Четвертый курс журналистики в этот день тоже экзамен последний сдавал.
Если быть точнее — тот самый проект, над которым упорно работал последние полмесяца — месяц. Прошло все достаточно быстро, спокойно и без лишней нервотрепки. По крайней мере у Трубецкого и Рылеева. Их тандем всегда отмечали как наиболее сильный: слог Кондратия и способность находить необычную информацию Сергея сочетались прекрасно и плоды давали исключительного качества. Поэтому, как пример, их заслушивают первыми и по итогу даже не просят результатов дожидаться — отпускают за неимением никаких претензий. И за празднованием окончания сессии, игнорируя пока не наставшее и только предстоящее тяжелое испытанием госами, они по привычке собираются в квартире на Мойке.
До весны еще жить и жить; смысл торопить время?
На столе любимое Сережино красное полусладкое, фрукты разные и привезенные литератором еще из Финки соленые крекеры. На плите готовится паста, и потому хозяин квартиры предпочитает из кухни не высовываться, чтобы момента не упустить и не проворонить их ужин. Гость же некоторое время гуляет по знакомым коридорам, но, в конечном счете, тоже оказывается в просторном помещении, где уже невероятно вкусно пахло сливочным соусом.
Надо было отдать должное — готовил поэт превосходно. С ним, пожалуй, из всех только Муравьев и мог посоперничать.
Пестель обычно покупал какие-нибудь полуфабрикаты, с которыми заморачиваться долго было не нужно; в особенности наггецы любил, из-за чего его соседи только удивлялись как он себе еще желудок не испортил. Апостол готовить умел и делал это хорошо. Учил даже некоторое время Бестужева, собравшегося сидеть исключительно на лапше быстрого приготовления или гречке — чтобы ее сварить мозга тоже особо иметь не надо. Но Сережа таким решением был недоволен; как следствие — подпаленные на втором курсе брови и волосы, когда Мишель пытался что-то там экзотическое по словам Пашки приготовить. Но научился хотя бы! Сам Трубецкой, из-за редкого нахождения в собственных четырех стенах, предпочитал питаться в определенных заведениях.
Ну, или у того же Рылеева.
К слову, странности в их отношениях, начавшиеся твориться буквально неделю-полторы назад, он заметил почти сразу. Не понял только причину. Одногруппник куда-то постоянно спешил, убегал; даже того же Бестужева несколько раз с собой утаскивал, что вообще подозрительным казалось.
Секретики что ли свои какие обсуждали? Да и сначала это, казалось бы, роли определенной не играло, а уж потом начинала ситуация вся эта смущать; образовывались какие-то недосказанности, жить и мириться с которыми Сергей и вовсе не собирался.
— У тебя все хорошо?
Он прислоняется к косяку арки, ведущей на кухню и вопросительным взглядом окидывает фигуру молодого человека, мечущегося, видимо, в поисках нужной приправы. Кондратий останавливается лишь на секунду, испытующе молча, однако тут же привычно нежно улыбается и вновь перемещается в дальний конец помещения, к красивому шкафчику рядом с белым лакированным сервантом на тонких кованых ножках. Любил он всякие такие винтажные штуки, которые из моды вышли лет сто назад, но смотрелись удивительно эффектно в обставленной с определенно уникальным тончайшим вкусом квартире. Литератор извлекает из ящика небольшой пакетик с мелкой надписью «травы Прованса» и спокойно выдыхает.
— Разумеется. С чего ты взял обратное?
— Бегаешь от меня. Вот с чего. — гость ухмыляется, проходя немного дальше, к моментально застывшему в нерешительности Рылееву. — Почему?
Тот едва отшатывается, опуская взгляд и оседая на стул.
Пожалуй, это было не самое подходящее время для данного разговора; но, с другой стороны,
когда оно таковым станет?
— У тебя же кто-то еще есть, разве не так?
Его голос печальным и отстраненным кажется, а сам журналист становится в чем-то на ребенка похож — наивность переплетается с однозначной убежденностью в собственной правоте и, скорее всего, смещении своего положения в иерархии чужого внутреннего мира. Друг удивленно бровью ведет, тихо подходит и присаживается перед ним, взгляд поймать стараясь.
— Ты чего это, эй? — он убирает слегка растрепавшиеся темно-золотые кудри с глаз поэта. — И с чего ты такую глупость только в голове держишь?
Юноша не отвечает, бледнеет лишь. От смущения или от заданного вопроса — сам, наверное, сейчас разобрать не может. Медленно поводит плечами, как бы извиняясь и тонкие губы едва поджимает.
