Апрель вулканической зимы

NC-17
Завершён
339
4
FruitPie.chu соавтор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
134 страницы, 40 569 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
339 Нравится 68 Отзывы 139 В сборник

6 — volcano

Настройки

10 апреля, 1815 год; о. Сумбава; море Флорес.

На горизонте в море стреляет молния. Чуя спокойно затягивается, балансирует на гладком фальшборте, беззаботно качает свешенной за борт ногой. По правую руку — гладкая палуба, по левую — встревоженное море. Вытягивает тлеющую самокрутку вровень с верхушкой вулкана. Млеющий огонёк с тонкой струйкой дыма — вспышки пламени в сером оборчатом облаке. Чуя стряхивает пепел, вулкан тошнит в небо. Чувство единения с чем-то глобальным, неотвратимым, смертоносным. Корабль сонно покачивается на мелкой воде у границы бухты с открытым морем, тревожно скрипит затянутыми узлами — на случай, если его капитан решит прыгнуть за борт. Обвить крепко, пока не погрузился на дно. Беспокоится за хозяина как верный пёс. Пиджак, шляпа и перчатки покоятся в каюте, аккуратно сложенные рядом со свитками карт и пыльной бутылью бурбона. Свободные рукава рубашки подобраны до локтей, волосы цепляются за торчащий ржавый гвоздь каждый раз, когда Чуя поворачивает голову к острову. Под узкой лентой кадык ходит вверх-вниз. В порту, который на расстоянии почти в тридцать миль напоминает игольное ушко, мерцают огни последнего праздника жизни. Очередной покинутый дом, который так и не стал родным. На корабле достаточно места, чтобы спасти от мучительной смерти шесть дюжин людей, но Чуя пустил на борт лишь Дазая. У того глаза были размером с серебряные монеты, он шарахался от каждой балясины и якорной цепи, а потом указал на моток снастей и поинтересовался: — А эти верёвки меня ночью не задушат? В ответ Чуя загадочно улыбнулся: — Только если хорошо попросишь. И пнул его дрыхнуть к матросским гамакам, предварительно пообещав, что они не закрутят его до смерти. Сам спустился в капитанскую каюту, за время забвения покрывшуюся добротным слоем пыли, который вызвал у Чуи порыв отдраить все поверхности до блеска. О том, чтобы примостить голову на подушку, не шло и речи, зато отыскалась давно забытая заначка опиума и закупоренная бутылка бурбона. Чуя ограничился запасом самокруток, поднялся на палубу уже в кисельную ночь, щёлкнул пальцами, чтобы в фонарях на мачтах тут же вспыхнули свечи, вальяжно улёгся на фальшборт и закурил. Отбивал пяткой ритм в такт мелодии, выдыхал сладкие ноты опиума вместе с выученными наизусть словами: — С ней хоть в Рай, хоть в Ад... Ну, с Раем вряд ли повезёт. В глазах — неприятный сухой зуд, уголки чешутся, и их постоянно хочется тереть пальцами. Наверняка белки такие же воспалённые, как и у Дазая. У того острые ресницы склеивались от усталости, он неприлично зевал как собака, обнажая крепкие клыки, — актёрствовал из последних сил, в общем. Но Чуя знал, что Дазай измотан. Покрыт плёнкой усталости, как пышные зелёные холмы Сумбавы покрываются коричневой пылью в период сухих ветров. Привычный для пирата мир выжал из аристократа все соки, изорвал в клочья за один долгий день. А Чуя варится в этом мире всю жизнь. Истина проста: если Дазая ошпарит кипятком, то он потеряет сознание от боли, а затем месяц не придёт в себя. Если ошпарит Чую, то он поморщится и молча смахнёт остывающие капли ладонью. Они из противоположных миров. Север и юг в разбитом окошке компаса. Небо и море, что вечно сталкиваются на линии горизонта, но никогда не соединяются. Море и небо, чьё слияние грозит катастрофой. Скурен уже третий косяк, но Чую не забирает. И не отпускает: зубы слишком крепко смыкаются на папиросной трубочке, истлевший окурок рассыпается в голой ладони, табак липнет к бледным пальцам. Чуя смотрит на старый шрам — на ладони Дазая отныне такой же, зеркальное отражение. Нельзя забывать, кто он. Ведь рано или поздно поймёт, что Чуе нечем ему отплатить. В швах его рукавов не спрятаны бриллианты, в трюме нет сундуков с россыпями золота от безликих родителей, голубая кровь по венам не циркулирует — или чем там эти аристократы питаются? Дазай убивает людей. Буквально отнимает годы их жизни, чтобы жить самому. Всё просто и понятно, никаких секретов. Чуе правда плевать. Убийства — весьма будничное явление в твоём мире, если ты пират. Столько весомых доводов, а он по-прежнему чувствует непонятный страх. Страх отнюдь не перед розгами чертей и сырой могильной землёй, это — страх не перед смертью. Страх, что Дазай наиграется, наглядится вдоволь на диковинного зверька в клетке: как дикобразов отлавливают среди высоченных тропических папоротников и сажают в тесные клетки на задниках забегаловок, чтобы потом порубить на куски для шашлыка. Наиграется, выпьет его досуха, до самого дна, и даже рукой не помашет на прощание. Окинет сверху брезгливым взглядом, швырнёт монету и уйдёт, подняв воротник. Чую не удивит такой финал, совсем не удивит. Лишь очередной вырванный кусок плоти — но на сей раз рана не перестанет гнить и болеть. Какая срань. Поражается собственной глупости, с трудом сдерживает нервный хохот и рвотный позыв. Если Дазай каким-то чудом осилит его убийство, то сделает ему громадное одолжение. Лишь бы наверняка, а