набок, едва Чуя появляется в его зоне видимости, бесшумно выскальзывая из-за угла. Их взгляды пересекаются всего на мгновение. На один шаг к солдату со спины — и загривок облизывает плохое предчувствие. Которое подтверждается сразу же, стоит Дазаю начать поднимать руки. — Юнцов всему надо учить, — тянет нарочито громко, чтобы заглушить шаги. — Я научу тебя убивать! Смотри внимательнее. Показываю в первый и последний раз! Хватает начищенный ствол мушкета и, не вырывая его из рук ошарашенного солдата, вгоняет дуло себе под подбородок, упирая в нежную светлую кожу аккурат над границей бинтов, и заходится в гомерическом хохоте. Чуя не помнит, как пролетел оставшиеся десять, может, пятнадцать шагов. Не помнит, как оскользнулся на мелкой лужице, накапавшей с потолка, как прокусил губу до жгучего металлического, как острый локоть влетел солдату меж лопаток — так мощно и больно, что тому выбило всю дыхалку. Сломало пару позвонков. Как основанием ладони ударил в висок, сбив с русых кудрей фуражку, и солдат без сознания рухнул на каменный пол. Как переступил через тело одним широким шагом, врезался ладонью в стену сбоку от Дазая так, что кирпичи всколыхнулись волной. Сознание потухло, подобно огоньку свечи от внезапного сквозняка, и испуг поднялся витой струйкой дыма. — Ты мозги обронил? — вежливо поинтересовался Чуя. — Что за идиотизм — болтать во время боя с врагом? И лишь после этого сознание догоняет его тело, вбивается с размаху. Дазай легкомысленно поигрывает мушкетом, оставшимся у него в руке. — Отвлекающий манёвр. Он мог заметить тебя и выстрелить, поэтому я решил придержать ружьё. Глядит сверху, дылда, отрастил себе ноги. Кожа под подбородком медленно наливается краснотой, а мышцы заметно каменеют от напряжения, чтобы не подчиниться давлению угрожающей ауры — любой другой от неё давно бы наложил в штаны. Нет, нет, нет, нет, нет, — думает Чуя. — Чёрта с два, не смей так паскудно изгибать свои губы, словно с них сейчас сорвётся какая-нибудь ласковая успокаивающая чушь. Ты должен бояться меня, все боятся меня, тебе ясно? Этот проклятый день — самый долгий в моей жизни, сраная бесконечность, и ты этому виной, как и тому, что я завяз в тугой грязи. Позволяю себе барахтаться в ней, повиноваться событиям, тащиться, будто меня цепанули на буксир. Но вместо этого: — Твоя бравада была абсолютно бессмысленна и неразумна. Я мог вырубить его точно так же без твоего выпендрежа, — уведомляет Чуя как можно ласковее, но от его тона вода способна превратиться в лёд. — Зачем? — Личные помыслы, — тихо отвечает Дазай. Стоящие дула под подбородком. — О каких убийствах ты болтал? На скулы Дазая ложится тень, под кожей гуляют желваки, но он лишь усмехается: — Шутил. Чуе кажется, что все его кости сейчас разом сломаются от тотального бессилия. Вновь он чувствует себя бездомным щенком, которого без предупреждения за шкирку швырнули на бойцовский ринг. Сделали ставки: подохнет или выиграет? Наклоняет голову, отчего шейные позвонки громко хрустят, словно камнем протёрли по битому стеклу, и утыкается взглядом в чёрную полосу галстука. Гладкая — невесомо провести по ней кончиками пальцев, уже давно не касавшимися осязаемого мира. Мира, который вдруг удобно сомкнулся на этом куске дорогой ткани. Правый локоть зудит после удара, покачивающийся из стороны в сторону мушкет задевает его колено — эдакие якоря, удерживающие в реальности. — Самодур, — качает головой. — Пафоса много, смысла — ноль. Всерьёз полагаешь, что способен обдурить меня? Голос сорванный, чуть хриплый, от него у Дазая по загривку проходит