У Сережи руки теплые, а прикосновения приятные до невозможности. Мягкие и совершенно невинные. Такие моменты случаются редко очень — он будто чувств своих привык не показывать; а если как-то проявить их и решился, то только подобным образом.
Он внимательный и чуткий в этом отношении, на самом-то деле.
Признавать просто не хочет.
— Ну как ты мог такое подумать.
Улыбается и даже не спрашивает уже — для самого себя констатирует.
Кондратий приподнимает голову, тут же сталкиваясь с огоньками в глазах напротив — ласковыми и понимающими. Трубецкой складывает руки на коленях литератора, утыкаясь в них подбородком, и глядит на него снизу вверх.
Совсем иначе, нежели сейчас где-то в пустой аудитории вуза на Пестеля смотрит Николай Павлович из того же положения.
— Я
никогда тебя не променяю, слышишь? Лучше тебя просто
никого нет.
Сергей отвечает так же тихо, от чего сердце у Рылеева будто бы замирает.
Какой он все-таки невероятный. И слышать это из
его уст чертовски приятно. Мир будто краски вновь приобретает, а на душе тепло-тепло становится, как никогда раньше. Всегда лестно сознавать, что тебя ценят, но знать, что ты являешься
лучшим в жизни любимого человека — определенно самое невероятное из всех возможных чувств. Внутри образуется необъяснимое спокойствие вперемешку с восхищением и нежной влюбленностью.
Он точно не откажет.
Значит, в каких-то своих выводах поэт действительно ошибался; зря переживал только и одногруппника терзал неопределенным поведением. Он кивает легко, а пальчики так и тянутся сами по себе к темным прядям, едва перебирая их, приводя в более хаотичное состояние. Трубецкой с наслаждением прикрывает глаза, уже не выискивая ставшего завороженным взгляда журналиста.
— Хорошо, конечно.
Слова сейчас кажутся бессвязными и бессмысленными абсолютно. Хотя, разговоры, наверное, лишними только будут — такой момент восхитительный портить вовсе не хотелось.
— Ну вот, расстроился еще, наверное? Но я знаю как поднять тебе настроение. — Сережа вновь улыбается, и точно под руку ластится. — Пойдем на закат смотреть. Ты же любишь это, верно?
«Между нами только один вопрос
Как искали друг друга так долго?
И я буду тебя крепко обнимать,
Чтобы чувствовать как сердце бьется…»
Около часов двух они сидят в гостиной больше ни разу не поднимая темы, обсуждаемой на кухне.
И каждый был рад этому по-своему.
Обсудить им с успехом двух лучших сплетниц удается практически все последние новости, затрагивающие отсутствующих товарищей. Рылеев даже узнает у Сергея аккуратно не знает ли он, что там у Муравьева с Бельской завертелось, на что тот отвечает искренним удивлением. Трубецкой с Апостолом часто общался — уж больно собеседником он был хорошим, акценты в разговоре правильно расставить умел, да мысли высказывал остроумные. Чем-то «особым» они редко, конечно, делились, но такие случаи тоже проскакивали. Однако описанная Кондратием ситуация в вузе заставила его крепко задуматься. Каким же образом забота о Мише, граничащая с тихими вздохами по нему могла превратиться в «очаровательное» чириканье с Аней, вовсе на Бестужева не похожей?
Образовавшийся «вопрос времени», заключающийся в ожидании взаимного признания международников, принимал совершенно неожиданные повороты.
— И он видел это?
— Даже не обратил внимание сначала на мое присутствие. — Кондратий сокрушенно качает головой, не спеша подцепляя вилкой кусочек курицы. — Он разбит, Сережа; очень сильно.
— Как бы не придумал еще чего в таком состоянии.
Трубецкой вздыхает, осушив фужер наполовину.
Удивительное дело: у этих двоих взаимопонимание такого уровня, что остальным до него как до Луны, и что в итоге? Носятся от чувств своих, признаться не могут, мучаются от этого, да других беспокоят чрезмерно пожаром несбывшихся надежд. Случай дурацкий совершенно; сами только, видимо, признавать это и не хотели. А с Бельской точно что-то другое было.
Ну не мог Муравьев взять, и променять
своего солнечного мальчика на нее.
Не мог.
Или же?..
Отчаяние по-разному на людях сказывается. Только был ли у Сержа повод веский? Бестужев не отходит от него ни на шаг, ни на кого не засматривается, а обожания в его глазах только
идиот сам Апостол и не замечает.