то воскреснуть во второй раз — уже даже обидно. — Неубиваемая дрянь, смерть — и та споткнулась, — печально выдыхает дым. — Обо мне думаешь? Будто дробью по рёбрам. Громкий голос тревожит гладкое полотно тишины, отчего оно моментально идёт рябью, и Чуя переводит взгляд на отчаянно зевающего Дазая, стоящего на ступенях лестницы с верхней палубы. — Велика честь, — фыркает неприлично громко, чтобы скрыть дрожь в голосе, спешно собирает остатки самообладания. — Воспоминания одолели. С этим кораблём связаны не самые приятные фрагменты памяти, но я не могу отречься и пустить их ко дну. Дазай идёт к нему — палуба настолько широка, что приходится сделать почти пятнадцать шагов. Верхние пуговицы его рубашки расстёгнуты. — Ах, как хочется поддаться благоприятным обстоятельствам и романтично умереть, держась за руки! — Вот только самоубийцы на корабле мне не хватало. — Ты больше меня на самоубийцу похож. — Имею право, а ты, кобыла рослая, вляпался спорить с моей судьбой. — С нашей судьбой. Из-за одного слова в груди непонятно щемит, и Чуя осекается, медленно растирая горячий пепел окурка в пальцах. Демон жонглирует сладостями и с выжженной улыбкой пальцем манит за собой, детям закрывают глаза, в домах запирают ставни. Демон рушит мосты, роняет небо, разрезает пламенем земную твердь. Демон никому не нужен, чтобы спасать его из внутренней катастрофы, и он путается во лжи, потому что не хочет быть собой. Внешне Дазай — икона равнодушия, но крылья точёного носа раздуваются так, словно из них сейчас повалит дым. Молча смотрит на Чую с непонятной печалью, опирается на фальшборт. — Очень мило с твоей стороны было уступить мне каюту капитана. — Я не уступал, — хмурится Чуя. — Ты что, был в моей каюте? — Заходил полюбоваться, как ты спишь. — Мерзость. — А тебя там не оказалось. — Видимо, заколка для твоего галстука потерялась в замочной скважине моей каюты. — Было нелегко. — Ты маньяк. — Да, я ведь тебя восемь лет искал. — Сброшу за борт, как только отвернёшься. Дазай ему, конечно, не верит — это ясно по наглой улыбочке. Задирает голову и тихо присвистывает, глядя на мощные мачты, вонзающиеся иглами в облака. Они светятся изнутри, пульсируют кроваво-огненными разводами. Свечи в фонарях почти бесполезны: небо пылает с изнанки. — Этот корабль огромен. Как ты управляешь им в одиночку... Это немыслимо. Чудо от слова «чудовищно». — Немыслимо... — эхом повторяет Чуя. — Признавайся, не верил мне? Дазай картинно выгибает губы вниз. — Признаюсь: не верил. Думал, ты обкурен. Чуя закатывает глаза и показушно затягивается так, что на кончике самокрутки ярко вспыхивают искры. Дазай без прелюдий наклоняется к его лицу, отчего в вырезе расстёгнутой рубашки проглядывает острая ключица, и выдёргивает косяк прямо изо рта Чуи — тот успевает только возмущённо клацнуть зубами. Взгляд прикипает к красивым губам, плотно обнимающим папиросное тело. Аристократ глубоко затягивается, пуская в мягкие стенки горла корни соблазнительной отравы. — Гадость, — брезгливо прикусывает кончик языка и без рассусоливаний швыряет самокрутку за борт, игнорируя громкое «эй!» из-под руки. — Франт на корабле — к беде, — бурчит Чуя, глядя на сгинувшую в волнах эйфорию, как вдруг чует интригующий запах пшеницы. — Ты обалдел? Мой бурбон вылакал? Дазай нахально гарцует, цокая языком. — На два пальца. Чуе хочется либо всечь ему по харе, либо засосать так, чтобы самому опьянеть. Благодаря высокому росту Дазай с удобством устраивает локти на высоком бортике рядом с коленом Чуи. Тот продолжает лежать, нагнетать, опасно потягивается, прогибаясь в спине. В горизонт снова стреляет молния. Спустя двадцать семь секунд в молчании по небосклону прокатывается раскат грома. Гроза в пяти милях. — Мы должны носиться по палубе, в панике размахивать руками, вопить и взывать к высшим силам о спасении, так почему мы этого не делаем? — натянуто интересуется Дазай, и Чуя со странным садистским удовольствием понимает, что аристократию нехило так утрамбовывает страх. Раскладывает — увы — по фактам: — Из-за сильного отлива до рассвета мы не выйдем из бухты. Дазай на память не жалуется: помнит, как море повиновалось голым рукам и хлынуло под киль, понимает, что отлив — не смертный приговор, что каждую секунду, пока они молча играют в гляделки, Чуя пишет завещание по собственному безумному желанию. Над морем разливается громкий жуткий гул. Дазай меняется в лице, глядя на гору, а Чуя резко поднимается, хватаясь за натянутые шкоты. Садится на бортике спиной к морю и почти вплотную режется взглядом об аристократские скулы. У Дазая испуг на побелевших от напряжения губах, смятый после сна воротник рубашки, растрёпанные вихры волос и на щеке крошечная родинка, которую Чуя заметил только сейчас. Мощный порыв ветра бодает одинокий корабль в борт так сильно, что на мачтах лязгают фонари со свечами, расплёскивая горячий воск. Одна капля попадает на гладкое дерево рядом с пальцами Дазая, черствеет мутной кляксой — аккуратные костяшки содраны, взбухшие от напряжения вены ныряют под бинты около косточки запястья. — Ты убьёшь меня? Они почти сталкиваются носами, когда Дазай рывком поворачивает голову — между лицами ладонь не втиснуть. Чуя ловит приоткрытым ртом его горячий