нездоровая дрожь. Туда-обратно, едва он жадно съедает взглядом то, как Чуя нервно прикусывает нижнюю губу, утягивая её в рот. Аристократ молчит. Не перебивает. Ждёт, пока Чуе хватит сил заговорить. А тому хочется выпустить из груди весь воздух, чтобы потемнело в глазах, сомкнуть веки, привалиться спиной к монолитной стене, сползти по ней на пол и лежать без движения. Без сознания, без признаков жизни — их давно в нём уже не наблюдается. Только глодающая злость, которая давно стала для него топливом. Попутный свежий ветер для парусов. Сердце его, тупой упрямый орган, колотится в висках, выхаркивает сгустками злость. Ярость, отчаяние, бессилие — лютый коктейль, от которого только блевать, умываясь непроизвольными слезами. Либо терпеть, сглатывать кислые позывы, а потом гордо заявлять: «Я никогда в жизни не блевал». Чуя вздёргивает подбородок, прошивает Дазая взглядом исподлобья и словно становится выше. Глаза темнеют густым синим, как океанская впадина, лишь с самого дна — проблеск света. От такого взгляда должны падать замертво. — Я ненавижу тайны. Если посмеешь хоть что-нибудь скрывать от меня — твоя шкура останется тлеть на этом побережье. Забыл, кто капитан этого апокалипсиса? Самое настоящее рычание, даже упругая глотка вибрирует. И марево в глазах. Каменные стены спокойно простояли тысячу лет, пока не явился Чуя, чтобы разрушить их одним ударом. Дазай млеет от испуга, боится отвести взгляд, сглатывает хлещущую разрушительную энергию так, что кадык дёргается под бинтами. Эта энергия по щелчку отправляет его в безумие, в покорное восхваление, в нечто абсолютно нездоровое. Жажда подчинить это разрушение себе — всё равно что пытаться заключить цунами в нежные объятия. Но он попытается. Открывает рот трижды, подыскивая слова в ответ — не находит и стискивает ствол заряженного мушкета. Подбрасывает, перехватывая ниже — к блестящему замку, увитому какой-то каллиграфической гравировкой армии. — Я покажу тебе. Чуть склоняет голову, намекая его пропустить. Чуя хмурится и опускает руку — из вмятины в стене высыпается каменная шрапнель. Дазай замирает над телом солдата, пока Чуя наблюдает за ним с нарастающей тревогой, но не может шевельнуться, словно увяз в зыбучем песке. Вот Дазай любознательно разглядывает мушкет, вот упирает приклад в плечо, опускает палец на спусковой крючок, вот утыкает дуло прямо в лоб беззащитного юнца, прижимая к коже завиток русых волос. Чуя слишком поздно понимает, что сейчас произойдёт. Выстрел оглушает. Превращает голову солдата в кровавую вмятину, ошмётки мозга разлетаются, налипая на сапоги. Густое месиво заливает изуродованное лицо, смешивается с вытекающим глазным яблоком — белёсая слизь стекает по виску в ушную раковину. Чуя смотрит на это: фиксирует, фиксирует, фиксирует, чтобы приплюсовалось к ночным кошмарам. Дазай брезгливо морщится и отступает от расползающейся лужи. На его белоснежной левой брючине темнеет несколько капель крови. Это странным образом отрезвляет. Чуя резко делает шаг — под ногой громко хлюпает — и хватает ствол мушкета. Крепкий металл тут же деформируется, сгибается под его пальцами с жалобным скрежетом. Дазаю за его быстрыми и резкими выпадами не угнаться: моргает пару раз, глядя на изувеченное оружие, почему-то не выпускает его из рук, словно кожа сплавилась с железом. Сердце колотится под кадыком. Чуя мысленно считает — раз кораблик, два кораблик, три кораблик, — а затем тихо чеканит: — Бросай. Ружьё. Живо. Первым разжимает деревянные пальцы, глядя Дазаю в глаза. Тот даже не моргает, медленно отводит руку с мушкетом в сторону и