Сообразительный, а не соображает в чем дело.
Душа же Пестеля — вообще потемки сплошные. Ничем не делится, улыбается загадочно и кидает что-то вроде «потом узнаешь».
От кого? От Вселенной что ли?
Когда на тарелках не остается больше ничего, а на дне бокалов все еще плещется вино, Трубецкой на удивление бодро поднимается с места, хитро подмигивает другу и, разлив остатки напитка, едва тянет его за рукав свободной рубахи.
— Пойдем, а то пропустим всю магию.
Крышу вообще на зиму обычно закрывают. Для того, чтобы несчастных случаев избежать можно было, да и чтобы не шастал никто лишний раз. Там же скользко, промозгло, а если еще и дверь захлопнется — так дай бог, чтобы нашли вообще. Однако журналист, в силу своего увлечения всем невероятным и большого желания заполучить билеты в «первый ряд» для любования природой и атмосферой Северной столицы, еще года три-четыре назад у сторожа выпросил дубликат сделать. Тот отнекивался долго, мол, ответственность нести за мальчишку придется, а потом только отмахнулся: поэты всегда странными были, этот не лучше — не отстанет ведь, пока своего не добьется.
Со всей компанией бывали здесь пару раз, но и то летом.
Однако с Сережей только
вдвоем — никогда.
Они осторожно перемещаются по заледеневшей блестящей поверхности скатов, пока не добираются до самой кромки. Здесь ветрено, и даже предусмотрительно прихваченный под пальто шарф слабо спасал от пробирающих порывов. Но в бокалах по-прежнему есть красное полусладкое, а в голове — желание как можно дольше делить это мгновение на двоих.
Оба усаживаются аккуратно на «хребет» крыши, делая по небольшому глотку и тихо отчего-то смеются.
От счастья, наверное.
«Все мои ожидания
Гораздо меньше, чем ты
О как я тебя понимаю
Я как будто всю жизнь тебя знаю…»
Совсем рядом вырастает массивное туловище Исакия, с его золотистым куполом, кажется, ловящим каждой своей частицей лучики заходящего солнца. За ним — заметенная снегом Сенатская с памятником основателю города, а дальше только Нева бездонная и льдом скованная.
Такого неба, как в Петербурге, нигде нет.
С его невероятной палитрой красок, смешивающимися глубокими и нежными тонами. Оно было точно холст, на который каждый раз проливались самые различные цветовые пятна, смешиваясь и создавая захватывающую картину. Сейчас абсолютно все пространство над их головами покрыто было невероятным оранжево-желтым насыщенным оттенком, наслоенным точно на темный синий фон, проглядывающийся кое-где. Красными бликами на поверхности облаков играли последние светлые лучики, тянущиеся из-за зданий Университетской набережной. И совершенно фантастически смотрелись при всем этом серые разводы, обрамляющие алые мазки, разбросанные по всему небосводу.
Петербург серым бывает, верно.
И почему-то эта сторона часто выигрывает у совершенно невообразимых оттенков, окрашивающих все небо в ясные дни.
Неужели подобное приесться может так просто и не вызывать более никакого восхищения?
Кондратий не отрывает завороженного взгляда от представшего, чарующего красотой своей дивной вида, а Трубецкой — от своего поэта.
Любовь не обязательно физической быть должна; часто случается так, что ментальная крепче стократно. Потому литератор события и не торопил — успеется еще. Самые важные стихи для частого своего гостя он писал, а значит несколько шагов уже было сделано. Главное сейчас — не упустить имеющееся, прочувствовать его до последней капли, до хриплого вздоха и блеска в широко распахнутых глазах.
Любовь — это не только поцелуи, касания и какофония звуков.
У обоих на плечах только незастегнутые пальто, но ветер уже не кажется таким морозным и свирепым — наблюдаемое чудо дух захватывает, заставляя забыть совершенно обо всем. Рылеев выдыхает белое облачко пара, опуская голову на Сережино плечо, и взгляда не отрывает от Исакия, Сенатской и Адмиралтейства, у которого Бестужева уже нет.
Сейчас это была только их вечность.
Любовь — это красное полусладкое в заиндевевшем бокале, огненный закат над Северной Венецией и теплота его тела, чувствующаяся сквозь водолазку.
Телефон, благополучно оставленный журналистом в квартире, оповещает владельца о нескольких непрочитанных от мальчишки.
Но тот не обнаружит эти сообщения еще несколько часов.