судорожный выдох, следит, как зрачки расширяются почти во всю радужку. Словно на тёмной неспокойной воде открывается воронка. — Что? Взгляд застывает. Чуя замечает, что каштановые пряди у самых висков посеребрены пеплом, словно ранней сединой. Он понимает, что распáxнут перед Дазаем до самых раскалённых недр, но ему спокойно — четыре опиумных самокрутки даром не проходят. Поясняет ровным голосом: — Ты отнимаешь жизни. Какая гарантия, что моя не станет очередной отметиной под твоими бинтами? Дазай тупо моргает, раз, другой. Белки его глаз и вправду покрыты красноватой паутинкой. Говорит очень медленно, либо разжёвывая для недоверчивых и убогих, либо нерушимо подтверждая для самого себя. — Я не убью тебя, — сложная долгая пауза. — Никогда. Ситуация далека от весёлой примерно на миллиард морских миль, но уголки губ Чуи дёргаются, изгибаясь в косой улыбке. В носу начинает щипать. — Жаль, — горло саднит горечью. — Лучше тебе сделать это как можно быстрее. Он знает себя настоящего: чудовищу необходимо вонзить клинок в лоб, в адамово яблоко, в седьмой позвонок, в основание рога, срать, куда там вонзают, чтобы намертво, с хрустом и кровавым треском, убить до того, как оно откроет глаза, тряхнёт уродливой головой и понесёт разрушения всему сущему. Он умоляет: либо не буди меня, либо убей быстро и безболезненно. А Дазай не понимает. Не верит: как упрямый ребёнок, который талдычит учёному, что однажды море станет сладким, а не солёным. — Я всегда буду тебя спасать. Чуя лишь печально улыбается, заискивающе прикусывает кончик языка и решает сыграть в дурака. — Докажи? Без предупреждения раскидывает в стороны руки, которые в мыслях Дазая чудесно смотрятся точно не на Библии, и падает спиной назад. Рывок обратно, из-за которого правое запястье громко хрустит, и горький воздух наотмашь бьёт по лицу. Низкое небо делает кувырок, а Чуя со смехом возвращается из своего спасительного безумия. — Дурной, воистину мозги набекрень, — выдыхает Дазай, тянет на себя и с размаху врезается в его рот. Видит рот — не видит препятствий. На его языке и правда вкус бурбона. Наглая паскуда. В низ живота стекает жидкий огонь, но Чую мелко трясёт в ознобе. С готовностью широко раздвигает ноги, и Дазай сразу же опирается на фальшборт между них. Чуе удобно обхватить узкую талию, на которой скрипит кожа ремня, своровать часть его тепла. Они целуются рвано и без рук, будто чёртовы акробаты. Сердце резонирует о ледяную грудную клетку, колотится с бешеной скоростью, вот-вот остановится. Как назло Чуя не может вспомнить, больно ли оно останавливается. Губы соскальзывают, дрожат на линии челюсти, он утыкается лицом в бинты на шее, пахнущие потом. Чувствует щекой бешеную пульсацию ярёмной вены. — Я никогда не смогу жить нормально, — шепчет, задевая кончиком носа мочку уха. — Тщетны любые попытки излечить меня. Хотя бы потому, что сегодня мы оба умрём. Блаженное спокойствие расходится волной тёплой дрожи от выступающего седьмого позвонка — Дазай кончиками пальцев скользит по его шее, берёт за волосы и грубо оттягивает голову назад. — У тебя глаза мёртвой рыбы, — сухость дерёт глотку. — Бросай курить эту дрянь. Чуе нравится ощущение его ладони на своём затылке. Сердце ликует глухими ударами камней о мягкую землю, будто разваливается на части тщетно сигналящий в пустоту маяк. — Завтра брошу. Процесс разрушения уже запущен. Необратим. Дазай стаскивает его с фальшборта — подальше от края. Чуя хватается за его алебастровые плечи: они красивые и удобные под ладонями. Небо цвета вулканической сепии. Чуя хочет под ним умереть. Ежесекундно, без чудес и вторых шансов. — Я несу только гибель и разрушение, — говорит он, крепко жмурится. — Лучше убей меня. И вдруг Дазай отталкивает его прочь. Быстрыми отточенными движениями вытаскивает пуговицы рубашки из петелек, стягивает ткань с плеч, с локтей, бросает на палубу. Открывает лихорадочному взгляду полосы бинтов — от узкой талии по груди до самого кадыка, от ключиц до запястий. — Смотри. Глаза мёртвой рыбы — взгляд застывший, размазанный, подёрнутый непонятной пеленой. Чуя наблюдает, как слой за слоем спадают марлевые ленты, и его нагребает неотвратимостью. Опиум вкатывает иначе: спокойствием, сладкой слабостью, блаженным таянием и глупой улыбкой, а в его случае — пугающей неизвестностью. Он накуривается до перламутровых слюней, потому что дурь волшебным рычагом отключает разум — словно на вскруженную голову надели плотный мешок, пустили на ватных ногах бежать по линии горящего пороха и прижиматься влажными губами к каждой гладкой кости в теле смерти, вылизывать до блеска. Потому что такие ударные дозы убивают его — через десяток лет зубы выпадут гнилым бисером, память растворится в щёлочи, и тело сломается в чудовищной болезненной ломке. Но сейчас неугомонные бесы будущего не дотягиваются до него своими острыми хвостами. Сейчас, в настоящем — пепельная пыль, три коротких шага, клубок марлевых лент, угольно-тёмные метки, поджарое тело, бешеная пульсация ниже солнечного сплетения и корабль, на котором они одни. Чуя понимает, что из его омута вылезают все черти, цепляясь за обугленные края когтистыми пальцами. Воздух душный и горячий, как в сингапурских банях, только тело почему-то