бросает его на пол. Внезапно изламывает тонкие брови и вцепляется в руку чуть выше запястья, словно её обожгло болью. Шипит сквозь зубы, в два движения расстёгивает мелкие пуговицы на манжете, закатывает рукав почти до локтя, сдирает с себя вторую кожу. Отрывок марли падает им под ноги и моментально впитывает остывающую кровь. Его кожа аристократично-белая, среди линий на ладони темнеет порез, предплечье усеяно метками, точно погибшими звёздами — чёрные дыры на разлитом млечном пути, восковые печати на пропитанном ядом пергаменте, калёные поцелуи спущенных с цепи демонов. Рассыпаны вдоль синеватых витков вен, спрятаны под кольцами бинтов. Свежая метка распускается ожогом — знак, что очередная жизнь принята. Чуя успевает насчитать ещё с десяток, прежде чем снова возвращает к лицу Дазая шальной взгляд. Кровь гудит в венах, пульсирует и закипает, словно отталкивает прочь другого насквозь проклятого. Вот только Чуя отталкивать не хочет. Метки похожи на сгустки живой тьмы с различимыми очертаниями — он видел такие на древних монетах то ли африканских, то ли филиппинских аборигенов. Раскалённые на ритуальных кострищах, заржавелые кровью изгнанных в объятия Дьявола. Чуя понимает. — Ты сделку заключил. Алгоритм предельно прост: чужие жизни в обмен на свою собственную. Дазай аккуратно сворачивает бинт одной рукой. — Звучит проще, чем является. — Зачем? В омуте памяти пасмурными вихрями раскрываются сцены: тишина умирающего дома, липкие простыни в онемевших ладонях, шлейф крови на губах, и он, изломанный и костлявый, в рвотном позыве свешивается с постели, пока этажом выше в забытье теряется мальчишка с рыжими волосами. — Тошно было, — тяжело сглатывает Дазай. Быть запертым в серебряной шкатулочке, в которую не проникает луч света настоящей жизни, только мнимые властители мира пускают слюни на чужое богатство и фарфоровые тарелки. Любая эмоция, любое чувство, любые слова — гнилая фальшь. — А убивать — не тошно? — сипит Чуя. Невесть откуда распустившаяся злоба, её не должно быть, потому что пиратской душе всегда было побоку на чистые и невинные жизни, на чужие страдания — теперь их очередь. Он судорожно ищет в хаосе ответ: неужели дело в беспокойстве за чистоту аристократской души? Он же в Ад загремит, несчастный. Несчастный растягивает губы в острой усмешке. — Наши грехи нас делают. Чуя молча мотает головой. Выходит из вязкой лужи, не глядя под ноги, чтобы не схватить рвотный позыв, как вдруг Дазай хватает его за запястье. — Ты теперь боишься меня? Чуя не верит, что аристократу хватило шестерёнок в мозгу спросить такое, потому теряется на мгновение. Его Вавилон кардинально едет башней — хаос, анархия в мозгах. Будто они внезапно заговорили на разных языках, как те выжившие после всемирного потопа. Спаслись от Армагеддона, но перестали друг друга понимать. — Твой извращённый способ самоутверждения? — прищуривается Чуя, ощущая тепло чужих пальцев, прожигающее перчатки насквозь. — Щеголяешь как мумия, разматываешься в удобный момент и запугиваешь всех, чтоб на колени перед тобой падали? Не на того свою акулью пасть разинул. Внутри с чудовищной скоростью поднимается волна лавы — не ярость и точно не страх, нечто гораздо мощнее и сокрушительнее. Нечто, что толкает с обрыва в пропасть. Чуя в усмешке приоткрывает рот. Медленно проводит языком по трещине на губе. — Я тебя не боюсь. И резко дёргает Дазая на себя, свободной рукой тянет за отворот рубашки, чтобы наклонился, дылда, и врезается в чужой рот. Аристократ с готовностью толкает его к стене — будто ждал этого момента долгие годы. Подхватывает