трясёт. — Эта появилась самой первой, — Дазай обводит пальцем метку на внутренней стороне запястья. — Моя мать. Она обожала цеплять на себя блестящие дорогущие побрякушки, особенно массивные ожерелья. Как оказалось, бриллианты превосходно режут шею, а оправа из белого золота достаточно крепка для удушения, — скалится, и громко непристойно ахает, запрокидывая голову. — Поделом. Распрямляет руку, чертя линию по вене до сгиба локтя — до другой выжженной метки. — Отец. Забавно, я полагал, что она появится рядом с первой. Хотя, в семье отец с матерью тоже не были особо близки, — смех вырывается из груди клочками и пугающе быстро превращается в звериное рычание. — Он умер в окружении своих бесценных коллекций пыльного столового серебра и бутылок виски, которые бились очень звонко, тонко, как его пенсне — стёклами внутрь. Смерть от тысячи порезов, по-моему, крайне поэтична. Блуждает пальцами по десяткам меток, с ума сходит бесповоротно, утопая в выгоревшем прошлом, как вдруг Чуя перебивает его: кидается вплотную, целует отметину под ключицей, тяжело выдыхает, закрывая глаза, и водит по коже дрожащими влажными губами. Да он сам жутко похож на непредсказуемую катастрофу, которая сначала плавно, медленно, дымными изгибами и искрящейся улыбкой, горячими касаниями, а затем — взрывом, разлетевшейся на куски землёй, расколотым небом. Всё мгновенно тонет в огне. Обхватывает Дазая за шею и тянет вниз, над собой, падая на палубу, трогает и целует в хаотичной погоне за безвозвратно упущенным временем. Дазай обводит большим пальцем его губы и заботливо кладёт под спину свою скомканную рубашку, чтобы о палубу не стёрлись все позвонки. Море теряет голос, ведёт отсчёт последних секунд шёпотом, пока смерть солёным смрадом дышит в затылок. Гибель в уголке глаз, за плечами, на кончиках подрагивающих пальцев, что касаются виска и порывисто зарываются в волосы, и она — словно жалобно стенающее море, которое в мольбе ласкает одинокий корабль, пока на его палубе два противоположных полюса врезаются друг в друга, игнорируя весь погибающий мир. — Можно? — спрашивает Дазай, запуская руки под безразмерную рубашку. Чуя сталкивается с ним взглядом — падает, падает, падает в морскую бездну, из которой нет желания выбираться, и кивает. Помогает снять рубашку, целует глубоко и смертоубийственно, дрожит от нежности очерчивающих позвонки пальцев. Дазай стягивает с его бёдер штаны, прижимает ближе, вспарывает острыми косточками ладони и звякает рогатым драконом на пряжке ремня. Взгляд мутнеет, а огоньки свечей трепещут на беспокойном ветру, едва пальцы Дазая проникают внутрь. Губа начинает кровить, вкус металла оседает на кончике языка — Чуя знает, что всё равно будет больно, глубоко дышит до всхлипов и порывается заскулить из-за бури непонятных эмоций. Ждёт, а не пытается сбежать — и это столь же непривычно, как осторожные движения. Для него, внутри него. Едва Дазай входит, медленно и глубоко, Чуя безудержно шипит от боли и порывом вскидывается, прогибается и насаживается, скребёт ногтями по доскам палубы, а в его голове — больные, ненормальные, свихнувшиеся. Мысли. О том, чтобы больнее, чтобы ближе кожа к коже, чтобы имя криками до разрыва аорты, чтобы глоткáми горького воздуха до смерти, чтобы зациклить эти прикосновения навсегда. Шум сменяет тяжесть тишины, мир сжимается в пружину. Дазай так близко, что почти невыносимо и невозможно. Руки — чужие, их сковывает дикая дрожь, тысячи вонзающихся костяных игл, от острых локтей до кончиков пальцев — Чуя не может их согнуть, и Дазай сжимает беззащитные запястья, выгоняет из-под кожи крошечные осколки, обхватывает и тянет на себя. — Садись ко мне на колени, — ласковым шёпотом. Ни огрызнуться, ни возмутиться — Чуя повинуется, обнимает Дазая за шею, чтобы не упасть. Оказывается на чужих бёдрах — и всё сущее схлопывается в крошечное пространство, где есть только горячо и глубоко. Тонет в накатывающих волнах, захлёбывается и прихватывает зубами кожу до отметин — багровых созвездий, которые пылают и стирают выжженные метки. Чуя утыкается лбом в изгиб шеи возле плеча, зажмуривается и летит прямиком в объятия Дьявола за своё наслаждение во время чужих смертей. Размазывает по пересохшим губам горький воздух и бесконтрольно начинает двигаться сам, потому что невыносимо жарко, потому что разрушительно хорошо, потому что последний день жизни прощает ошибки и потому что гори оно всё синим пламенем. Дазай смотрит на него снизу, запоминает по крупицам. Нежно гладит лопатки и острые ключицы, чертит ногтями взбухшие алые полосы, когда пальцы сводит судорогой оргазма. — Ты такой красивый. Подходящий день, чтобы сойти с ума. Идеальная ночь, чтобы исповедаться. — Заткнись, — лепечет Чуя, утыкаясь взмокшим лбом в его лоб. — И стань для меня личным разрушительным концом всего сущего. — Вау, это просьба не останавливаться? — Дазай цепляет за подбородок, вынуждая смотреть в лицо. Издевается. Смахивает с виска намокшую прядь и щурит глаза, чтобы из зрачков не полилась магма — вулкан легче остановить. Чуя не выдерживает и подаётся вверх, но Дазай рывком останавливает его и с укором цокает языком. Чуя гортанно рычит, словно портовый пёс, жмёт губы, силясь произнести такие простые слова, которые в голове набатом. Скажи — и получишь то, чего действительно хочешь. — Да, — хрипит на ухо, — не останавливайся. Лишь бы не прекращалось, не сгорало, не покрывалось безжалостным пеплом — лишь бы парой отчаянных слов можно было уговорить судьбу вот так навечно. Дазай опрокидывает его на спину, и Чуя давится громкими стонами, что пропадают эхом над пустыми водами, сжимает коленями чужие бока, тщетно пытается сбежать от шквала эмоций, которые скатываются по щекам. И в миг, когда Дазай одним сильным порывом дёргает его на себя, больно собирает рыжие волосы в кулак и томным голосом просит: — Тише. Апокалипсис заканчивается. Весь мир по громкому щелчку мягко идёт на убыль. Горло саднит, и Чуя понимает, что выкрикивал проклятое имя, звуки которого влажными стрелками соединили ресницы. Дазай нависает над ним лезвием гильотины, убирает пальцами выбившуюся прядь волос и касается лба губами. Солёными. О, Господь. К чему разрушать мир, создавая на его обломках новый? Больно, несправедливо и нелепо — словно плясать на огне. — Рук не чувствую, — шепчет Чуя. Дазай пару раз моргает, выдаёт смешное «упс» и отстраняется, выпрямляясь, пока Чуя под ним безуспешно пытается согнуть деревянные пальцы, затем — поднять руки. — Мне принять это за комплимент? — Дазай продолжает стоять меж его раздвинутых ног, самодовольно улыбаясь. Сил Чуе хватает лишь красноречиво закатить глаза. Двигает ногой, чтобы принять менее расхристанное положение, но Дазай ведёт ладонью и щекотно гладит под коленом. — Как ты? Чуя с издёвкой изображает бурные размышления. — Как наш бренный мир: словно меня дочиста поимел самодовольный юнец в белых одеждах. Молнии не бьют вспышками в мачты, не поджигают паруса — гроза пунцовеет и тихо проходит мимо. Дазай признаёт, что иногда полезно жертвовать годами жизни ради кого-нибудь, чтобы однажды разделить с ним последний рассвет. Чуя признаёт, что иногда полезно быть трахнутым на палубе собственного корабля в считанных часах от конца света. Он называет это плевком в лицо смерти и не испытывает сожалений. Их общий выбор сводится к единому: умереть под выгоревшим небом. — Звёзд не видно, — печально тянет Чуя. Со стороны Дазая доносится расстроенное хныканье, ибо он кропотливо заматывал тело бинтами, пряча отметины, а теперь никак не может завязать обрывки «кошачьей лапой». — И правда не видно, — задирает голову к тому, что когда-то звалось небом, а ныне — изнанка уже павших и по-прежнему обречённых. — Над этим архипелагом никогда не сгущались тучи, поэтому ночами можно было прочесть каждое созвездие. Пепел оседает на ресницы, крошево любимого мира царапает нагое тело — Чуя пинает Дазая, чтобы вернул рубашку, хотя скрывать уже нечего да и незачем. Одинокие люди запирают в своих глазах наиболее яркие звёзды, потому что на фоне угольного неба те становятся им родственными душами. Палуба уныло скрипит, словно корабль хочет сорваться с якоря, кинуться в бега напуганным живым существом, и каждый скрип — мольба своему капитану. Страх читается в закушенной губе, в кривом бантике на узком запястье, в пульсации зрачков, в завитке волос над ухом. Учащающееся сердцебиение вулкана доносится до них громовыми раскатами, трагедией однажды и навсегда, и море, такое мнимо свободное, не имеет возможности убежать. Выходит из берегов под массой упавших звёзд. — Мы такие ничтожные. Дьявол в бинтах и Капитан-Бессилие. Дазай подпирает голову рукой, восторженно глядя, как Чуя вяжет из воздуха алые ленты, а те цепляются за его пальцы, будто диковинные светлячки. Касаются края соскользнувших с запястья бинтов, но обрывок не воспламеняется, только робко колышется от уютного тепла. Чуя вращает кистью, словно дирижируя оркестром в своей голове, щёлкает пальцами — громадная цепь с грохотом оживает, сворачивается, вырывая из-под воды якорь. Взмах ладони вселяет в багровые паруса жизнь, а те рвутся к горизонту изголодавшимся по свободе зверем. Дазая по инерции ощутимо протаскивает по палубе, отчего он ссаживает ладони. Обиженно шипит от боли, глядя, как Чуя мстительно улыбается. Но улыбка моментально тухнет — и что-то неприятно саднит в груди. — Дай галстук. Дазай ещё секунду дует на покрасневшие ладони, оглядывается в поисках и плюхается на бок, вытягивая руку, потому что лень вставать, цепляет галстук за краешек и отдаёт. — А зачем? Без объяснений Чуя завязывает себе глаза. Плотно и непроницаемо, чтобы не видеть, чтобы последний молочный рассвет не выжег сетчатку, чтобы не прощаться, умирая от боли. Проходит по касательной, но моментально пронзает навылет — Дазай накрывает ладонью его тонкие остывающие пальцы. И плечи начинают трястись, язык скользит по позорно дрожащим губам, а слёзы впитываются в гладкую ткань, расплываясь по ней пятнами. Каждый изгиб ломает, подкидывает навстречу падающему пеплу, а Чуя не видит и не может контролировать, когда сверху из темноты накрывает тепло, заключает в объятия, судорожно сжимая плечо и зарываясь в волосы. Пальцы не разгибаются, врезаются под рёбра, скребут больно по спине, но Дазай лишь обнимает крепче — не вырваться. Чуя не вырывается и отчаянно воет в темноту.

звёзды вонзаются иглами в грудь, молча читают прощальные письма, единое с пустотой — она тоже мертва.