под колени и вздёргивает вверх, отчего сточенные влагой камни больно врезаются в лопатки, но Чуя только шире распахивает рот, всасывая горячий язык. Дазай отпускает его ноющее нарастающей гематомой запястье, вжимает в холодные камни своим горячим телом. Ленты марли свисают с предплечья, подошвы сапог перепачканы остывающей кровью, длинные пальцы тянут за рыжие волосы, и он ртом прижимается к беззащитной шее в том месте, где дико колотится пульс. Чуя выламывается в спине так, что Дазаю едва хватает силы удержать его на весу. — Будь тише, — шипит на ухо, тут же прихватывает губами мочку. — Сам же сказал: солдаты повсюду. Вклинивается между раздвинутых ног, и Чуя чувствует его твёрдое возбуждение сквозь одежду. Двинутое, больное — рябит в опаляющем кожу дыхании, смешивается с запахом железа в воздухе. И без того шизанутая ситуация переворачивается с ног на голову, и её в сто крат ухудшает мысль, что у Дазая стоит. На его нахальство, на его хладнокровие, на его разрушительную ауру, на него самого. — Знаю... Чёрт... — хрип, дрожащий шёпот. Быстрые укусы под линией челюсти, и клыки впиваются в тонкую кожу возле гортани, разрывая капилляры сочным сиреневым и вишнёвым. Чуя цепляется одной рукой за чужое плечо, а другой прихлопывает громкий всхлип, пока Дазай медленно ведёт кончиком языка по его содрогающемуся кадыку. Касается губами руки в перчатке, прижатой ко рту. — Остановись, — Чуя пытается приказать, но голос срывается на мольбу. — Нам надо остановиться... Дазай покрывает его влажную шею поцелуями, как сумасшедший. Зажимает между холодным камнем и собой, лихорадочно-горячим, скользит узкой ладонью выше по ноге, обхватывая бедро. Пальцы натыкаются на край брюк, вырывают из-за него заправленную рубашку. — Хочешь остановиться? Зубы едва ли не рвут грубую кожу перчатки на ребре ладони, потому что прохладные пальцы Дазая касаются мышц живота, гладят выступающие рёбра. Чуя ёрзает, крепче обхватывая узкую талию ногами, почти насаживается на него до упора. Мысленно. Проклятье. Чуе кажется, что он сдохнет, если немедленно не почувствует Дазая в себе. Пират, который до скрежета зубов хочет внутри аристократа Британской Империи — той самой, великой и сильнейшей, которая топит корабли о чёрных парусах и пускает реки грязной крови. Отвращение, неприязнь, раскроенный выстрелом череп, ошмётки мозга на каменном полу, тошнотворный запах крови, хлюпающей под ногами, — он давно сошёл с ума, ему так плевать. Пожалуйста. Остановись. Отвечает: — Нет. Обнимает Дазая за шею обеими руками и снова врезается в его рот. Стонет, встречая напористые движения языка, жмурится до ярких вспышек под веками. Дазай обхватывает пальцами его скулы и целует сам. Настойчиво, грубо, глубоко и мокро, заставляя скулить. Ладонью давит на его поясницу, выгибая для себя. Чуя слизывает вкус смерти со своих губ, кусает чужую скулу и чувствует, как пуговица на его брюках выходит из петли, а длинные пальцы узко скользят внутрь. Обхватывают его. А он — ч-чёрт — подхватывается в судорожном стоне. — Хочешь меня, — низкий голос на ухо. Не вопрос, а утверждение. Дьявольский голос, от которого тянет заскулить. Грудной, ласковый, подчиняйся мне. — Твоя самоуверенность уникальна... — Чуя выдыхает по слогам. — И смешна... Вовсе я не хочу... — Лжёшь. Рык сквозь зубы. Как у изголодавшегося зверя, оброни неправильное слово — с громким хрустом проломит гортань. Пальцы сжимаются плотным кольцом, и Чуя резко запрокидывает голову, отчего шляпа едва не падает в лужу крови. Одна прядь соскальзывает на лицо, приподнимается от тяжёлого дыхания. Чуя облизывает губы, не может выдавить одно простое слово, которое пульсирует в голове, на кончике языка — и там, где плавно движутся чужие пальцы. — Лгу, — шепчет Чуя. В начале было слово. А все слова — бесконечная губительная ложь. Ладони под перчатками леденеют. Ощущают движение крупной плечевой кости. Слегка наклонённая влево голова, прищур непроницаемых глаз — живое безумие, зревшее восемь лет. Перекрутившийся галстук, вздымающаяся грудная клетка, угольные метки на коже, ревущий тайфун за напускным спокойствием. — Никогда не лги мне, — Дазай вынимает руку из-под рубашки и сжимает его скулы влажными пальцами, так же, как прошлой ночью. Тот же зрительный контакт в полутьме, тот же запах свежей крови. — Скажи честно, чего ты хочешь? Хочешь, чтобы я отымел тебя прямо здесь, у стены? Без страха, глубоко и грязно, выдрал, как потаскуху, м? Скажи-и мне-е. Растягивает по букве прямо на ухо, и этот издевательский задорный тон врезается в память. Чуя сжимает челюсть так, что под кожей шевелятся желваки — черви, проевшие его гнилую плоть насквозь. — Хочу, — цедит с ухмылкой. — Хочу тебя внутри. Глубоко и грязно. Решил сражаться со мной — пощады не жди. Они оба понимают, что осталось всего несколько раскалённых добела мгновений до разрушительного конца. Оба играют со вскрытым набором карт. Загнать эту дикую жажду под кожу, ещё глубже. Терпеть и молиться, чтобы ни о чём не пожалеть. — И тебе плевать, что я заключил сделку с самим Дьяволом? — шепчет Дазай, и его скулы каменеют. Лужа крови блестит под остывающим телом солдата. По мушкету прыгают жемчужные зайчики. — Мне плевать на чужие смерти, — цыкает Чуя. Он вдыхает нагретый влажный воздух вместе с сокрушительным откровением: ему действительно наплевать, сколько трупов штабелями будет ложиться вокруг, пока в венах Дазая пульсирует жизнь. Пока он тратит последние минуты этой жизни на то, чтобы прижимать его к стене, чтобы держать влажными пальцами за скулы и целовать. Но всё обращается в руины, потому что Чуя не успевает дёрнуть себя за поводок: — Моя мать меня продала. Это точно не то, что он хотел сказать. Не то, что прозвучало бы уместно в такой ситуации, и он не понимает, почему буквы из мешанины мыслей склеились в эти слова. Наверное ожидал, что фраза пролетит сквозь, мимо, прямиком в забвение — никак не того, что Дазай застынет, оглушённый. Поднимет глаза, с которых поволоку возбуждения сдует попутным ветром. — Продала? Грохочущим камнепадом, обухом по голове — отшвыривает в болотную жижу прошлого, и каким-то чудом из самой мути вытягиваются крепкие цепи, сковывая их абсолютно разные судьбы. На задворках сознания громкий лязг. А Чуя обломками падает на дно, пальцами цепляется за плечи реальности, трясёт вверх-вниз головой. — Продала! Как вещь, как корабельную доску, как рыбьи потроха! Именно поэтому я попал на пиратский корабль, сам стал пиратом, поэтому очутился на этом проклятом острове! — истерика вспыхивает ярким светом разрушенных маяков, гаснет-вспыхивает-гаснет-вдох-выдох. — Ты бы... убил её за это? Дазай мягко выпускает его, но ноги набиты горячей ватой, из-за этого Чуя на миг утыкается носом в ряд перламутровых пуговиц. Трёт кулаком грудь в попытке оттереть липкое холодное пятно и шмыгает носом. Чёрт, сорвал корку с той раны, которую нельзя было трогать. — Да. Бах. Морской Дьявол вглядывается в него со дна. Улыбка уродует губы, а горечь прорывается наружу против воли: — Она бы не гордилась сейчас мной, верно? Хрипотца в голосе, остывающее болезненное возбуждение, кровь на сапогах, борозды шрамов на руках, привкус гнили на корне языка. Вопрос почти что риторический: она бы никогда тобой не гордилась, знаешь. У Дазая взгляд пустой, зашоренный, кукольный. Он подхватывает с пола погнутый мушкет, упирает прикладом в перевязанную ладонь, закидывает на плечо — ружьё длиной с его руку, смотрится идеально до ожога на сетчатке. Ловко прокручивает в руке дулом вперёд, щурит один глаз, прицеливаясь в пустоту. И добавляет: — Свою же я убил.