Затылок упирается в чужое плечо, глаза закрыты, слёзы монотонно льются. Дазай стирает их с щёк, как волна стирает надписи о любви на песке. Нет сил залатать трещины на маске — Чуя не вспыхивает гневом, не отворачивается. Лишь пытается не забыть, как дышать, как глотать лезвия с языка, как сгибать ледяные пальцы, как стирать пепел с волос. — Я ляпнул, что хотел бы не знать тебя, — в голосе Чуи ломается тысяча чёртовых кораблей. — Помню. — Восемь лет. — Аристократы злопамятные, — а Дазай шутит. — Неправда, — прости, это было ошибкой тогда, здесь и сейчас я действительно счастлив, что знаю тебя. Дазай склоняет голову, глаза его блестят угольной нежностью. — Правда, — прошлое не вернуть, мы здесь и сейчас жалеем и готовимся к смерти. Галстук печально болтается у Чуи на шее. Он чувствует себя лжецом, заплутавшим среди собственных противоречий, отчаявшимся, стоящим в темноте, прижавшись лбом к запертой двери без замочной скважины. Другую жизнь — вот, что он хочет загадать, но звёзд больше нет. Над морем уже рассвет. Огненно-рыжий. Солнце восходит — наступает время либо бороться, либо умереть. Чуя прижимается крепче: затылком в плечо, спиной в грудь, ладонью на колено, переплетая ноги — как можно ближе, пока в голове лишь «страшно-страшно-страшно» колотится в агонии, хотя тело опустошённое, словно без крови и без костей. — Сгонять за бутылочкой бурбона? — игриво интересуется Дазай. Чуя откидывает голову назад и моргает в недоумении, ведь бурбона на корабле не осталось ни капли, судя по тому, что Дазай на вкус крепче, чем раньше. — Забыться хочешь? — Отпраздновать апокалипсис! У Дазая шальное безумие и непредсказуемость — в порядке вещей, и втайне Чуя надеется, что ему долго придётся к этому привыкать. Что у него будет время к этому привыкнуть. Вопль несправедливости: они даже не успели напиться вместе, хотя три прогорклых дня показались вечностью. В мыслях вдруг вспышка озарения, проблеск маяка, точка невозврата, та кошмарная, после которой в потухших глазах появляется блеск, каменеют мышцы, ноги неконтролируемо несут вперёд, а изнутри разрывает зарождение тайфуна, что даже короткий вдох сделать невозможно. Чёрта с два он здесь сдохнет. Время замедляется в предостережении, когда Чуя стягивает с шеи петлю галстука, оборачивается лицом к Дазаю, хватает за плечи и целует — напоследок, закрывая глаза в желании видеть сны, в которых пророчено ближайшее будущее, чтобы было время придумать план спасения. Прижимается губами к губам, и взрывное «дурья твоя голова, из-за тебя вся эта чертовщина, и спасать свою убогую шкуру я вынужден, потому что ты меня восемь лет искал по земле и воде, идиотина, — и нашёл, поэтому сейчас я не могу тебя подвести» в горле отзывается болью. Отстраняется, голой ладонью вытирая губы, и в глазах словно блестит битое стекло, резкий оборот рубит воздух — даже хлопья пепла разлетаются перед ним в испуганном порыве. Чуя выбрасывает вперёд руку, зажимая в расставленных пальцах вершину вулкана, словно высчитывает угол падения пылающих комет. — Ударный импульс после взрыва поднимет короткую волну. У нас будет лишь пара мгновений, чтобы перескочить через отмель на этой волне, я её поймаю. Терпеть не может в напряжённые моменты трепать языком, потому что делом надо, а не словом, но сейчас необходимо, чтобы Дазай не бледнел и не сыпал идиотскими вопросами. — Ты её что? Такими, например. Чуя собирается сделать глупость. Нелепое притворство, неаккуратная мысль, которая потянет за собой наказание — ломающее, кромсающее, заслуженное. Вредная привычка совершать глупости, чтобы затем платить за них исковерканной вечностью. Смешно ли? Но губы вздрагивают. Не оборачиваясь, Чуя вращает запястьем и скрещивает два пальца — одна из крепких верёвок такелажа молнией скользит по палубе и обвязывает оба запястья Дазая, стягивая их за его спиной. Он вскрикивает от возмущения, дёргает связанными руками и сучит во все стороны длинными ногами, словно обиженный ребёнок. — Я тебе псина — на привязь меня сажать? Чуя выпускает из лёгких все осколки скал, на месте которых, может быть, когда-то росли цветы, и запрокидывает голову, отчего густая чёлка непривычно открывает лоб, стреляет в Дазая жутким взглядом и отвечает предельно ясно: — Будешь путаться у меня под ногами — умрёшь. Тот от испуга начинает заикаться, ведь так на него сверху вниз ещё не смотрели — разрушительная аура, от которой земля расступается трещинами, дурманящий блеск под бахромой опущенных ресниц, бессознательно закушенная в кровь губа. В этот миг Дазай ясно осознаёт, кто перед ним. Древнее божество, которое восстало из багровых осколков скал и навеки поселилось под кожей. Капитан апокалипсиса, у которого под ладонями всегда невидимый штурвал. Чуя не проигрывает, даже если разрешает себе проиграть. Высшие силы посылают небесную кару на землю, где Божество спасает жизнь Дьяволу. Гул ударяется о бронзовый небесный гонг, кольцом разгоняет ртутную пену облаков, а море расходится рубцами — удар сердца огромного пробудившегося чудовища. Каскад пепельных волн встаёт на дыбы, пролетает учащённым пульсом и замирает в страхе перед катастрофой. Чуя перестаёт дышать в воцарившейся тишине, а пепел медленно тает, осыпаясь осколками ушедших тысячелетий. А потом в мачту внезапно врезается птица. С громким криком, в панике путаясь в реях и ломая собственные крылья, мечется и рвёт клювом плотную парусину, а затем стрелой падает в бурлящую латунь моря. Дазай от неожиданности голосит не хуже несчастной крылатой, вглядывается в мелькающие среди туч грифельно-чёрные молнии — там сотни птиц летят прочь от острова. — Мне кажется, что это скверный знак, — странно тонким голосом уведомляет он. Чуе хочется хохотнуть в сумасбродном порыве истерики, согнуться пополам до перелома хребта, не видеть замершие на безветрии лоскуты паруса — затишье перед бурей. Скверные знаки раскрасили небо в день его появления на свет, сожгли надежду и украли все поводы для радости, вели сквозь тернии именно к этому дню. Кажется, что он бродит по свету уже очень много лет: туманными тысячелетиями и перешёптыванием