в небесной клетке — колокольный звон, опустошённый пепельной кровью в отчаянных попытках поймать в ладонь последние тысячи дней.

Над встревоженным морем прокатывается гул, переливается сумеречным малиновым, входит под кожу раскатом грома — труба католика гудит вестником опасности, что уже дышит в затылок и берёт под руки. Чуя оборачивается на каменную церквушку одновременно с Дазаем, а тот прищуривается на звонящий колокол и легонько поддевает локтём. — По нам. Чуя со свистом втягивает воздух. — Нет никаких «нас», заруби на своём остром носу. — Конечно нет. Исходит ядовитым сарказмом. Конечно «нас» нет, как нет и этой черты экватора, на которой сталкивается северное и южное. Их по отдельности, но одинаково сильно невзлюбила судьба, выбросила в один из своих отходников, и они вынуждены спасаться одновременно, иногда врезаясь спиной в спину или протягивая руку. Насильно общее: море, остров, корабль, вулкан. Чуя уверен, едва костлявая перестанет рассекать секирой воздух над их головами, они разбегутся по разным сторонам света, чтобы больше никогда друг друга не вспомнить, разве что по безумной пьяни. Прижимая холодный бок початой бутылки к мокрой щеке, словно компресс к рваной ране. Именно поэтому сейчас Чуя впитывает Дазая так рьяно. На землю опускается ночь, тело содрогается острым импульсом, и приходится зябко повести плечами под пиджаком, закутаться плотнее. Холодно. Холодно, чёрт побери, на тропическом острове. Приплыли. Солнца не видно уже который день, плавает где-то в молоке, не светит и не греет; Чуя только в этот миг осознаёт, что находится в эпицентре апокалипсиса. Откровение, мягко говоря, так себе. Как и то, что постигло его в стенах форта. Тягучая аура окатывает горячими волнами его спину: Дазай смотрит. Мурлычет под нос задорную мелодию, которая иногда тонет в оглушительных взрывах, словно не раскрыл свою самую чудовищную тайну. Чуя цыкает: желал узнать, что под его бинтами? Узнал. Дазай заключил сделку с Дьяволом, а ты сам разве святой? Шикарная иллюзия выбора под ногами смерти. «Наши грехи нас делают». Дазай держится на расстоянии двух шагов, вытянутой руки. Будто опасается, что Чую переклинит, что он внезапно в страхе рванёт прочь, но будет призрачный шанс успеть схватить за хрупкое плечо, развернуть к себе резким мазком и удерживать рядом молча, ведь разумных слов, которые способны убедить человека сближаться с Дьяволом — ноль. Его мысли столь громкие, что у Чуи звенит в ушах. Хочется закатить глаза в насмешливом «полундра, Дьявол в бинтах, нормально тебе якшаться с живым мертвецом?» Серьёзно, что он себе нафантазировал? Что Чуя заверещит в ужасе, мол, отойди от меня, окаянный? Дурь. Сколько себя помнит, пусть временной промежуток очень короткий, Чую всегда привлекало всё жуткое и смертельно опасное, впервые — до каменного стояка, но. Прикуривать от свечи, чтобы пламя лизнуло кончик языка, лезть в драку безоружным, сниматься с якоря в шторм, забраться по склону вулкана прямо к распахнутому палящему кратеру. Страх давно стал воздухом в его лёгких. Одним больше, одним меньше. Расскажи мне, каково это — быть проклятым. Лучше бы Дазай уткнул холодное дуло мушкета в его лоб. Тогда бы Чую действительно охватил страх, пусть и в половину не такой сильный, когда дуло вошло Дазаю под подбородок. В какую чертовщину катится его мир? Со звоном и фанфарами. Затягивая бинт поверх дьявольских отметин, Дазай пошутил, что в Италии его бы давно сожгли. Италия. Интересно, это далеко? Чуя цыкает, отгоняя рой идиотских мыслей, на которые нет времени. Земля скатывается в море — волны слишком слабые, гуляют по отмели, по которой не пройдёт ни один корабль, не счесав киль, но Чуя лишь тихо хмыкает. Подходит ближе, и подошва тяжёлых сапог скользит по оголившимся из-за отлива камням — к высокой клыкастой скале. Пена омывает её, будто труп огромного мифического чудовища, которое дремлет до первого колокольного звона. — Подержи, — снимает шляпу и протягивает Дазаю. Тот многозначительно поднимает брови, но вверенную драгоценность берёт с таким же жгучим уколом в груди, как когда отдавал, а Чуя глубоко дышит и надеется, что выдержит. Уже несколько лет он избегал этого рукотворного склепа. А сейчас опускается перед ним на колени. Во всём теле неимоверная тягучая усталость, в голове — нелепая мысль, как сильно он хочет домой. Просто домой. Но дома у него нет. — Челюсть не урони, а то тебе наклоняться долго, — бросает через плечо, рывками расшнуровывая перчатки. Отбрасывает их в сторону. Дазай как зачарованный смотрит на обнажённые хрупкие запястья с созвездиями шрамов и выступающими линиями вен, из-за чего пропускает слова мимо ушей. — А? — Брысь, говорю. Берег накрывает огромная острая тень. Если эту скалу раздробить на аккуратные кирпичики, то можно построить сотню церквушек, подобных той, из которой растекается звон одинокого колокола. Чуя упирается голыми ладонями в землю, и в тот же миг она начинает дрожать. Алое свечение заливает пальцы, хрупкие запястья, локти и подрагивающие плечи, покрывает целиком — вместе с ним приходит чудовищная боль. Арахабаки клыками вонзается в тело, разрывая на кусочки, проделывая себе путь на свободу. Чуя стискивает зубы и приказывает сидеть смирно, с трудом фокусируя мутнеющий взгляд на скале. Трещины растекаются по ней живым светом, ломают на части, и те с жутким грохотом и плеском падают в воду, обнажая. Высокие мачты, опутанные нитями такелажа. Мелкие осколки на гладкой палубе. Багровые паруса. Дазай отскакивает прочь от трещин под ногами и, вскинув голову, смотрит на затонувший корабль, который со скрипом качается на волнах, что прихлынули прямо под него. Сжимает шляпу в руке. И испытывает необъяснимый ужас. Чуя загоняет под ногти грязь вместе с алым светом, едва сдерживая крупную дрожь. — Да... — хрипит, сплёвывает тягучую кровавую слюну. — Давненько мы с ним не болтали. Вкус крови привычнее вкуса пресной воды. Темнота бросается в лицо, собственная одежда тянет обессилившее тело к земле. Сквозь звон в ушах пробивается испуганный крик — имя. Его собственное имя, давно ставшее чужим. Чуя мотает головой, и волосы густо спадают ему на лицо, по скуле скатывается капля пота. — Только узнал моё имя... и уже так бессовестно им разбрасываешься... Совесть у Дазая явно покоится в соседнем гробу от рассудка, потому что аристократ подлетает к нему, чтобы помочь. — Отвали! — вспыхивает Чуя, вскидывая голову. У его якорей одна за одной обрываются цепи. — Я не позволял тебе! Дазай столбенеет в шаге. Поднятая тяжестью корабля вода обливает его ноги по щиколотку и моментально откатывается назад. — Ты на моей территории, — хрипит Чуя, а тело всё ещё предательски дрожит. — Здесь не твой дворец с высокими потолками и хрустальными люстрами, здесь