морских течений, годами, вплетёнными в стылые вены, ибо слишком много образов далёких земель, слишком много скулящих воспоминаний о тех временах, в которых его быть не могло и не может — дар божества, навеки запертого в хрупкой человеческой оболочке. Должен был сгинуть на безымянном дне под тяжестью рифов, обратиться в пепел от палящего дыхания вулкана, но снова противится судьбе, бежит от неё, срывая якорь, и зачёркивает на карте неверные координаты. Чуя не успевает обратить на Дазая взгляд — так несправедливо, так горько, так обидно. Из-за взрыва половина горы разлетается на куски. Ржавое небо со свистом падает на головы, меридианы ломаются друг о друга, расстояние превращается в отсчёт, и ветер пролетает по воде подобно лассо, врезается в корму — от киля до палубы содрогается каждая доска. Шквалистый порыв насыпает в паруса пепел, выворачивает наизнанку, с хрустом наматывая на дрожащие мачты. Чуя хватается за леера, чтобы не вышвырнуло за борт, заходится в кашле, вскидывает голову и видит. Склон вулкана с хрустом проваливается куда-то в недра горы, гигантская лавина стекает клочьями, сжирает удушливым пламенем тропические заросли до последнего листа — тягуче, неторопливо. В небо взлетают камни, описывают широкую дугу дымным шлейфом и метеоритами падают на лачуги, растирая человеческие тела в месиво. Смерть обхватывает лицо ледяными ладонями, вытягивает душу прямо через приоткрытые губы, ударами обломков по милям вен. Даёт последний шанс: бежать, пока не поздно, очертя голову, спотыкаясь, теряя сознание от ужаса. Кисельные реки лавы рассекают долину, стекают прямо в городок — прибитый огромными камнями, распростёртый, как Христос. Отчаянно, безнадёжно, в панике, с криками и именами близких на окровавленных губах, в смертоносной давке и в молитвах, с ревущими младенцами на руках. С парализующим ужасом и оглядками через плечо — увидеть смерть, прежде чем она схватит под локоть. Кто-то запирает двери и ставни на окнах, прячется в дальний угол, кто-то выходит на веранду, с кряхтеньем опускается в кресло с плетёной спинкой и смиренно откупоривает бутылку рома. Жаль, льда на острове взять негде. Густое отчаяние сбивается вплотную к морю, погребает под своей массой порт с поломанными зубочистками мачт, хрупкие лачуги, кабак с каморкой на углу второго этажа, растерзанные под ногами пёстрые куски парусины с рынка, могилу на обрыве, спутанные тропы и пастбища. Чуя способен увидеть лишь размытую грань берега, но это — тот лютый кошмар, который чувствуешь кожей. Всем телом. Каждой свежей гематомой. Немеющими кончиками пальцев. Рассвет тухнет в непроницаемых объятиях дыма, блеклое солнце моргает на прощание и тонет у линии горизонта. На них обрушивается самый громкий звук в истории мироздания, а у Дазая связаны руки. Спрячься за мной во время взрыва. Чуя кидается и плотно зажимает ему уши, а сам лишь зажмуривается, склоняя голову к плечу. И почти жалеет. Получает заслуженную кару. Звук, словно щелчок хлыста или выстрел, врезается в череп, входит заточенным лезвием и раскалывает его на куски. Хаотичный шум сменяет оглушительный писк. Голова пульсирует чугунной болью, по скуле стекает густое и горячее. Чуя стонет сквозь зубы, сглатывает боль. Подаётся вперёд и обнимает Дазая за плечи, но мгновенно хватка слабеет — он оседает на палубу под перепуганным взглядом. Ощупывает своё левое ухо и видит на пальцах кровь. Слишком много крови. Судорожно выдыхает. — Недостаточно далеко... — не слышит собственных слов. — Мы недостаточно далеко. Густые капли крови багровыми полосами растушёвываются под ледяными пальцами, когда Чуя с трудом поднимается на ватные ноги, теряя равновесие, и кидается к штурвалу — палуба трескается под каждым шагом. Надрывные крики Дазая не прорываются сквозь толщу воды, а имя напрасно срывается с губ. Волна вздымается высоким гребнем, нагоняет корабль — капитан обязан её поймать. Второго шанса не будет. Чуя падает на колени прямо перед штурвалом, едва успевает вцепиться одной рукой, подтягивается, пока перед глазами мельтешат пепельные мухи и родной мир, гибнущий в адском пламени. — Умоляю... — делает полный резкий оборот, захватывая волну. Перед глазами сгущается тошнотворная темнота. А мир по прихоти судьбы снова шепчет: обнуляй. Штурвал лихорадочно мелькает перед глазами, рукоятки бьют по пальцам, которые не ловят. На палубу обрушивается шквал воды, Дазай упрямо дёргает узел верёвки и кричит, что остров уже полностью сгинул в облаке горячего пепла, и теперь оно несётся по кипящему морю им вслед — Чуя чувствует кожей. Один короткий вдох, что сумасшедшим ужасом першит в глотке, и в это мгновение алый взрыв врезается в пепельную тучу. Сметает её прочь — к чёрту. Корабль едва ли не встаёт на дыбы, захватывает волну и преодолевает мель, погружаясь в распахнутое глубокое море. Клюёт носом, но тут же вскидывается. Плывёт с такой скоростью, что бизань-мачта сгибается как молодая ива — неподдельное отчаяние колотится под разбитыми коленями биением яркого алого солнца. Его свет гаснет резко, буквально по щелчку, после того, как сгорающий мир преклонил колени, признал поражение и отпустил на тысячи морских миль. Крепкая верёвка соскальзывает с запястий Дазая и замертво падает на палубу. И Чуя падает тоже. Дазай подлетает к нему, оскальзываясь на залитой водой палубе, холодеет из-за безмолвия в ответ на окрики, опускается рядом на колени, сгребает в охапку и гладит по окровавленным щекам. Убаюкивает и шепчет на ухо какие-то дурости, пока корабль на всех парусах идёт против ветра. — Я не слышу... — Чуя едва шевелит губами и пытается показать на левое ухо. — Только не оставляй меня, — просит Дазай, обнимает крепче и прижимается губами к травмированному уху, пачкая щёку и подбородок в крови. Позади гремит канонада взрывов, земля расходится по швам, а обманутая смерть тянет костлявые руки вдогонку — догнать ей не суждено. — Собака ты сухопутная, — насмешливый хрип тонет в рёве катастрофы, и улыбка напоминает косой порез. — Капитан никогда не оставит свой корабль... Тщетно выгоняет из-под век пульсирующие пятна