не твои покорные слуги. Здесь не всё дозволено. Взгляд у Дазая такой, что Чуя на миг думает, что он перегнул палку. — Я тоже не боюсь тебя. Голос железный, но бледные пальцы аристократа слегка подрагивают, поэтому он коротко сжимает-разжимает кулак, прежде чем протянуть Чуе раскрытую ладонь. Тот гипнотизирует её мутным взглядом, а затем: — Без придури? Одно его прикосновение голыми руками несёт разрушение и гибель. Он впивается ногтями в ладони, захлёбываясь тугим солёным воздухом, и проклинает себя за слабость. Такой ничтожно жалкий, что даже с колен встать не в силах. Дазай протягивает руку настырнее. — Страх — корень всех бед, а я его вырвал. Изо рта Чуи протягивается кровавая нить. Он хрипит, умоляя дать ещё минуту: — Мне не нужна помощь. Конец света близок. Дазай зло нахлобучивает пиратскую шляпу и встряхивает рукой. — Живо дай мне руку и не дури! — Сам дуришь! — гаркает Чуя. Ведь этот франт прав, ибо всеми бедами погоняет страх. Его боялись, его ненавидели, его пытались убить, его насиловали, его загнали в каморку, его закидывали гнилью и обзывали чудовищем — из-за страха. Под хлопьями пепла «не боюсь» звучит громче, чем «люблю». — Я хочу доказать тебе, что всё будет хорошо. Сердце с тихим треском дает перебой. Чуя утыкается взглядом в обтянутое белой тканью колено, а потом очень медленно отрывает трясущуюся руку от земли и касается пальцев Дазая. Скользит в ладонь, проникает под бинт, задевает корку пореза, а Дазай крепко сжимает его руку, переплетая нити шрамов, впервые в жизни так горячо и близко, поднимает ватного Чую на ноги, вжимая в себя. Пульс диким зверем бьётся в центре их ладоней. Но больше ничего не происходит. Если забыть о том, что они держатся за руки, стоя на границе суши и моря, пока над их головами возвышается борт давно затонувшего корабля. Дазай оглядывается на шёпот парусов, крепкими объятиями спасая Чую от падения. Мираж не рассеивается, и аристократ присвистывает, принимая поражение. — Будь я проклят. Чуя ведёт чугунным лбом по его плечу, чтобы посмотреть в бесстыжие глаза. — Сейчас сдохну от смеха. — Ой, прости. Секундным разрядом Чуя крепче сжимает пальцы, а затем высвобождает руку, хватается за Дазая как за деревянный столб, и почти в свободном падении делает пару шагов к своему кораблю. — Отдай шляпу и возьми перчатки. Поднимаемся на борт. — Поднимаемся? — Дазай картинно оглядывается в поисках пирса. — Каким чудом? Палуба почти в семи ярдах над землёй. Спохватывается, снимает с головы шляпу и протягивает Чуе — у того странная улыбка на губах. — Чудом. Вскидывает вверх руку, описывает двумя пальцами круг и резко устремляет в землю. На палубе что-то шуршит, а затем сама по себе раскатывается верёвочная лестница, взбрыкивает в воздухе и прилетает точно Чуе в руку. — Послушный, — взгляд становится мягче, как у хозяина, который нашёл сбежавшего щенка. — Спустя годы, хотя твой капитан тебя бросил. Ласково потирает большим пальцем сухую верёвку и устремляет взгляд к верхушке грот-мачты. — Спасибо. Капитан и его корабль — единое целое. Забирает у Дазая вещи, пока тот прощается с разумом, оглядывая огромный корабль. Натыкается на буквы по тёмно-бордовому дереву, стёсанные временем, но слитые в знакомое слово. «Химера». Пепел на миг попадает в глаза. Дазай разбито смотрит, как Чуя надевает шляпу, и понимает, что на карте не осталось белых пятен. — Это же... — Да, — Чуя убирает перчатки за пазуху, позволяет живой верёвке обвить руку и упирается ногой в перекладину. — Добро пожаловать на борт корабля, на котором я умер.
339 Нравится 68 Отзывы 139 В сборник