темноты, которая ввинчивается в виски, наливает тяжестью каждую кость, топит в облаке вулканического пепла — корабль отражает состояние своего капитана, замедляется в бессилии и спотыкается о волны. Дазай держит его в трясущихся руках, боится смерти — чужой уже, не своей — и бросает в сторону неаккуратный взгляд. — Мне двадцать три года, — вдруг говорит он, упрямо стирая со стремительно бледнеющего лица Чуи кровь. — Я родился в Англии в тысяча семьсот девяносто втором году. Я люблю сладкий чай с мелиссой, однажды выбросил каминную кочергу в колодец, а моей любимой игрушкой в детстве был медведь из лоскутного одеяла. Чуя смаргивает пелену, лишь бы трезво взглянуть на Дазая и убедиться, что тот бесповоротно тронулся умом. — Отпусти меня, не хочу маразмом заразиться. — Мы знакомимся. — Знакомимся? Небо осыпается угольно-чёрными лоскутами: просит затаить дыхание и начать новую жизнь. Дазай громко шмыгает носом, утирает резким мазком кисти, и на кончике остаётся тёмное смазанное пятно. — Говори со мной, давай же! — с пугающим упорством требует он и тормошит за плечи. Мысли разлетаются в стороны, роняя вопли боли, как птицы, кружащие над своими сгорающими в лаве гнёздами — Чуя не понимает, зачем и почему, так бессмысленно и глупо, левая сторона головы будто опущена под воду, но он размыкает губы в беззвучном бормотании. — Я не знаю... Не знаю, сколько мне лет. Родился в Сингапуре и… ненавижу скумбрию. Дазай загадочно молчит пару мгновений, а затем почему-то начинает тихо смеяться — осколочным, измученным, царапающим изнутри по костям. Чуя держит глаза открытыми, чтобы не упасть на дно глубокого плесневелого колодца, и из последних сил цепляется за слабый звук его голоса. Под килем корабля испаряется море, поднимается в небо предсмертными криками сгорающих заживо людей, целует горизонт клубами дыма и вливается в огненные небесные реки. — Я должен тебе новый остров. Колесо штурвала над их головами замедляет ход. — Есть варианты? — Чуя медленно поднимает руку, пару раз промахивается, но всё-таки стирает пятно с кончика носа Дазая. А пепел уже падает дождём. — Великобритания устроит? Чуя хмурится с мыслью, что аристократ умом всё-таки тронулся, и на всякий случай касается кончиками озябших пальцев перебинтованного запястья. — Смешно тебе? Это же очень далеко. Бескрайние воды неприкаянных морей, мириады координат городов, замерших в ожидании двух личных катастроф, невысказанные клятвы, расцветающая предсказанными поцелуями жизнь и тысячи морских миль в багаже — до боли маняще и нереально. Дазай улыбается слишком ярко для того, кто уже должен быть мёртв. Чуя не выдерживает его глаз так близко и запрокидывает голову в тьму неба, впервые загадывая неизвестности «пусть он всегда будет улыбаться со мной». — Да, далеко, очень далеко, — Дазай часто кивает, — но мы доберёмся, мы справимся. И вдруг крепко сжимает похолодевшие пальцы Чуи — так, словно кто-то из них тонет. Говорит что-то, но непроницаемую пелену глухоты пронзает лишь на третий раз. — Я возьмусь за штурвал. Осторожно выпускает Чую из объятий и с боевой готовностью вскакивает на ноги, обхватывает гладкие рукоятки и шикает на взбрыкнувший из-за чужака корабль как на непослушную собаку. Чуя незаметно гладит бордовые доски. — Брось… Ты не сможешь, — задыхается своим скептицизмом. — Смею возразить, Капитан! Не зря я восемь лет провёл в плаваниях! Держится за штурвал как за спасательный круг, сверкает осколками кораллов в глазах, глядя со странной мольбой — и взмахом расплавленного горизонта пролетает финишная черта. Родные противоположные миры, одинаково сгинувшие на их глазах: бездушный особняк, смотрящий распахнутыми окнами на острые скалы, роскошные ковры и гобелены, обернувшиеся пеплом в разинутых пастях каминов, осиротевшие дверные проёмы, мятые страницы церковных книг на ледяных мраморных полах, обугленные кости и полчища трупных мух; лезвиями натянутые реи и леера, окроплённые багрянцем паруса, закованное под рёбра божество разрушения, струи опиумного дыма вокруг обтянутых перчатками пальцев, пепельное несчастное небо на острие разбуженного вулкана, линии старых шрамов и вытертые страницы судеб, которые пересекались урывками, расплетались и снова сходились в предсмертной битве. Изначально они встретились, чтобы однажды победить апокалипсис. Чуя просит у корабля прощения за то, что у него появился второй капитан, а корабль в ответ ворчливо шуршит парусами, стачивает корму о пепельные барханы вод и повинуется движениям чужой руки. Далеко позади воет самое разрушительное в истории извержение, держит на прицеле двух беглецов от судьбы и решает не стрелять, а растрёпанные волосы ловят свежий ветер. Чуя закрывает глаза с мыслями о минувших годах, в один из которых он точно сошёл с ума, попал в полосу блаженного безумия и с тех пор так и остался в ней дрейфовать. Пока рядом Дазай — пусть разделённое на двоих катастрофичное сумасшествие переплетает их пальцы и ведёт к горизонту до самого конца. Рассвет на прощание мигает лучом и накрывается завесой тьмы, такой беспощадной и такой обманутой, — а впереди белоснежными маяками сияют грядущие дни. Апрель вулканической зимы убивает тысячи и спасает лишь двоих.

10 апреля 1815-го года на индонезийском острове Сумбава произошло извержение вулкана Тамбора. Полностью исчезла местная культура и тамборский язык, а сила извержения в четыре раза превысила силу извержения Везувия. До мощнейшего взрыва высота Тамборы составляла четыре тысячи триста метров, после — две тысячи восемьсот пятьдесят. Вулкан пробудился за три года до даты извержения, а гигантский кратер остывал ещё шесть десятков лет. На всей планете воцарилась вулканическая зима. В 1816-ом году в Европе был массовый голод, неурожаи и заморозки, а так же началась первая в истории человечества пандемия холеры. Наступил «год без лета», холодный и смертоносный, с насыщенными солнечными закатами — они были отражены в акварельных полотнах английского художника Уильяма Тёрнера. Жертвами извержения стали одиннадцать тысяч человек. Выжили двадцать три.

339 Нравится 68 Отзывы 139 В сборник